– Что это?
– Готовальня. Нам ведь придется чертить план операции и схемы боевых действий. А это масштабная линейка…
Не следует думать, что замысел такой естественный и такой соблазнительный, окружить немецкий клин, вдававшийся в расположение союзных войск, родился только у одного юного офицера. Он приходил в голову разным людям в американских войсках, правда мельчая по мере того, как подымался вверх по иерархической лестнице. Но все-таки и на самом верху он тревожил воображение одного из самых способных, но ныне обессиленных генералов – Омара Брэдли.
Он видел смысл наступления 3-й армии генерала Паттона не только в том, чтобы прорвать осаду Бастони – это частная задача, и она может быть решена попутно. Главное же движение армии должно быть направлено с юга в основание немецкого выступа. Но при этом обязательно сопряжено с одновременным движением туда же с севера, где стояли бездействуя 2-я английская и 1-я канадская армии, а также 1-я и 9-я американские армии, на днях – увы! – отнятые у генерала Брэдли и переподчиненные фельдмаршалу Монтгомери.
Охваченный этой мыслью, которая приобрела силу одержимости, Брэдли позвонил из люксембургского отеля в Версаль Эйзенхауэру. Того не оказалось на месте. Взволнованный до крайности, Брэдли потребовал к телефону начальника штаба Смита.
Генерал-лейтенант Уолтер Бедел Смит, как всегда спокойный и корректный, взял трубку. Он вздрогнул, услышав яростный голос Брэдли:
– Какого черта, Бедел, вы не можете заставить Монти начать наступление на север? Противник скоро начнет откатываться назад, если не сегодня ночью, то вроде брезгливого негодования.
Генерал Смит вздохнул. Ох эти полевые генералы! Сколько бы глупостей они натворили, если бы не благоразумие и зоркость Верховного штаба! Особенно эта парочка – Брэдли и Паттон, пылкие как лейтенанты, только что выпорхнувшие из Вест-Пойнта. Такая близорукость! Стоять в непосредственной – грудь в грудь – близости к немцам и недоучитывать их силы!
Стараясь говорить как можно спокойнее, генерал Смит медленно, членораздельно, как школьнику, втолковывал Брэдли:
– О, нет, Брэд, вы ошибаетесь. Немцы через двое суток форсируют Маас. Они…
Тут Брэдли не выдержал. Он рявкнул в трубку:
– Катитесь вы к такой-то матери!…
И швырнул трубку на стол с такой силой, что она треснула. Конечно, связист немедленно заменил ее новой.
В ту же ночь, вопреки унылому прогнозу генерала Бедела Смита, немцы начали отступление с вершины своего выступа. Уж они-то не хуже старого опытного генерала Брэдли и юного сосунка-офицерика Вулворта понимали, что им грозит окружение. Правда, они рассчитывали на нерасторопность фельдмаршала Монтгомери. И здесь не прогадали. Только 3 января, то есть через неделю, фельдмаршал раскачался двинуть с севера на Уффализ в основание немецкого клина 1-ю армию, эту рабочую лошадь американского войска, в прошлом году возглавившую вторжение в Нормандию. Командовал ею по-прежнему генерал Кортни Ходжес, однокурсник Паттона по Вест-Пойнту, но в отличие от него хладнокровный, уравновешенный и словно распространявший на всю 1-ю армию свой спокойный, методический нрав. К 1-й армии Монтгомери придал одну английскую бригаду, что, конечно, по сравнению с десятью дивизиями Ходжеса носило чисто символический характер.
Это породило недовольство, и не только в рядах американских войск, оно перелилось за океан и вызвало бурю негодования в американских газетах, что, в свою очередь, явилось причиной запроса в английском парламенте и вынудило министра обороны Уинстона Черчилля выступить с парламентской трибуны и заявить о решающей роли американских войск.
Что касается Эйзенхауэра, то он заявил корреспондентам с иронически-скучающей миной:
– По правде говоря, меня нисколько не пугало арденнское наступление Рундштедта до тех пор, пока я не прочел о нем в нью-йоркских газетах возбужденные статьи некоторых журналистов с пылким воображением.
Эта изящная острота имела успех, ее, смеясь, повторяли в кругах конгресса, пока не узнали об американских потерях в Арденнах: 59 тысяч человек, из них 6700 убитых…
И только один человек не то чтобы одобрял действия фельдмаршала Монтгомери, но, во всяком случае, отозвался о них сочувственно – рядовой Майкл Коллинз:
– Я понимаю старика Монти, у него сердце обливается кровью при виде каждого убитого английского солдата.
Вулворт посмотрел на Майкла с негодованием:
– Да вы знаете, что на каждого убитого английского солдата приходится от тридцати до сорока убитых американцев!
– Знаю.
Майкл подошел к столу и налил себе кофе. Он чувствовал себя у Конвея как дома.
– Знаю, – повторил он, – и нахожу это вполне естественным, если только можно вообще считать убийство естественным. Ведь нас, американцев, в несколько раз больше.
Конвей с улыбкой наблюдал их перепалку.
