Одумайтесь! Война и миръ, власть и сов?сть
Лев Николаевич Толстой
Мысли великих
Великий писатель и великий бунтарь – таким был Лев Толстой. Мыслитель, который пытался перевернуть общепринятые представления о государстве, патриотизме, церкви, демократии, деньгах. Его публицистику запрещали, уничтожали, считали скандальной и взрывоопасной. Но она повлияла на мировоззрения миллионов людей. Толстовские идеи и сегодня не вписываются ни в какие рамки, но знать их необходимо. В этой книге собраны самые острые статьи Льва Толстого, посвященные войне и миру, пацифизму и патриотизму, религии и истинной вере, свободе и социализму.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Лев Толстой
Одумайтесь! Война и миръ, власть и сов?сть
© Толстой Л.Н.
© Тростин Е.А.
© ООО «Издательство Родина», 2023
Борьба Льва Толстого
Перед вами сборник публицистики Льва Толстого – яростной, мощной, главное в которой – поиск правды, вопреки всему. Прежде всего – вопреки установкам государства, которые писатель считал ложными.
Лев Николаевич Толстой
Толстой знал, что такое война, был героем на полях сражений, участником Крымской войны. Защищал Севастополь. Достигнув вершин писательской славы – не только российской, но и мировой – он из великого романиста превратился в великого бунтаря, самого опасного для политической системы, которая сложилась к тому времени в России. Его не устраивали столпы тогдашнего общества: основы самодержавия, православная церковь, ставшая почти карательным инструментом и фальшивый культ «народности» в неграмотной стране.
Лев Толстой, поднявший голос против Российской империи, против экономической и завоевательной политики. В начале XX века этот конфликт во многом определял борьбу за умы, которая развернулась в стране. И недаром Владимир Ленин назвал писателя «зеркалом русской революции». Хотя он был не только зеркалом, он не только отражал – он спорил, проповедовал. И, несомненно, был самым свободным человеком в стране. И слава, и статус великого писателя и мудреца позволяли ему ничего и никого не бояться. Как тогда говорили, в стране есть два царя. Один – в Зимнем дворце, другой – в Ясной поляне. И первый боится второго. Но надо заметить, что Толстой ненавидел не только российское самодержавие, но и систему ценностей, возникшую и торжествовавшую на Западе.
Толстой – из тех немногих мыслителей, которые без лицемерия, напрямую приняли библейские наставления. Ведь обычно их ловко приноравливают под политическую конъюнктуру… А он прямо говорил: и торговля землёй, и военная экспансия – это не по-христиански. Далекой от христианства оказывалась, по этой логике, и церковь, в лице своих архиереев никогда не противоречившая государству. Впрочем, это касается не только православной, но и католической церкви. Толстой прямо отказывал «официальной» церкви в верности христианским идеалам. Результат известен – определение Святейшего правительствующего синода, в котором официально извещалось, что граф Лев Толстой более не является членом Православной церкви. Отлучение, которое принесло больше проблем церкви и России, чем писателю. Потому что Толстому верили больше, чем вельможам и «князьям церкви». За ним шла и интеллигенция, и значительная часть крестьянства, почти не читавшая Толстого, но считавшая его пророком – по легендам, по пересудам. У него появились фанатичные последователи – толстовцы, желавшие жить «по правде», верить в истинного Христа, не считаться с законами наживы, на которых в России держалось почти всё. Публицистику Толстого, девизом которой стало знаменитое «Не могу молчать!» запрещали, старались перечеркнуть, бросали против него «большую артиллерию» государства. Но его влияние на умы – прямое и косвенное – не сходило на нет.
Он хотел изменить мир. И верил, что слово правды может победить большие батальоны торжествующей лжи. А ложью Толстой объявил и казенный патриотизм, и церковь, и законы купле-продажи, и западную демократию. Всё это, на мой взгляд, только оскверняет жизнь человека. Великий писатель прямо излагал эти крамольные идеи в своих статьях, которые запрещали в России куда чаще, чем публиковали. Но он оказал немало влияние на умы и в нашей стране, и за её пределами. Достаточно вспомнить Индию, которая стала свободной во многом благодаря философии Льва Толстого, переосмысленной Махатмой Ганди. Письма индийскому борцу за независимость вы найдёте в настоящем издании.
