– Восемнадцать, – отвечал он, чуть улыбаясь и понимая, что меня занимало то, что он, такой молодой, так мог устроиться. И это, очевидно, было ему приятно.
– Какой еще молодой, – сказал я. – Что же, и в солдаты придется?
– Как же, лобовой, – сказал он с тем спокойным выражением, с которым говорят про старость, про смерть, вообще про то, о чем рассуждать нечего, потому что оно неотвратимо.
Разговор наш, как и всегда в наше время разговоры с крестьянами, коснулся земли, и он, описывая свою жизнь, сказал, что земли мало, что если бы не работал где пеший, где на лошади, то и кормиться бы нечем. Но рассказывает он все это с веселым, радостным и гордым самодовольством. Повторил еще раз, что остался один хозяином с четырнадцати лет и все один заработал.
– Ну, а вино пьешь?
Очевидно, ему неприятно было сказать, что пьет, но он не хочет сказать неправду.
– Пью, – сказал он тихо, пожимая плечами.
– А грамоте знаешь?
– Хорошо знаю.
– Что же, не читал книг о вине?
– Нет, не читал.
– Что же, а лучше бы не пить совсем.
– Известно, добра от него мало.
– Так и бросить бы.
Он молчит, и видно, что понимает и думает.
– Ведь можно, – говорю я, – а как хорошо бы. Вот я третёва дни ездил в Ивино, только подъезжаю к одному двору, а хозяин здоровывается со мною и называет меня по имени-отчеству. Выходит, что двенадцать лет тому назад мы виделись с ним. Это Кузин; знаешь?
– Как же. Сергей Тимофеич.
И я рассказываю ему, как с этим Кузиным двенадцать лет тому назад мы устроили общество трезвости, и с тех пор он, Кузин, хотя и пил прежде, перестал пить совсем.
– И вот теперь говорил Кузин мне, что только радуется тому, что отстал от этой пакости, – сказал я. – И живет, видно, очень исправно. И дом и все заведенье. А не брось он пить, может, и совсем не то бы было.
– Да, это точно.
– Так вот и тебе бы так. Такой ты малый хороший, к чему тебе вино пить, коли сам говоришь, что от него никакой пользы нет. Брось и ты, и как хорошо будет.
Он молчит и во все глаза смотрит на меня. Я собираюсь уходить и подаю ему руку.
– Право, брось, вот с этого раза. Вот бы хорошо было.
Он сильной рукой сжимает мою руку и, очевидно, в этом рукопожатии видит вызов на обещание.
– Ну что же, можно, – совершенно неожиданно, как-то весело и решительно говорит он.
– Неужели обещаешь? – говорю я с удивлением.
– А то что ж? Обещаю, – говорит он, кивая головой и чуть улыбаясь.
И по его спокойному звуку голоса, серьезному, внимательному лицу видно, что это не шутка и что он точно обещает и точно хочет исполнить то, что обещает.
От старости ли, от болезни, или от того и другого вместе, я стал слаб на слезы; на слезы умиления – радости. Простые слова этого милого, твердого, сильного человека, такого одинокого и такого, очевидно, готового на все доброе, так тронули меня, что я отошел от него, от волнения не в силах выговорить слова.
Когда я оправился, отойдя несколько шагов, я повернулся к нему и сказал (я перед этим спросил, как его зовут):
– Так смотри же, Александр: не давши слова – крепись, а давши слово – держись.
– Да это уж как есть, верно будет.
Редко приходится испытывать более радостное чувство, которое я испытывал, отходя от него.
Я забыл сказать, что, разговаривая с ним, я предложил дать ему листков против пьянства и книжечек. Тех листков против пьянства, из которых один был приклеен в соседней деревне хозяином к наружной стене и был сорван и уничтожен урядником. Он поблагодарил и сказал, что зайдет в обед. В обед он не зашел, и – грешный человек – мне пришло в голову, что весь разговор наш не был для него так важен, как мне показалось, и что ему и не нужно книг, и что вообще я приписал ему то, чего в нем не было. Но вечером он пришел, весь потный от работы и перехода. Проработав до вечера, он доехал домой, отпряг плуг, убрал лошадь и за четыре версты, бодрый, веселый, пришел ко мне за книгами. Я с гостями сидел на великолепной террасе перед разбитыми клумбами с урнами среди цветовых горок. Вообще среди той роскошной обстановки, за которую всегда стыдно перед людьми рабочего народа, когда вступаешь с ними в человеческие отношения.
Я вышел к нему и первым делом повторил вопрос: не раздумал ли? верно ли будет держать обещание? Опять с той же доброй улыбкой он сказал:
– А то как же, я и матушке сказал. Она рада, благодарит вас.
За ухом у него я увидал бумажку.
– А куришь?
– Курю, – сказал он, очевидно ожидая, что я буду уговаривать его и это бросить. Но я не стал. Он помолчал и по какой-то странной связи мыслей, – связь эта, я думаю, была в том, что, видя во мне сочувствие к своей жизни, он хотел сообщить мне то важное событие, которое ожидало его осенью, – он сказал:
– А я вам не сказывал: меня уже сосватали. – И он улыбнулся, вопросительно глядя мне в глаза. – Осенью.
– Вот как! Хорошее дело. Где берете?
Он сказал.
– С приданым?
– Нет, какое приданое. Девушка хорошая.
И мне пришло в голову сделать ему тот вопрос, который всегда занимает меня, когда имеешь дело с хорошими молодыми людьми нашего времени.
– А что, – спросил я, – уж ты прости меня, что я тебя спрашиваю, но, пожалуйста, скажи правду: или не отвечай, или всю правду скажи.
Он уставил на меня спокойный, внимательный взгляд.
– Отчего ж не сказать.
– Имел ты грех с женщиной?
Ни минуты не колеблясь, он просто отвечал: