– Что это вам пришло в голову? – удивилась она.
И прибавила с некоторой надменностью: – Я люксембуржанка.
– Но ваш язык… – сказал он, не заметив, что перешел на «вы».
А когда заметил, смутился и не то чтобы рассердился, но остался недоволен собой.
И она, казалось, рассердилась.
– Какое вам дело до моего языка! – сказала она довольно грубо. – Это наш язык – мозельфренкин.
Все еще сердясь на себя, Майкл сказал сурово.
– Люксембуржцы служат в немецкой армии.
Она вспыхнула:
– Вы что, с луны свалились! Вы что, не знаете, что их туда загнали силой? Им приказано быть немцами. Но при первой возможности они сдаются вам.
Майкл уже привык к ее языку. О чем, однако, говорить? А расставаться с ней почему-то не хотелось.
– Я – Майкл Коллинз, – сказал он и протянул руку.
Она коснулась ее кончиками пальцев, которые выглядывали из дырок меховой рукавички. Он заметил: ногти обломанные, нечистые.
– Мари Шульц, – сказала она.
«Имя французское, фамилия немецкая», – машинально отметил он в уме.
– Нет, я больше не могу ее ждать, – сказала Мари, беспокойно оглядываясь, – у меня дома Джильда некормленая.
– Джильда? – повторил Майкл. – У вас есть…
Он остановился, не решаясь сказать дочь. Мысль о том, что у нее есть ребенок, была почему-то ему неприятна. Но, может быть, сестренка? А может, старуха мать, которую эта бесцеремонная девушка называет по имени?
Мари расхохоталась. И сразу стала другой, как будто смех привел в движение какие-то скрытые механизмы ее лица. Оно стало добрым, но и лукавым, оно осветилось изнутри нежностью, оно стало каким-то умно-ласковым. Майкл не мог отвести от нее глаз.
– Это моя кобыла, – сказала Мари. – Конечно, она еще почти ребенок. Двухлетка.
Она вдруг задумалась на мгновение (о эта поразительная смена выражений на ее испачканном лице!), глядя на Майкла, но словно не видя его, просто задумавшись, уперев взгляд во что-то перед собой.
– Послушайте, – сказала она нерешительно.
Потом вдруг решилась, доверчиво положила на его руку свою и сказала серьезно, даже каким-то деловым тоном:
– Вы можете достать мне корм для Джильды?
– Ну… – сказал он, – может быть… А что это? Овес? Видите ли, у нас в армии нет лошадей.
Ему ужасно хотелось помочь ей.
– Можно просто хлеб, – сказала она нетерпеливо.
Он обрадовался:
– О, это можно!
Но, вспомнив, как скуден блокадный паек, пробормотал:
– Может быть…
Он жаждал снова увидеть этот взгляд исподлобья. Но она, не посмотрев на него, кивнула и ушла. И как-то сразу исчезла в толпе, вечно сновавшей у Порт-де-Трев.
Тут только он сообразил, что не знает, где она живет. Он кинулся за ней, но она как в землю провалилась.
– «Подруга!» – вспомнил он.
Но когда он прибежал обратно, никого не было, один только обглоданный скелет лошади с желтыми крутыми ребрами и разметанной гривой над костяным оскалом морды.
Блокада Бастони разомкнулась так же неожиданно, как началась. В те же рождественские дни, точнее – 26 декабря, части 4-й бронетанковой дивизии 3-й армии прорвали в одном месте немецкое кольцо и вошли в город.
Еще накануне генерал Маколифф говорил озабоченно:
– Больше всего меня беспокоит юг. Там стоят не эти наспех сколоченные дивизии Дитриха и Мантейфеля, а испытанная в боях Седьмая армия Бранденбергера. Если она вздумает рвануть в город, я ни за что не ручаюсь.
Как бы в подтверждение теории Конвея: «В какой руке камешек?» – прорыв произошел на юге.
Через эту приотворившуюся калитку в блокаде успел ускользнуть из города небольшой отряд Урса. Перед уходом Урс тепло попрощался с Конвеем.
– Завидую вам, Урс, – сказал Конвей со вздохом, – вы вырываетесь, как говорится, на оперативный простор. А мне еще торчать в этой зловонной дыре. Конечно, мы герои. Целую неделю мы отбивали наш осажденный городок. Но вы знаете, чего нам это стоило: свыше трех тысяч убитых и раненых. И потом, не скрою от вас, Урс, у нас уже появились первые признаки деморализации, уподак духа, мародерство, насилия… Что удивительного: семь дней полной блокады…
Урс стремительно поднялся. Казалось, он сейчас обрушится на Конвея всей своей разгневанной громадой. Но он сдержал себя и сказал только:
– Ленинград был в блокаде почти девятьсот дней…
Прорыв армии Паттона еще не означал, что осада
с Бастони снята. В ней только была приоткрыта форточка. Все же даже через этот глазок в камере заключенного повеяло ветром освобождения. Стало возможным в одну сторону вывозить раненых, в другую ввозить продовольствие.
Итак, осада, хоть и прорубленная в одном месте, продолжалась непрерывными атаками и жестоким обстрелом. Бессмысленность и бесцельность ее были очевидны. Но такова воля фюрера и его окружения, в первую голову генерал-полковника Альфреда Йодля и генерал-фельдмаршала Моделя.
Эта затянувшаяся осада и неуспех 6-й армии СС, увязнувшей в безуспешных боях на севере Арденн, и недостижимость Мааса – все это нервировало Гитлера, но он верил в магию своего красноречия и счел наступающий Новый год вполне подходящим поводом для очередного словоизвержения. 28 декабря он созвал у себя в «Орлином гнезде» всю командную верхушку арденнского войска вплоть до командира дивизий.
Йодль, Бургдорф и другие приближенные к Гитлеру лица, видевшие его ежедневно, уже не замечали перемен в его наружности. Но армейские офицеры со страхом наблюдали его одутловатое, отечное лицо, трясущиеся руки, дергающуюся ногу.
– Противник ничего не обнаружил! – кричал он. – Полное отсутствие вражеской разведки из-за явного зазнайства противника! Эти люди не сочли необходимым посмотреть, что делается вокруг. Они даже не верили в возможность нового наступления. Может быть, этому соответствовало и убеждение, что лично меня уже нет в живых или что я, по меньшей мере, болен раком, что не в состоянии ни жить, ни пить…
Гитлер демонстративно отхлебнул из стоявшего перед ним стакана. По залу пробежал почтительный смешок.