В этой книге собраны самые яркие и острые образцы толстовской публицистики. Начнём мы с самого известного антивоенного памфлета Льва Толстого, опубликованного в Лондоне в дни трагической для России русско-японской войны. А завершает сборник последняя статья великого старца, посвящённая социализму – еще одной проблеме, которой он болел до последних дней. Он написал её незадолго до своего ухода из дома и из жизни. Перед читателями откроется Толстой-мыслитель, Толстой-бунтарь, надеявшийся, что человечество придет к мирному и разумному существованию.
Евгений Тростин
Из «Заметок о Льве Толстом»
У него удивительные руки – некрасивые, узловатые от расширенных вен и все-таки исполненные особой выразительности и творческой силы. Вероятно, такие руки были у Леонардо да Винчи. Такими руками можно делать всё. Иногда, разговаривая, он шевелит пальцами, постепенно сжимает их в кулак, потом вдруг раскроет его и одновременно произнесет хорошее, полновесное слово. Он похож на бога, не на Саваофа или олимпийца, а на этакого русского бога, который «сидит на кленовом престоле под золотой липой», и хотя не очень величествен, но, может быть, хитрей всех других богов…
Он напоминает тех странников с палочками, которые всю жизнь меряют землю, проходя тысячи верст от монастыря к монастырю, от мощей к мощам, до ужаса бесприютные и чужие всем и всему. Мир – не для них, бог – тоже. Они молятся ему по привычке, а в тайне душевной ненавидят его: зачем гоняет по земле из конца в конец, зачем? Люди – пеньки, корни, камни по дороге, – о них спотыкаешься и порою от них чувствуешь боль. Можно обойтись и без них, но иногда приятно поразить человека своею непохожестью на него, показать свое несогласие с ним.
Если бы он был рыбой, то плавал бы, конечно, только в океане, никогда не заплывая во внутренние моря, а особенно – в пресные воды рек. Здесь вокруг него ютится, шмыгает какая-то плотва; то, что он говорит, не интересно, не нужно ей, и молчание его не пугает ее, не трогает. А молчит он внушительно и умело, как настоящий отшельник мира сего. Хотя и много он говорит на свои обязательные темы, но чуется, что молчит еще больше. Иного – никому нельзя сказать. У него, наверное, есть мысли, которых он боится.
В тетрадке дневника, которую он дал мне читать, меня поразил странный афоризм: «Бог есть мое желание».
Сегодня, возвратив тетрадь, я спросил его – что это?
– Незаконченная мысль, – сказал он, глядя на страницу прищуренными глазами. – Должно быть, я хотел сказать: бог есть мое желание познать его… Нет, не то… – Засмеялся и, свернув тетрадку трубкой, сунул ее в широкий карман своей кофты. С богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения «двух медведей в одной берлоге».
* * *
Гуляли в Юсуповском парке. Он великолепно рассказывал о нравах московской аристократии. Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями. Он внимательно посмотрел на нее.
– Вот такими кариатидами и поддерживалось всё это великолепие и сумасбродство. Не только работой мужиков и баб, не только оброком, а в чистом смысле кровью народа. Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно уже давно бы вымерло. Так тратить силы, как тратила их молодежь моего времени, нельзя безнаказанно. Но, перебесившись, многие женились на дворовых девках и давали хороший приплод. Так что и тут спасала мужицкая сила. Она везде на месте. И нужно, чтобы всегда половина рода тратила свою силу на себя, а другая половина растворялась в густой деревенской крови и ее тоже немного растворяла. Это полезно.
О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая – раньше – неприятно подавляла меня. Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:
– Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:
– Я был неутомимый…
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово. Тут я впервые заметил, что он произнес это слово так просто, как будто не знает достойного, чтобы заменить его. И все подобные слова, исходя из его мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь. Вспоминается моя первая встреча с ним, его беседа о «Вареньке Олесовой», «Двадцать шесть и одна». С обычной точки зрения речь его была цепью «неприличных» слов. Я был смущен этим и даже обижен; мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо.
* * *
Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа, который несколько устал и развлекается, пытаясь подсвистывать зяблику. Птица пела в густоте темной зелени, он смотрел туда, прищурив острые глазки, и, по-детски – трубой – сложив губы, насвистывал неумело.
– Как ярится пичужка! Наяривает. Это – какая?
Я рассказал о зяблике и о чувстве ревности, характерном для этой птицы.
– На всю жизнь одна песня, а – ревнив. У человека сотни песен в душе, но его осуждают за ревность – справедливо ли это? – задумчиво и как бы сам себя спросил он. – Есть такие минуты, когда мужчина говорит женщине больше того, что ей следует знать о нем. Он сказал – и забыл, а она помнит. Может быть, ревность – от страха унизить душу, от боязни быть униженным и смешным? Не та баба опасна, которая держит за…, а которая – за душу.
Когда я сказал, что в этом чувствуется противоречие с «Крейцеровой сонатой», он распустил по всей своей бороде сияние улыбки и ответил:
– Я не зяблик.
Вечером, гуляя, он неожиданно произнес:
– Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет – трагедия спальни.
Говоря это, он улыбался торжественно, – у него является иногда такая широкая, спокойная улыбка человека, который преодолел нечто крайне трудное или которого давно грызла острая боль, и вдруг – нет ее. Каждая мысль впивается в душу его, точно клещ; он или сразу отрывает ее, или же дает ей напиться крови вдоволь, и, назрев, она незаметно отпадает сама…
Больше всего он говорит о боге, о мужике и о женщине. О литературе – редко и скудно, как будто литература чужое ему дело. К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее, – если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это – вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против «унизительных порывов плоти»? Но это – вражда, и – холодная, как в «Анне Карениной». Об «унизительных порывах плоти» он хорошо говорил в воскресенье, беседуя с Чеховым и Елпатьевским по поводу «Исповеди» Руссо. Сулер записал его слова, а потом, приготовляя кофе, сжег записку на спиртовке. А прошлый раз он спалил суждения Л. Н. об Ибсене и потерял записку о символизме свадебных обрядов, а Л. Н. говорил о них очень языческие вещи, совпадая кое в чем с В. В. Розановым.
* * *
Иногда кажется: он только что пришел откуда-то издалека, где люди иначе думают, чувствуют, иначе относятся друг к другу, даже – не так двигаются и другим языком говорят. Он сидит в углу, усталый, серый, точно запыленный пылью иной земли, и внимательно смотрит на всех глазами чужого и немого.
«Что значит – знать? Вот я знаю, что я – Толстой, писатель, у меня – жена, дети, седые волосы, некрасивое лицо, борода, – всё это пишут в паспортах. А о душе в паспортах не пишут, о душе я знаю одно: душа хочет близости к богу. А что такое – бог? То, частица чего есть моя душа. Вот и всё. Кто научился размышлять, тому трудно веровать, а жить в боге можно только верой. Тертулиан сказал: «Мысль есть зло».
Несмотря на однообразие проповеди своей, – безгранично разнообразен этот сказочный человек.
Сегодня, в парке, беседуя с муллой Гаспры, он держал себя, как доверчивый простец-мужичок, для которого пришел час подумать о конце дней. Маленький и как будто нарочно еще более съежившийся, он, рядом с крепким, солидным татарином, казался старичком, душа которого впервые задумалась над смыслом бытия и – боится ее вопросов, возникших в ней. Удивленно поднимал мохнатые брови и, пугливо мигая остренькими глазками, погасил их нестерпимый, проницательный огонек. Его читающий взгляд недвижно впился в широкое лицо муллы, и зрачки лишились остроты, смущающей людей.
Он ставил мулле «детские» вопросы о смысле жизни, душе и боге, с необыкновенной ловкостью подменяя стихи Корана стихами Евангелия и пророков. В сущности – он играл, делая это с изумительным искусством, доступным только великому артисту и мудрецу.