вместо шеста (он устал, бросай же!)
ниточку удержи:
что к ней привязано с вышнего края —
ты не скажи.
Обязательная для Порвина строгость формы – выдержанность сложной метрики и устойчивое количество строф (чаще всего четыре четверостишия) – иногда кажется слишком искусственной, но чаще – естественно говорящей о желании следовать тонким правилам мироизменения. Человек Порвина – в первую очередь человек в природе, а не в урбанистическом пейзаже (показательно стихотворение «Полк покидает наши места», где за изображением убитого ребенка следует мысль о разрастании сада: «Девочка в теплой дорожной пыли, / и до тебя дотянулся сад»). Рукотворные и недомашние предметы здесь редки и вовлечены в тайну, как дверная ручка в музее, глядя на которую не знаешь, открывает она дверь вовнутрь или наружу. Это утопизм чистоты, идущий от Мандельштама и, может быть, Айзенберга, – недаром особое место в символике Порвина занимает белизна: среди современных поэтов более разработанная поэтика белизны есть только у Анастасии Афанасьевой. Что касается «слушания мира», то здесь Порвин многим обязан Рильке с его «ушным древом»: кажется, он – один из самых внимательных читателей австрийского поэта. Впрочем, не нужны уверения в самости этого голоса: она ясна из любого стихотворения.
Виктор Боммельштейн. Мы не знаем. N. Y.: Ailuros Publishing, 2012
Новый мир
Первый сборник загадочного поэта Боммельштейна разделен на три части – поэтическую, прозаическую и смешанную. Во всех случаях перед нами, по сути, лирические миниатюры. Медлительность течения времени, меланхоличность описаний в них прекрасно сочетаются с лаконизмом формы.
Я долго наблюдал работу крана.
Сквозь утренний недвижный воздух, в тишине
Он робко двигался, и грустно стало мне.
Как будто старая заныла рана.
Так дальний лай бывает слышим в полусне.
Попытка сопоставить эти стихи с чьими-то другими терпят фиаско: Игорь Холин времен «Бараков» не позволял себе такой лирической расслабленности, Павел Гольдин больше склонен к экспериментированию с поэтической формой. Более отдаленные и в то же время более верные ассоциации – «странные» поэты-одиночки, без которых ныне непредставима русская и американская словесность: Сергей Нельдихен, Уоллес Стивенс (два этих поэта будто осеняют стихотворение «Как девочка-король, что царствует средь ив…»; в нем легко заподозрить стилизацию, но это случай единичный). Сказав обо всех неясных параллелях, нужно подчеркнуть, что объединяет этих поэтов в первую очередь неготовность вписаться в какую-то общую картину; общность у них нужно искать не в поэтических программах, не в форме, даже не в интонации, а в мотивах – например, в особенно бережном отношении к фауне, которое свойственно и Стивенсу, и Гольдину, и Василию Бородину, и Боммельштейну.
Слона совсем на улицах забыли.
Вот мальчик пробежал, не сняв епитрахили,
Ползет авто, за ним аэроплан
Над домом пролетел, мы видим (крупный план),
Как воробей клюет вчерашнее печенье…
Слон будто спит, и всходит сновиденье
На тихий трон над похотью очей,
Как слабый маятник гуляет средь свечей.
В поэзии Боммельштейна доминирует одна нота, но он мастерски умеет добавить к ней обертон, сразу раскрывающий возможность и близость другого бытия:
В окно ночное через спящий город
Я вижу тихие далекие огни:
Жгут люди газ по чьей-то странной воле.
Еще не слышу всадников, но что-то
Уже как будто чудится.
Проза Боммельштейна сохраняет безусловное родство со стихами, но при этом конкретно-автобиографична: превращенные в лирику моменты из жизни. «Ходил на почту получать книжку богослова Бухарева. На почте юноша, у которого недавно умерла мама, и он вместе с почтовыми служащими пытается разобраться в каких-то пенсионных делах, часто повторяя горькое слово „умерла“. А на улице луна мрамором высветила участок среди вечерних облаков, таинственно, как в детстве». Что это – запись в дневнике или блоге? Начало неоконченного рассказа? Нет, это стихотворение в прозе, таинственно выигрывающее за счет записи «в строчку»; оно озаглавлено «Бухарев», и это означает, что чтение Бухарева для говорящего теперь навсегда будет связано с эпизодом на почте… «На лестничную площадку выбросили Петрушку и кукол. На Петрушку к тому же кто-то наступил, и его лицо треснуло». И куклы, и собаки, и космонавты из фильмов Клушанцева, и рассказы Бианки – все это из детства, того самого времени, когда «мы не знаем» и при этом все точно знаем. «Одного человека ударила носом пробегавшая мимо собака. „Эй! Что ты себе позволяешь?!“ – закричал возмущенный таким обхождением человек. „Зачем ты меня спрашиваешь? – обернулась собака. – Разве ты не знаешь, что собаки не говорят?“» Что-то среднее между даосской притчей и детским анекдотом; к детям Боммельштейн так же внимателен, как к животным.
Роман Осминкин. Товарищ-слово. [СПб.]: Свободное марксистское издательство; Альманах «Транслит», 2013
Воздух
Новая книга Романа Осминкина еще в большей степени, чем предыдущая «Товарищ-вещь», совмещает теорию и практику социальной / социально ответственной поэзии. Вызывает удивление резкий контраст между серьезным научным бэкграундом теории и нарочитой лексической и формальной простотой практики. Можно недемократично предположить, что у книги две имплицитные аудитории, с двумя разными уровнями восприятия. Однако можно посмотреть на это и по-другому: перед нами новое «Как делать стихи» с наглядными примерами – вполне самостоятельными и получившими известность (например, песня «Иисус спасает Pussy Riot» или «Олитературивание факта» – полемический отчет об известной акции солидарности с Pussy Riot, когда акционисты надели на петербургские памятники поэтов балаклавы). Поэзия Осминкина, задействующая верлибр и акцентный стих, раек и силлабо-тонику, реагирует на современные, горящие и кровящие события:
Филипп Костенко
голодает в застенках
система чекиста Каа
впаяла статью КоАП.
Еще к контрасту – суровость манифестов («„С кем вы, мастера культуры?“ – без этого вопроса любое искусство лишь дизайн, частная услуга по облагораживанию приватного пространства заказчика. <…> …мы не имеем права дезертировать с линии фронта нашего невыразимого, так как обязательно найдутся те, кто выразит его по-своему, тем самым отказав нашим чувствам и мыслям в форме, а следовательно в существовании» – означает ли это, что, оставаясь на линии фронта, «мы» отказываем в существовании чувствам и мыслям этих самых, которые «найдутся»?) и дружелюбие некоторых поэтических текстов («Хипстеры идут»).
Подчеркнем – некоторых: Осминкин остается верен критике капиталистического общества, от конкретных людей и поступков до обессмысленного языка («Только в этом мире могут существовать / сети центров»). Как и в первой книге, ирония здесь не мешает серьезности. Что же до хипстеров, рабочих, даже омоновцев («но и в бойце ОМОНа / мы слышим человечий / негодованья гомон / соль наших красноречий»), то работающее слово, по Осминкину, должно пробиваться к самым разным формам и аудиториям. В книге Осминкин дает определение поэтическому акционизму: «Слово будет произнесено (материализовано), а поступок совершен, и, значит, мысль не останется лишь прекраснодушным побуждением, а перформатируется в социум… <…> Поэтический акционизм – это возвращение к самой сути поэзии на новом витке – расширение гутенбергова канала до универсальной чувственной поэтической машины». И в определенный момент противоречие «сложного» и «простого» снимается, а теория смыкается с практикой до уровня тождества, когда Осминкин пишет, как он понимает необходимость поэзии прямого действия:
соглашаясь сегодня замкнуться
в палатах собственной души
самоуглубиться в возвышенном
ты бросаешь меня одного
поруганного и безъязыкого
истлевать во тьме низких истин
(«Поэма анонимного пролетария»)
В этих строках видится опасность «опекающей» позиции по отношению к идеализированному объекту («Я – твой материал / бери / твори»), но, к чести Осминкина, эту опасность он сознает («давай по-простому / этого рабочего не существует / ты его придумал себе сам чтобы охранять его сон») и в послесловии к той же «Поэме анонимного пролетария» пытается сформулировать, что такое тот пролетариат, о котором он говорит. «Если по Альтюссеру идеология всегда социально материальна и воплощена в практике, то не честнее ли осознать свои практики как уже ангажированные идеологией», – пишет Осминкин в итоговом тексте «О методе». Коннотации слова «идеология» по-прежнему остаются для автора этой рецензии отрицательными, а высказываемая мысль говорит о стремлении изжить какое-либо сомнение во всеохватности и всеправоте идеологического комплекса. Но если судить именно о честности позиции, то – да, она честна. По Осминкину, бытие определяет поэзию, контекст поведения определяет поэта: «Только от сознательного выбора „как быть“ и можно обрести необходимость писать по-другому, по-новому». Только при этом все равно важно и никуда не девается: сделаны ли стихи хорошо, как у Осминкина, или же нет.
ведь не Махатма Ганди
не Мартин Лютер Кинг
сурковской пропаганде
намотаны на винт
а мы птенцы фаланстеров
богема винзаводов
идем под мат закадровый
кремлевских кукловодов
от страха громко блея
от слабости must die
где встанем ассамблея
где сядем окупай
Алексей Цветков. salva veritate. N. Y.: Ailuros Publishing, 2013
Новый мир
Название книги – термин из логики Лейбница, обозначающий взаимозаменяемость двух утверждений без вреда для истинности каждого из них. На обложке формула – по словам автора, отрывок из возводимого к логике Байеса индуктивного доказательства несуществования Бога. Цветков, таким образом, остается верен себе. В эту книгу, на мой взгляд, гораздо более удачную, чем предыдущие «Онтологические напевы», вошли тексты 2012–2013 годов. «Новому» Цветкову в этом году будет 10 лет; эволюция его манеры кажется малозаметной, как у всех многопишущих авторов, но при сравнении нового сборника с «Шекспир отдыхает» десятилетней давности она очевидна: к гуманистическому пафосу все чаще добавляется ироническая трактовка как актуальных событий, так и вообще мироустройства («вообще» – одно из самых частотных слов у Цветкова); при этом трагизм из его стихов не исчезает, а смерть/энтропия остается главным противником, достойным атаки:
…я грустно осмотрел свои штаны
и выразился на чистейшем русском
сообразив что судьбы не равны
и в ящик веселей сыграть моллюском
поскольку в светлом будущем никто
в своем уме палеонтолог даже
не примется в песке искать пальто
не станет собирать штанов на пляже
Это постоянное сожаление о тщете и гнев перед несправедливостью имеют и обратную силу, экстраполируются в прошлое:
еще девятнадцать в колонке века
двадцатый в пустую не вписан пока