Вулворт задыхался от возмущения:
– Но ведь англичане тут, в Европе, у себя дома. Их жены и дети, их семейные очаги тут же у них за спиной. А мы приперли бог знает откуда, из-за океана, чтобы защищать их закопченные камины и подстриженные газоны вокруг двухэтажных домиков. Я уважаю русских за то, что они защищают сами себя. А мы умираем за чужую землю, за чужую жизнь, за чужую свободу! И они, англичане, хладнокровно смотрят на это, скрестив руки на груди, во главе с этим хитрым стариком в клоунском берете и с маршальским жезлом в руке, который ему подарили не знаю уж за какие заслуги, только не за военные.
Конвей захлопал в ладоши:
– Браво, мой мальчик! Я аплодирую энергии ваших выражений. Это почти талантливо. Джин идет вам явно на пользу. Но справедливости ради и потому, что этот святой Майкл не даст мне соврать, скажу, что вы не совсем правы в отношении Монтгомери. Он все-таки опытный полководец, и, в конце концов, там, в Африке, это именно он вставил перо в задницу этому прославленному лису пустыни фельдмаршалу Роммелю. Но Вулворт не успокоился. Он с ненавистью смотрел на Майкла, безмятежно прихлебывающего кофе. Вулворт с наслаждением поставил бы его по стойке «смирно» и погонял бы по всем правилам казарменной муштры. «Как вы разговариваете с офицером! Налево, кругом, марш! Доложите вашему отделенному командиру, что я приказал арестовать вас на трое суток». Но он стеснялся Конвея и ограничился тем, что глотнул джина и прохрипел сквозь зубы:
– Коллинз, я не вижу в вас ни капли патриотизма.
– Вулворт, – сказал Майкл, с грустью вглядываясь в него, – я пошел на войну добровольцем. Я хотел бороться с фашистским насилием. И я считаю, что я это делал, когда убивал немцев. Однажды я столкнулся с ними лицом к лицу, и я увидел, что они такие же люди, как мы. И я, еще не зная этого, убил лучшего из них. После этого я понял, что против насилия надо бороться не насилием, а убеждением. Надо открыть этим ослепленным людям глаза.
– Так… – сказал Вулворт.
Лицо его приняло жесткое, решительное выражение. Он обратился к Конвею:
– Я еду в Верховный штаб и отвезу наш проект.
Он похлопал по объемистой полевой сумке, свисавшей с плеча.
– Как вы едете?
– Полковник Вулворт прислал за мной «джип».
– Будьте осторожны, мой мальчик. По дорогам бродят диверсанты. И они, в отличие от нашего друга, действуют не убеждениями, а автоматами.
Он обвел смеющимся взглядом Майкла и Вулворта. Майкл ответил ему улыбкой. Вулворт сохранял на лице упрямое выражение.
– На дорогу? – спросил Конвей, кивнув в сторону стола.
Вулворт молча подошел к столу, налил виски и, не разбавив, залпом выпил. Потом крепко пожал руку Конвею и, не попрощавшись с Майклом, вышел.
У штаба коменданта города его уже ждал «джип».
Шофер дремал за баранкой. Рядом на сиденье лежал автомат Вулворта. Он снял его и сел, положив автомат на колени. Вдруг вскочил, точно вспомнив что-то или придя к окончательному решению, бросил шоферу: «Я сейчас» – и вошел в комендатуру.
Здесь, даже не присев, а стоя, склонившись над столом, он написал рапорт о непатриотичном поведении солдата 1-го разряда 101-й дивизии Майкла Коллинза, запечатал в конверт и, надписав: «Генералу Маколиффу», отдал дежурному.
После чего сел в «джип», прямой, как штык, с раскрасневшимися щеками, и все с тем же выражением жесткой решительности на юношеском лице покатил по коридору, пробитому в Бастонь 3-й армией.
Уже вечерело, когда Майкл вышел от Конвея. Он направился в казарму 101-й дивизии. Он мог бы еще задержаться у Конвея: увольнительная записка была выписана до десяти часов вечера. Сержант Нортон, взводный командир Майкла, питал к нему слабость и делал ему всякие поблажки. Но Майкл не хотел плутать в темных покореженных улицах Бастони и ушел от Конвея еще засветло.
Собственно, это были зимние сумерки, час, который всегда (о незапамятное мирное время!) наполнял Майкла томной и сладкой нежностью. Люди сновали по улицам с особой настороженной суетливостью, ведь каждую минуту мог начаться обстрел города. Но Майклу казалось невозможным, чтобы этот томительно-сладкий час был прерван убийствами. В эту минуту он увидел Мари. Он сразу узнал ее, хотя ничего общего в ней не было с замарашкой, какой она была тогда, в первый раз. Сейчас на ней был клетчатый короткий плащ, широкая, тоже короткая юбка, берет, сапожки со шпорами, почти элегантно. И не совсем обыкновенно – особенно шпоры. Да еще хлыст в руке; собственно, кисть руки была свободна, хлыст висел на петле на запястье. В Бастони, конской столице, никто не считал такой наряд эксцентричным.
Майкл обрадовался. Он так обрадовался, что даже удивился себе: с чего это я так?
Он готов был поклясться, что и она обрадовалась. Она порозовела. Или в этот час все было розово кругом, снежные сугробы, которых никто не убирал, стены домов с щербинками от осколков, небо, – впрочем, все больше смуглевшее и окрашенное на одном из склонов заревом далеких пожаров.