Спасите наши души!
Именно в это время, по свидетельству очевидцев, гетман, и раньше не бывший врагом зеленого змия, начинает закладывать за воротник чересчур, даже по казацким меркам XVII века. И как раз с этого времени принимается искать варианты, рассылая письма во все сопредельные страны, причем особенно не щадя Москву: там эпистолы из Чигирина появляются чуть ли не раз в месяц. А вот переписка с Варшавой практически сходит на нет. Хмельницкий, идеально улавливавший все нюансы настроений в обществе, уже понимает, что, во-первых, новая война с Польшей неизбежна, и совершенно неважно, хотят ее поляки или нет, во-вторых, начать ее придется ему вне зависимости от желания, а в-третьих, прежде чем начинать, необходимо подыскать широкую спину, за которой в случае чего можно спрятаться. Таковых две – Москва и Стамбул. Но в Турции тяжелый политический кризис: только что удавили султана Ибрагима (кстати, первый, за год до Карла Стюарта, монарх Европы, не убитый втихомолку, а казненный по суду, за профнепригодность и антинародную политику), и вопрос о власти еще далеко не решен. К тому же Турция увязла в разборках с Венецией и Ираном. Да и народ за крымские шалости турок ненавидит почти так же, как ляхов. Молдова и Трансильвания – смешно. Помочь не помогут, а продать продадут. Иное дело – Москва, уже вполне оправившаяся от последствий Смуты. Там, конечно, прав и вольностей куда меньше, чем в Речи Посполитой, однако намного больше, чем в Турции. Опять же язык один, вера та же, гаремами там не балуются, в янычарах не нуждаются (своих хватает), никакой миграции голозадых дворян не предвидится: дай Бог не так давно приобретенное Поволжье освоить. И, наконец, «местные кадры» на Москве, в отличие от Польши, вполне уважают, будь это хоть татарские мурзы, хоть сибирские князьки. Короче говоря, альтернативы нет. Проблема, однако, заключалась в том, что Москва вовсе не спешила обрадоваться и, рыдая, распахнуть объятия. Там крепко сомневались, нужно ли вообще враждовать с Польшей, тем паче за разоренную и крайне проблемную территорию с хоть и единоверным, но психологически надломленным населением. И Хмельницкий продолжал писать, распинаясь в самых теплых чувствах, прося, убеждая и всячески заинтересовывая думских сидельцев…
Тем временем случилось то, чего не могло не случиться. Война, которую не хотели ни поляки, ни гетман, но которой требовало огромное большинство «быдла», началась и пошла по совсем новым правилам. После того как на поле выигранной битвы под Батогом казаки поголовно перебили пленных, в нарушение приличий не позволив «союзным» татарам отобрать хотя бы способную заплатить выкуп знать, это была, собственно, уже не война, а резня на полное уничтожение. Народ украин не желал поляков ни в каком виде, кроме протухшего, а повторить ошеломительный успех 1648-го не было ни малейшей надежды. Как ни сладка была «воля», пришло время рискнуть и «лечь» под серьезного покровителя, выговорив максимум власти и влияния. Рассуждения гетмана были не всеми поняты и не всеми приняты. Кое-кто считал, что, дескать, прорвемся, другие, что если уж так карта пошла, то, пока мы в силе, почему бы все-таки не вернуться в лоно Речи Посполитой. На Тарнопольской раде 1653 года против «промосковской» линии выступили даже наиболее авторитетные соратники Хмельницкого, вроде Ивана Богуна, спасшего остатки армии под Берестечком. И все же гетману опять удалось все. Он сумел одновременно и «дожать» Москву, убедив ее в том, что не помочь «гибнущим православным братьям» нельзя, и доказать старшине, что попробовать стоит, поскольку дурные москали готовы помочь «гибнущим братьям» практически задаром.
И в самом деле, по итогам переговоров с правительством Алексея Михайловича казачеству предоставили все «привилеи», предусмотренные Зборовским трактатом. Более того, не только весь «старый уряд» был сохранен полностью, но в «статьи» было даже вписано право выбирать старшину и гетмана без консультаций с Москвой, всего лишь информируя ее о результатах, 85 % налоговых сборов поступали в гетманскую казну, а реестр увеличился до 60 тысяч сабель. Сверх того, разрешалось принимать иностранные посольства, то есть вести самостоятельную политику, за исключением враждебных к России государств. Короче говоря, Малая Русь становилась хоть и не самостоятельным государством, но чем-то гораздо большим, нежели обычный протекторат типа турецкой Молдовы или австрийской Трансильвании. Таким образом, новые украинские мифологи недалеки от истины, утверждая, что 8 января 1654 года в Переяславе было одобрено не «воссоединение», а всего лишь создание федерации. Но вот какое отношение имеет эта самая многократно поминаемая всеми кому не лень Переяславская Рада ко всему дальнейшему, – уже совсем иной вопрос…
Глава III
Полный пердимонокль
Ян, помнивший родство
Последним годам Хмельницкого, при всем их блеске, вряд ли стоит завидовать. Больной, судя по всему, не вылезающий из запоя, но все же, видимо, по привычке он продолжал интриговать, на сей раз втайне от Москвы, строя глазки шведам, целившимся на ослабленную Польшу. И умер в 1658-м, завещав булаву (непонятно, между прочим, с какой стати, поскольку пост был все-таки выборным, а не наследственным) сыну Юрию. Фактическая власть, однако, оказалась в руках Ивана Выговского, генерального писаря. То есть «министра иностранных дел» Гетманщины. Между прочим, ближайшего соратника усопшего, его свояка и, видимо, абсолютного единомышленника.
Человека этого, яркого и незаурядного, нынче считают либо героем и буревестником борьбы за «незалэжнисть», либо, наоборот, дешевкой, продажной шкурой, попытавшейся сдать полякам все завоевания Хмельницкого. А еще – вором, взяточником, негодяем и так далее. Истина, однако, никогда не бывает однозначна, а фигура, надо признать, была очень неординарная. Явно не ангел: на лапу брал. Масштабно и у всех подряд. Не только брал, но и, подобно много позже родившемуся Талейрану, не стеснялся клянчить, а то и требовать. Ну и что? Все тогда брали. И сейчас берут. Вползание в элиту путем устройства «правильных» женитьб тоже не в упрек: браки в своем кругу (а желательно и выше) разумные семьи практикуют по сей день, тогда же это вообще было основой политических отношений. Понятно и стремление приближать родню и земляков: сколько ни называй сие кумовством, но любому руководителю нужны преданные люди, а кому и доверять, как не «родной крови» или друзьям детства? Говоря серьезно, человек, вне всяких сомнений, умный и ответственный (бессменный «канцлер», ответственный, кроме внешней, еще и за внутреннюю политику). Очень и очень образованный. Судя по летописям, непьющий, что по тем временам и местам равно чуду, или, по крайней мере, пьющий мало и без удовольствия. Кроме того, волевой, тактичный, сдержанный (кто имел горе плотно общаться с пьяными неврастениками, подтвердит, что «убалтывать» их куда как нелегко, а великий Хмель, неврастеник тяжелейший, да к тому же еще и алкоголик, одного Ивана Евстафьевича во хмелю слушал, и не просто слушал, но и подчинялся). С учетом того, что все «золотое десятилетие» Выговский трудился на серьезных постах в Комиссариате Речи Посполитой над Войском Запорожским, вполне вероятно, что был он тайным униатом (документов, кажется, нет, но православных в польской администрации не держали, а архивы в подобных случаях post factum чистят добела). Происхождения неказацкого, в Войско попал случайно, как пленный, но тем не менее был замечен, возвышен и оценен (не зря же любимую, единственную дочь гетман отдал именно за его брата, хотя имел склонность к бракам уровнем выше: сыну, скажем, сосватал аж молдавскую княжну). Даже после смерти гетмана был верен его памяти: наследника, Юрка, пальцем не тронул, как в то время водилось, и даже власть у него формально не отнял, так и оставшись гетманом «на то время», то бишь «врио». А что взял полноту власти на себя, отослав парнишку учиться, так это самому же мальцу было лучше, чем, как вышло с его ровесником Ричардом Кромвелем, служить марионеткой для реально правящих кланов, да и надо ж было юному гетманичу иметь образование.
Что же до политики, то как хотите, но для меня совершенно несомненно: Выговский, против своей воли оказавшись среди мятежников, хоть и оценил по достоинству выгодные аспекты сложившейся ситуации, своим статусом «бунтовщика» тяготился, считая идеальным вариантом завершения войны признание конфликта гражданским и почетного примирения. И в этом, несомненно, полностью сходился с Хмельницким, до последней возможности делавшим максимум для того, чтобы заставить элиту Речи Посполитой перейти от «двуединой» федеративной системы к «триединству», а старт «московскому проекту» дал лишь после Батога. Когда стало ясно, что война пошла на уничтожение, а сам он для поляков стал даже не врагом номер один, а воплощением зла, причем на многие поколения вперед. У Выговского такого ограничителя не имелось. Он, напротив, был своего рода «жертвой жестоких обстоятельств», так что говорить с поляками мог безо всяких предубеждений. И, несомненно, говорил. Скорее всего, с ведома Хмельницкого. Имея для этого, как руководитель не только дипломатического ведомства, но и разведки, во все времена тесно связанной с дипломатией, массу возможностей как официальных, так и не совсем и совсем не. Говорил, скорее всего, о том, что «домашняя война» – трагедия для всей семьи, что судьба Руси (что такое Украина, он знать не знал) на западе, а не на востоке. Не в варварской, то есть Москве, где самый обычный «рокош» против царя считается государственным преступлением, где у хлопов есть какие-то права и даже у бояр совершенно нет секса. Короче говоря, ни о каких намерениях «изменить русскому царю» речи быть не может, поскольку Иван Евстафьевич клятву, по воле обстоятельств и гетмана данную в Переяславе, действительной, безусловно, не считал. Тем паче что Москва сквалыжничала: новый гетман, приняв булаву, по-человечески попросил Царя-батюшку дать сколько-то имений в России, а сквалыжная Дума, хотя просьбу уважила, но не в той мере, в какой хотелось челобитчику. Так что, подписывая известный договор в Гадяче, возвращающий мятежную Малую Русь «под корону», умница «на тот час гетман» имел все основания гордиться собой.
В самом деле, если политика – искусство возможного, а он, по сути, сумел сделать то, чего не удалось и Хмельницкому на пике успехов – выторговал у Речи Посполитой не просто максимум возможного, но даже сверх того. Шляхта получала реституцию имений, но и казачество приобретало право на землю, а старшина сохраняла имения, взятые по праву войны. Католикам дозволялось жить на территории Малой Руси, но униатство и миссионерство запрещались напрочь, а православная церковь уравнивалась в правах с католической (и, зная хватку святых отцов, можно уверенно утверждать, что сильно разгуляться «папежникам» бы не дали). Территория, подведомственная гетману, вновь возвращалась в границы, очерченные в Зборове, что перечеркивало позорный Белоцерковский пакт, восстанавливая утраченное Хмельницким. Самое же главное (на это мало кто обращает внимание, а зря), «Великое Княжество Русское», о котором идет речь в документе, это не какая-то расплывчатая, существующая лишь de facto «Гетманщина». Это статус, писаный, признанный, реальный и легитимный. Сильно поумнев, Варшава дает «добро» на то, что раньше категорически исключала, признавая, что отныне Речь Посполитая может существовать только в качестве уже не двуединой, а триединой федерации, одна из составных частей которой исповедует православие. Более того, само понятие «княжество» подразумевает сословную реформу. Раз есть «князь» (по факту им, как и князем литовским, становится пан круль), то есть и соответствующая социальная структура. Проще говоря, казаки наконец-то обретают легитимный статус, из непонятно кого становясь дворянами, той самой православной шляхтой, которой раньше быть не могли по определению. Конечно, идеала не бывает, крестьянство, например, проигрывало по всем статьям, оказываясь не просто в положении «до событий», а в гораздо худшем. Но интересы «быдла» старшина, в том числе и Хмельницкий, в счет не брали никогда, а казаки как раз от этого пункта выигрывали, вместе со шляхетством получая и крепостных. В общем, Выговский совсем не зря держал его до времени в секрете от «народных масс», позволив огласить только в критический момент – на роковой для себя Гармановской Раде, как джокер, перебивающий все козыри. Однако просчитался, и без ответа на вопрос «почему» двигаться дальше не получится.
В скобках
Будем честны. Прежде чем продолжать, поставим себя на место Ивана Выговского и зададимся вопросом: а вдруг все не так просто и никто присягу не нарушал? Вдруг Войско Запорожское было вовсе не только казацким войском Сечи, а уже некоей «преддержавой», в которой уже начали складываться свои внутренние отношения, начался процесс формирования нации? Если так, то сводить проблему к присяге какой-то группы людей внешнему суверену, конечно, нельзя. Но так ли это?
Давайте разбираться.
Что произошло в начале 1648 года на «крессах сходних» Речи Посполитой?
Однозначно: мятеж военного сословия (Его Королевской Милости Войска Запорожского), недовольного тем, что оно, честно выполняя обязанности, по идеологическим причинам (православное вероисповедание) поражено в правах по сравнению с аналогичным, но «идеологически правильным» сословием.
Выступало ли это сословие представителем интересов всего населения региона?
Идеологически (конфессионально) – бесспорно. Политически – ни в коем случае. Требуя «декатолизации» православных областей, элита военного сословия предполагала всего лишь упрочить свой достаточно подвешенный статус, уравняв себя со шляхтой во всем, в том числе и в праве на владение крепостными. Хотя, отдадим должное, при этом умело использовало социальную демагогию, провоцируя максимально большую дезорганизацию мятежных территорий, что, естественно, затрудняло подавление бунта.
Чего добивалась сословие?
Равноправия со шляхтой, гарантированного самоуправлением православных регионов, то есть максимум преобразования двуединой федерации в триединую; вопрос об учреждении национальной государственности не ставился вообще и не мог быть поставлен даже теоретически, поскольку само понятие «нации» возникло гораздо позже.
Таким образом, события 1648 года были классической bellum civile, гражданской войной. Строго говоря, даже войной «внутри сословия», в итоге которой победа диссидентов была зафиксирована Зборовским соглашением 1649 года. Это соглашение, полностью устраивающее мятежную элиту, продержавшись совсем недолго, было ею же нарушено, поскольку не учитывало интересы большинства мятежников, и элиты были в полном смысле слова вынуждены действовать во вред себе. Они вешали и сажали на кол «хлопов», не желавших подчиняться возвращающимся в свои имения полякам, но до определенного предела. А затем вопреки собственным интересам оседлали волну протеста, который не могли подавить. Ибо в противном случае либо были бы сметены стихией, либо, утратив социальную опору, были бы взяты сметены. На мой взгляд, ситуация полностью аналогична печальной памяти «пост-Хасав-Юрту», когда умеренным лидерам «Ичкерии» пришлось разворачивать войну, начатую вопреки их воле экстремистами, точно так же, как Хмельницкому пришлось нарушить условия Зборовского мира и начать военные действия, завершившиеся позором Берестечка. И, соответственно, стать не лидером «субъекта договора», отстоявшего свои права силой и амнистированного, но паханом банды явных государственных преступников, с которыми, коль скоро законная власть сумела накопить силы, уже не было нужды церемониться. Собственно, то, что Войско Запорожское не было обнулено после Берестечка, то лишь из-за вмешательства внешних сил: Москва жестко требовала компромисса с православными, а Крым не желал полного уничтожения инсургентов, поскольку не был заинтересован в стабилизации Польши. Однако мир был уже химерой: если Зборовский договор – солидное, серьезное соглашение, которое поляки позже будут брать за основу, пытаясь перекупить лидеров сословия, то Белоцерковский 1651 года – филькина грамота, которую никто соблюдать даже не собирался.
С этого момента пути назад для элиты сословия уже не было. Гражданская война плавно перешла в бойню на уничтожение с элементами геноцида, причем начало процессу положило (под Батогом) восставшее сословие с подачи элит, стремящееся повязать всех кровавой круговой порукой. Если раньше с пленными поступали в соответствии с нравами и нормами эпохи, теперь поголовное уничтожение вместо показательной репрессивной акции становится системой. В ответ на что власти начали действовать в рамках уголовного кодекса, а бандиты (именно так!), не в силах устоять перед мощью государства, принялись искать помощи за рубежом. Но вот какую именно, на каком основании и в каком качестве? Юридически-то они по-прежнему подданные Короны, чего и не думают отрицать и хлопочут об изменении подданства при сохранении сословного статуса и привилегий. И ни о чем больше. Ни о какой «державе» или хотя бы «преддержаве» речи нет. В достаточно обильной документации речь идет только о Войске. Сословие в рамках своего, «военно-демократического» понимания искало нового суверена, как некогда, согласно «Хеймскрингле», дружины викингов, убегающие из Норвегии от чересчур жестко наводившего порядок Хальфдана Черного.
Любопытно вот что. Выговский – как ни крути ученик иезуитов, полиглот, интеллектуал, владелец огромной библиотеки. Помышляй он о собственной державе или хотя бы о провозглашении некоей «нации», эта идея, бесспорно, была бы хоть как-то отражена в его знаменитом «Манифеста». А этого нет. Именно потому, что книжнику-гетману было очевидно: такое невозможно, поскольку не может быть. Законы, традиция и цвет юридической мысли того времени, от Базена до Гоббса, о государственности говорят предельно четко. Государство не может возникнуть с бухты-барахты. Только на основе «народного соглашения» и в форме монархии, «Волей Божьей» воплощающей в себе государственный суверенитет. Или в форме республики, но опять-таки основанной на «народном соглашении». Второй, казалось бы подходящий, вариант уже был тогда апробирован: издавна в Швейцарии, с недавних пор – в Голландии и аккурат в описываемое время – в Англии, но, увы, не подходил по двум причинам. Во-первых, для учреждения республики мало выраженной воли одного сословия, необходимо солидарное решение «общин». То есть и казаков, и мещан, и духовенства, и крестьянства. А собирать что-то типа парламента или Земского Собора, в отличие от казацкой рады, имеющее право решать подобные вопросы, лидеры мятежников не собирались. Прежде всего потому, что даже не догадывались о существовании такого варианта. Но если бы и догадывались, все равно не стали бы. Ибо на этом самом «парламенте или Соборе» крестьянство неизбежно потребовало бы себе тех же прав, что и военное сословие. Земли, так сказать, и воли. Что никак не устраивало старшину, сражавшуюся именно за землю (и соответственно, за крепостных). Но и пренебречь этим естественным требованием старшина никак не смогла бы, поскольку речь шла не просто о «быдле», а о «быдле» многочисленном и вооруженном. Иными словами, «республика общин», как в Швейцарии или Голландии, противоречила заветным планам казацкой элиты, а «республика элит», как в Венеции или той же Польше, неизбежно спровоцировала бы жесточайший бунт (гражданскую войну), чем не замедлили бы воспользоваться поляки. И наконец, юридическим фундаментом республики могли быть либо ссылки на традиционные, общинные ценности (Швейцария), либо «Волю Божью», но, как в Англии, в протестантском толковании. Ни то, ни другое для Малороссии не подходило: традиционная община там давно умерла, а протестантские установки для православного населения, в первую очередь для духовенства, слово которого в этом плане определяло все, были попросту неприемлемы.
Учреждение «своей» монархии было еще более иллюзорно. То есть велеть киевским ювелирам смастерить корону, крикнуть «Любо!» и напялить ее на макушку Хмельницкому старшина вполне могла. И что? Теоретически, конечно, в данном случае волю «общин» можно и не учитывать, но принцип «Воли Божьей», когда монаршая власть есть земное отражение Власти Небесной, никуда не денется: благословение и одобрении Церкви необходимы. Даже на уровне атрибутики годилась не всякая корона, а конкретная, посланная, предположим, Папой или, на худой конец, одним из православных Патриархов. Уместно вспомнить «литовский» прецедент, когда Витаутас, уже возглашенный в Ватикане королем, реально королем так и не стал, поскольку та самая корона была по пути в Вильно похищена поляками, а дубликата из Рима престарелый князь уже не дождался. А также прецедент «валашский», когда Михай Храбрый, объединив на пару месяцев Валахию, Молдову и Трансильванию, короновался старой короной венгерских королей, но так и не был признан, поскольку корона оказалась поддельной, а Церковь не одобрила коронацию. Излишне говорить, что благословения не предвиделось. Ни от Папы (незачем ему вредить Польше, да и для православной Малороссии он не авторитет), ни от кого-то из Вселенских Патриархов, подконтрольных Порте (с какой стати султану санкционировать возникновение новой христианской монархии?), ни от Патриарха Московского (один Царь в Православном Мiре!). Ну и, само собой, никакого признания не приходилось ждать от легитимных монархов хоть Европы, хоть Азии. Что было тогда (да и ныне есть) важнейшим условием «состоявшейся государственности», «самоволка» же стала бы таким оскорблением монаршей «корпорации», что вполне могла спровоцировать создание коалиции против нарушителей «божественного права». В обильной переписке Хмельницкого с зарубежными суверенами все письма выдержаны в одной и той же стилистике: гетман пишет со всеми надлежащими словесными узорами, адресаты, вплоть до князя, пардон, Трансильвании, отвечают гетману в сухой, снисходительной манере. Особо же импульсивные товарищи, вроде крымского хана, не отказывают себе и в удовольствии напомнить партнеру, где конкретно его место. Как равный равному пишет только Кромвель, но легитимность Кромвеля к этому моменту, мягко говоря, сомнительна; он сидит на штыках, правда, прочно, однако режим держится исключительно на его личности.
Итак. О «союзе держав» речи не было. 8 января 1654 года в подданство Москве вступало всего лишь сословие. Причем маргинальное, с точки зрения тогдашнего права находившееся (после нарушения Зборовского мира и Батогской бойни) вне закона, по статусу аналогичное, скажем, пиратам Ямайки того же периода. Получив право присягнуть далеко не сразу, а после многократных, униженных просьб, по причине (едва ли не единственной, ибо воевать с Польшей Москва совершенно не хотела) обязательств православного Царя перед православным Мiром. И вступало в подданство сие сословие, так сказать, «голым и босым», не присоединяя к Московскому царству ни пяди земли. Поскольку территория, где оно обитало и которое de facto контролировало, с точки зрения международного права оставалось законной территорией Речи Посполитой. Примерно как с точки зрения этого мало с тех пор изменившегося права остаются de jure грузинскими Абхазия и Южная Осетия. А следовательно, принимая присягу, Москва обязывалась не только вернуть уголовникам и сепаратистам официальный статус, но и сделать их пребывание (и собственность!) на занятых явочным порядком землях легитимным, выведя Малороссию из-под юрисдикции Варшавы по общепризнанному и неоспоримому в те времена jus expugnatio – праву завоевания. Не более. Правда, и не менее.
Перебор
История того, что в московской переписке тех лет называется «великим Ивашки Выговского воровством», достаточно известна, пересказывать ее в подробностях нужды нет. Гетман сносился с поляками, несогласные с ним полковники (а таковых было большинство) информировали Кремль, Кремль взвешивал и требовал доказательств, а потом в Гетманщине появились поляки Анджея Потоцкого и Юрия Немирича, получившего от друга-гетмана огромные земли на Полтавщине. И полыхнуло. Первый блин, правда, был комом. Вождь Полтавского восстания Мартын Пушкарь пал в бою, второй лидер, запорожский кошевой Яков Барабаш, угодив в плен, сложил голову на плахе. Российское войско, ведомое Григорием Ромодановским, застряв под Конотопом, проиграло сражение не столько казакам Выговского, как любят утверждать мифологи (они, если в чем и отличились, то только в избиении пленных после боя), сколько крымской орде, вызванной на подмогу мятежным гетманом. Собственно, эта конфузия, изображаемая подчас чуть ли не как «битва века», была поражением довольно условным. Татарам удалось заманить в засаду и вырубить лишь малую и не лучшую часть московского войска – дворянскую конницу под командованием Семена Пожарского (около 5000 сабель), да и то, в сущности, лишь из-за неосмотрительности отчаянно храброго, но совершенно бестолкового рубаки-князя. Основная же часть армии Ромодановского отошла от Конотопа в полном порядке, огрызаясь огнем, поскольку, лишившись конной силы, продолжать серьезные боевые действия было не с руки. С точки зрения стратегии итог оказался, скорее, в пользу Москвы: изучив причины неудачи, она с этого момента навсегда отказалась от дворянского ополчения, рыхлого, плохо обученного и совершенно недисциплинированного, сделав упор на регулярную кавалерию. Что же до Ивана Евстафьевича, то весь его выигрыш, по сути, заключался в сиюминутной эйфории от яркого успеха. И все. Ромодановский, отступив за недальнюю границу, переформировывал полки, готовясь к новому походу, а на территории самой Гетманщины развернулся мятеж, по сравнению с которым восстание Пушкаря выглядело невинной шуткой. Напуганные ордой города приходилось брать с боем и далеко не всегда получалось, крестьяне брались за вилы, добравшись даже до самого Немирича, а казацкие полки один за другим объявляли об отказе в подчинении гетману.
Думал ли Выговский, что все получится именно так? Наверное, все-таки нет, иначе бы и не начинал. Но, как умный и опытный человек, такую вероятность не мог не учитывать. Поэтому подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию – договоренность с митрополитом, гневом которого уверенно грозил мятежникам. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!), – польские «союзники». Против излишне нагло диссидентствующей старшины – эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и наиболее смелого «быдла», которое взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, – полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все. Кроме уровня народного возмущения. Как ни талантлив и опытен был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной, «ельцинской», что ли, интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановкой Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, – к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался. Заметавшись же, начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Только так и можно расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили ненадолго, разживались полном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку…»). То есть Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно, как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не разрешая официально, а следовательно, никому не давая оснований обвинить себя в сознательной помощи людоловам.
Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку, уже сидя в Польше (ему, в отличие от брата Данилы и польского душевного друга Юрия Немирича, все же повезло унести ноги), добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому, гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его несколько лет спустя по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку (хотя интриги имели место) казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполитая была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы. Впрочем, все это, правда оно ли нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657–1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, четко и однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси, и казачества в том числе, не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй – тоже Переяславской. О которой нынешние украинские мифотворцы почему-то не хотят помнить.
Шестидесятники
Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают, когда не вспомнить нет никакой возможности. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого». Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже непременно поминают) – чушь несусветная. Если людям предстоит воевать вместе, тут выдавливать формальное согласие, тем паче угрозами, глупо. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет никакой, так что России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг, и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты.
А вот второй тезис насчет «слабого гетмана» оспаривать не стану. Бедняга Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо лютой наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку, по определению самого Грушевского, «недосвiдченому напiвголовку» похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, – риторически удивляется радикальный канадский историк Микола Аркас, – було керувати на той тяжелий час?».
Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя минимум войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся, уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте, срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где, хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (как же – шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка. Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил парнишку с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он (не без помощи людей гетмана) попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный кретин сидел в осаде, боясь сдаться тем, с кем уже успел договориться, но потом все-таки сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только сильно отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был, ясное дело, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.
Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо, что делать, подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман (наместник) правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном: «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника. Почти сразу, впрочем, угодил к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы. Все это, однако, случилось позже, а пока что, потратив несколько месяцев на организационные вопросы, Павел Тетеря был официально избран гетманом Его Королевской Милости (вслух об этом не очень говорилось, но и секретом не было) Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Правобережья. Творящемуся же на левом берегу вообще сложно было подобрать название.
Грызущие вместе
Сомко дорвался, но не совсем. Он сумел стать только наказным гетманом, а в 1662 году на Козелецкой раде даже оформил себя в настоящие, но «ворожа Москва», основываясь на статьях II Переяславского договора, звания не утвердила, оставив обескураженного дядю Якиму в ранге «врио». Резоны у бояр имелись, и серьезные. Во-первых, избрание прошло, мягко говоря, не по всем правилам, что было в дальнейшем чревато проблемами, во-вторых, досье на дядю Якима было довольно пухлое, и считать его человеком вполне лояльным никак не получалось. В-третьих, пребывал он в тяжелейших контрах с Василием Золотаренко, еще одним шурином Хмельницкого, но уже по третьей супруге, считавшим, что если кто-то булавы и достоин, так только он сам, «верный слуга государев», а не «шинкарь Якимко», и строчившим на свояка донос за доносом. Тот в долгу не оставался, благо досье на «верного слугу», при Выговском успевшего получить польское шляхетство и даже фамилию Злотаревский, в соответствующем приказе имелось не менее пухлое, нежели на него самого. В общем, московских бояр можно понять. Имея в пассиве уже двух изменивших гетманов, они стали осторожнее, меньше верили словам и не очень торопились с назначением, разузнавая стороной, кто все-таки хотя бы предположительно способен быть верен царю, а кто не способен по определению. Кроме того, было ясно: личная вражда претендентов и их группировок дошла уже до той грани, что кто бы ни был избран, второй терпеть такую несправедливость не станет и, ежели что, дойдет в поисках правды хоть аж до самой Варшавы. В крайнем случае до Бахчисарая. Проверять, насколько опасения соответствуют истине, в условиях военного времени было совсем не с руки. Так что с выборами сперва предлагалось подождать до поры, «пока утiшится вся Украйна», а позже, когда стало ясно, что тэрпэць урвався и голосу разума хлопцы внимать уже не способны, Москва, по совету кошевого атамана Ивана Брюховецкого, мнению которого доверяла, вынесла арбитражный вердикт: созвать новую раду. Но не простую, а «черневую Генеральную» (по московским меркам – Земский Собор), чтоб в выборах участвовали не только казаки подчиненных им полков, но и «чернь».
Вот теперь внимание, на авансцене – Иван Брюховецкий. Уже помянутый кошевой атаман, любивший именовать себя «кошевым гетманом». Еще один птенец гнезда Богданова, но уже сбоку припека, не родственник и даже не свойственник, а всего лишь особо доверенный секретарь. Даровитый и шустрый, он, хоть и не казацкого происхождения, в смутные времена осел на Сечи и, начав с ничего, быстро взлетел. Гениальный демагог, мечтавший о карьере, Ванюшка интуитивно уловил, что нужно делать, и начал говорить толпе все, что та хотела слышать. В том числе и правду. Не особо стесняясь в выражениях. Его речи о «продажной старшине», которая «только в скарбы богатится, яки в земле погниют, а ничего доброго отчизне тем не радит, или до ляхов завезет в заплату за получение шляхетства» и «не любит правды, которую чернь хочет в глаза говорить», вылетали с Сечи, из уст в уста передавались по всему краю, и люди сходились в том, что «Иван прав». Тем паче, что Брюховецкий был прост в обращении, мог с народом и выпить, и сплясать, и дите покрестить. И очень охотно отвечал на вопросы. Причем, ежели речь заходила о персоналиях, называл имена и суммы. Неуклонно сводя разговор к тому, что Богдан хотел совсем другого, и он, Иван Брюховецкий, знает чего. А именно: всем хлопам – волю, всем посполитым – землю, всех «лыцарей» – немедленно в реестр, а все панов утопить. И жидов, натурально, тоже. А ежели вместе с москалями, так еще лучше. Параллельно «кошевой гетман» вел тщательную слежку за каждым шагом обоих кандидатов в гетманы, обо всем информируя Москву и не забывая в посланиях именовать себя то «Ивашкой», то «государевой подножкой», то еще как-то в этом роде. В итоге, когда Сомко и Золотаренко, долгое время игнорировавшие «горлопана» и «брехуна», почуяв, к чему идет дело, примирились и выступили единым фронтом, было уже поздно. На знаменитой Черной раде, состоявшейся 17–18 июня 1663 года под Нежином, Брюховецкий сперва перечислил все, что «своровали у черни бесстыдци», потом продемонстрировал толпе руки, «якы нычого не вкралы», и наконец зачитал список обвинений. Не было там разве что отравления Богдана, зато, помимо всякого бреда, выслушанного, впрочем, с огромным интересом, имелись доказанные факты подготовки Золотаренком покушения на «народного кандидата» и переписки Сомка с поляками. В ходе последовавшей поножовщины сторонники свояков были выбиты с Майдана, а на следующий день они же, с разрешения победителя и при безучастном молчании представителей Москвы, грабили шатры своих вчерашних начальников. Сами же «изменники» предстали перед войсковым судом и 18 сентября 1663 года были обезглавлены. «Безгетманщина» кончилась. Брюховецкий был официально признан гетманом Его Царского Величества Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Левобережья.
«Украинское дело явно погибало. Неудача за неудачей уничтожила надежды, и люди лишились веры в свое дело, в свою цель. Возникла мысль, что этой цели вообще нельзя достичь. Из-за этого исчезала воля и терпеливость. Слабела любовь к родному краю, к общественному добру. Патриотические поступки и жертвы казались напрасными. Личные частные интересы преобладали над всеми честными и патриотическими порывами. Своя собственная домашняя беда для каждого становилась непомерно тяжелой. Каждый начал заботиться только о себе самом. Человеческие души мельчали, становились убогими, ум притуплялся под весом трудного поиска пути к спасению. Все, что было когда-то дорого, свято, теперь продавалось всякий раз дешевле. Героем времени считали того, кто среди общей кутерьмы умел сохранить себя самого, вынырнуть из болота анархии, потопив в нем другого…». Так говорил Костомаров. Красиво говорил. С надрывом. Вполне в духе романтического XIX века, когда даже Спартак в знаменитом романе Джованьоли плакал куда чаще, чем сражался. Однако вот вопрос: меря людей и события прошлого по мере своего разумения, задумался ли хоть раз великий украинский историк, а были ли они вообще, эти оплакиваемые им «патриотические поступки и жертвы»?
Глава IV
Комедианты
Куча мала
На мой взгляд, историки, представляющие Павла Тетерю «ничтожеством», неправы. Как, впрочем, неправы и их оппоненты с другого фланга, именующие его «предателем». Он, как уже говорилось, был крестником Хмельницкого и, о чем еще не упоминалось, вторым мужем его дочери Степаниды, вдовы Данилы, брата Выговского, казненного в Москве (кстати, не за «измену», а за участие в массовом убийстве пленных после Конотопа). По сути же – вторым изданием Ивана Евстафьевича, в полной мере разделявшим его взгляды. С той, однако, разницей, что как политик не дорос предшественнику и до пупа. Ибо позволял себе иметь принципы, говорил то, что думал, а делал то, о чем говорил. До войны – судейский чиновник довольно высокого уровня, он, как юрист, считал «bellum civile», а также и свое участие в ней фактом не только трагическим, но и абсолютно незаконным, поскольку Малая Русь, как ни крути, de jure оставалась естественная и неотъемлемая часть польско-литовского государства. В связи с чем неудивительно, что сразу после смерти Хмельницкого он принес повинную «законным властям», после чего стал сперва наказным гетманом тех областей, которые Польша еще контролировала, а затем и заместителем «легитимного» Юрася на правом берегу. Дальше – больше. Выбившись в гетманы, Тетеря официально объявил подвластные земли «провинцией Речи Посполитой», похерив идею «Великого Княжества Русского», не ставя на повестку дня соблюдение условий Гадячского и Чудновского договоров и явочным порядком сняв запрет католического и униатского миссионерства. Неудивительно, что поляки, понимая, что второго Тетерю им вряд ли найти, высоко ценили полезного хлопца и полностью ему доверяли, дав даже отставному юристу возможность быстро и качественно зачистить политическое поле от потенциальных конкурентов. Опасный своими связями в обществе Иван Выговский и еще более опасный своим авторитетом в войсках Иван Богун были расстреляны по доносам из Чигирина (хотя, вполне вероятно, доносы эти не были полной клеветой).
Однако при всем этом повторюсь: упрекать Тетерю в «угодничестве» едва ли справедливо. В ключевом вопросе о признании казаков «шляхетным» сословием, имеющим право владения землей и крепостными, он был непреклонен, отклоняя все возражения и даже намекая Варшаве на «обращение к царю восточному» в случае непринятия этого требования. «На низах» у Тетери популярности не было вовсе, поскольку гетман любил не только поляков, но еще больше деньги, и мало чем гнушался, копя их. Однако на недовольство «быдла» он внимания не обращал, поскольку, всеми способами стянув на Правобережье «родовитых» казаков из «зимовой» элиты довоенных времен, в подавляющем большинстве разделявших его линию, считал свое положение вполне прочным. Поначалу так оно и было; два мятежа, организованных «восточно-ориентированным» полковником Поповичем, удалось подавить без особого напряжения, что лишь укрепило уверенность гетмана в самом себе и своей фортуне. Однако Тетеря, себе на беду, не сделал выводов из ошибки Выговского, ему не хватило политического чутья, чтобы осознать то, что признал даже поляк Стефан Чарнецкий, идеолог бескомпромиссного, карательного решения проблемы мятежа на Periferia: «Верных там нет; они все решили лучше умереть, чем поддаться полякам». Так что, если Поповича «родовитые» громили без особых сомнений, ради удержания власти в руках своего человека, то уже во время польского похода на Левобережье в 1664-м в стане Тетери начались некие движения (именно тогда появился компромат на Выговского и Богуна). Поскольку же поход ко всему еще и окончился неудачей, положение стало предельно шатким, и весной 1665-го, когда против гетмана взбунтовался новый лидер «промосковских», авторитетнейший полковник Василий Дрозденко, заявлявший о необходимости «выхода под Москву», казачья знать предпочла действиям выжидание, дав Тетере спокойно проиграть сражение под Брацлавом. А затем, когда все стало ясно, избрала нового лидера, некоего Степана Опару, позвавшего на помощь против Дрозденки буджакских татар, которых, однако, сумел перекупить еще один охотник до булавы, ближайший к Тетере человек, генеральный есаул Дорошенко. Опара, как самовольщик, был отослан в Варшаву, где и казнен, такая же судьба постигла храброго Дрозденко, после тяжелых боев разбитого татарами, а Дорошенко стал полноправным гетманом. Что до Тетери, то он успел бежать, увозя с собою огромный обоз, однако был перехвачен в пути запорожцами и ограблен до нитки. Правда, поскольку действовали «лыцари» в данном случае не по заказу, а сугубо в рамках профессии, отпущен хоть и без штанов, но с миром. После чего, не имея иных средств к существованию на привычном уровне, аж до 1667-го, когда был пойман, отдан под суд и расстрелян, работал штатным претендентом от Польши на левобережную булаву. Впрочем, на развитие ситуации это уже никакого влияния не оказало. Солистом бурлящего в Малой Руси действа на ближайшие годы становится Петр Дорошенко.
Междусобойчик
Информация к размышлению. Человек серьезный, из самой что ни на есть казачьей знати, сравнимой по статусу, скажем, с потомками первых поселенцев Австралии, Дорошенко, судя по всему, в полной мере разделял взгляды как Выговского, так и Тетери. Однако, превосходя их уровнем кругозора и политической интуиции, пусть и не на уровне Хмельницкого, сделал (вполне возможно, с грустью) необходимые выводы. Отослав Опару на расправу полякам и покончив с Дрозденко, он, казалось бы, зафиксировал тем самым свою полную «пропольскость», однако далее развивать тему не стал. Напротив, вскоре после прихода к власти провел раду, на которой, как указывает Самийло Величко, «не было специфицировано и определено, при каком монархе оставаться: или при польском, или при московском». А потом отправил два посольства – в Варшаву и Бахчисарай – с изъявлением полной лояльности, вслед за чем привел войско к присяге на верность и королю, и хану. Позиция ясная и разумная: хотя бы какое-то время продержаться, балансируя меж двух огней, а там, глядишь, что-то прояснится. И прояснилось. Но совсем иначе, чем можно было ожидать. Осенью 1667-го, устав от бесконечной, выматывающей и по большому счету никому не нужной войны, Москва и Варшава заключили Андрусовское перемирие. Говорить о том, что царь «сдал пол-Украины ляхам», как это делают украинские мифологи, не стоит: с подачи казаков Москва вымоталась до предела и нуждалась в передышке. Однако факт есть факт: пусть не вся Periferia, но по крайней мере половина ее вернулась в состав РП, да еще и с обязательством польской стороны не заселять ее католиками. Мечта таких «западников», как Выговский и Тетеря, стала явью. Вот только сразу же выяснилось, что ни о каком «Великом Княжестве Русском», больше того, ни о каком Гадячском договоре (на что Дорошенко вполне готов был согласиться) старые владельцы слышать не желают. На Правобережье вошли польские войска, вынуждая Дорошенко, вовсе не желавшего конфликта с Польшей, либо сложить булаву, либо оказать сопротивление. Гетман выбрал второе, после чего корпус Маховского, потерпев несколько поражений и потеряв командира, вынужден был отступить, а популярность Петра Дорофеевича взлетела до небес, причем по обе стороны Днепра.
Между тем на левом берегу пахло дымом. Дела Брюховецкого были уже далеко не так хороши, как каких-то четыре года назад. Сойдя с танка под восторженные вопли едва ли 100 % электората, Иван Мартынович быстро выяснил, что руководить страной совсем не то, что выступать на митингах и чокаться с избирателями, поскольку биомасса, как выяснилось, ждет исполнения программы. Пусть не всей сразу. Налоги, скажем, не совсем отменить, как было обещано, а хотя бы раз в десять снизить, да в реестр записать всех желающих. Трудно, что ли, писарькам приказать? Короче, Брюховецкий, ранее, в бытность свою на Сечи, вполне вероятно, рассуждавший примерно так же, оказался нос к носу со сложнейшей проблемой. Писарьки-то, конечно, все, что велят, запишут, им-то что, да вот беда: реестр – это в первую очередь жалованье, а откуда оно, клятое, возьмется, если налоги снизить? Опять же насущных вопросов столько, что не снижать подати впору, а приподнять, чтоб хоть как-то свести концы с концами, а то старшины, такие же суки позорные, как покойные Сомко с Золотаренко, на него, «народного гетмана», косятся, понимаешь, едва ли не с брезгливостью. Не забудем: известная нам с вами истина о том, что предвыборные тезисы отнюдь не обязательны к исполнению, в те простые времена еще не отлилась в бронзу, поскольку у электората имелись сабли, пистоли, на худой конец – дреколье, и электорат, за 15 лет войны хорошо навострившийся со всем этим железом управляться, готов был пустить его в ход при первом подозрении, что его опять развели.
Первое время, правда, социальный пар «народный гетман» спускал достаточно удачно. Но евреев погромили всласть, вслед за ними погромили чудом уцелевших на левом берегу поляков, налоги же все не уменьшались, а реестр не увеличивался. К лету 1665-го Иван Мартынович с удивлением обнаружил: его больше не славят в думах, не называют мессией и, хуже того, количество протягиваемых на выходе из церкви младенцев падает с угрожающей скоростью. Необходимо было искать новые, нетрадиционные пути, и Брюховецкий не был бы Брюховецким, если бы не нашел. Хотя, возможно, его и надоумили. В любом случае он, и до того демонстрировавший свою верноподданность «царю восточному» с перебором, нарушающим всякие приличия, осенью 1665-го лично отправился в Москву и подал в Думу совершенно уникальное прошение. Молим, мол, доверить сбор налогов в наших городах московским мытарям, поскольку наши неопытны, а все собранное свозить в государеву казну, возвращая «для гетманских нужд» столько, «сколько тебе, Государю милостивому, будет угодно». Помимо финансовых вопросов, «молили» также «послать в города наши хоть малое число ратных людей с воеводами ради опасения от козней ляшских и Дорошенки». Излишне говорить, что приятно удивленные бояре (война только-только закончилась, деньги нужны как никогда), статьи, поданные Брюховецким, утвердили. Сам Иван Мартынович стал боярином и был сосватан с девицей из старого московского рода, его ближние люди обрели дворянство, а проблема налогов на какой-то момент перестала волновать «народного гетмана», тем паче что отчисления из Москвы пошли регулярно и в солидном объеме. Но население Левобережья отнеслось к новации совсем иначе. Московские финансисты в самом деле оказались профессионалами высочайшего уровня; лишнего они не брали, но положенное вытягивали до полушки, а если что, воеводы присылали налоговую полицию с бердышами. Если ситуация с финансами как-то стабилизировалась, то социальная обстановка накалялась, а когда после заключения Андрусовского перемирия на левый берег массами побежал народ, отчего-то не желавший жить под поляками, невесть откуда появились слухи, что царь с королем помирились, чтобы всеконечно изничтожить казаков, а Ванька-дурак им поможет.
По всему выходило, что гетмана скоро начнут рвать на ветошь. На истошную просьбу подбросить войск Москва ответила отказом, мотивировав, что, согласно договору, не имеет права вмешиваться во внутренние дела Малой Руси, да и бунты надо самому давить. Такого афронта Иван Мартынович не ждал. Однако что-что, а кризисы его не страшили, напротив, именно в такие минуты гетман обретал крылья. Играя на упреждение, он издал несколько универсалов, призывая любих друзiв бить москалей, которые съели левобережное сало и вообще плюндрують Нэньку, а затем, подавая пример, лично возглавил поголовную резню небольших московских гарнизонов. В то же время, правда, отослав в Белокаменную истерическое послание: дескать, я государю был верен всей душой и войск у вас просил, а подлая чернь распоясалась, потому что вы их вовремя не прислали! Как ни странно, Москва не поверила. На границе начала накапливаться мощная армейская группировка Ромодановского.
В этот-то, скажем прямо, непростой момент лучиком надежды прибыло к Брюховецкому послание от правобережного коллеги. Поскольку-де я, – писал Дорошенко, – нынче в контрах с крулем, а ты, братан, с царем, почему бы не объединить силы? Вместе, да с татарами, мы с кем угодно справимся, а кому быть главнее, пусть войско решает, но лично я думаю, что главным надо быть тебе, поскольку ты у нас человек особенный. Последнее, видимо, подкупило «народного гетмана» больше всего, и вообще, идея «стратегического партнерства», с какой стороны ни гляди, выглядела изящно: на лозунг воссоздания Малой Руси электорат не мог не клюнуть, а что до Дорошенко, то интеллигенцию разводить одно удовольствие. Так что на встречу Иван Мартынович отправился в самом радужном настроении. Однако, едва добравшись до назначенного места, был связан собственными старшинами, а затем то ли по знаку правобережного коллеги, то ли нет растерзан ими же под одобрительный рев войска, переходящего под стяги Дорошенка.
Позже тот пытался за эксцесс оправдываться (мол, он приказал только приковать товарища к пушке и рукой махнул только для того, чтобы прекратить смертоубийство, а его не так поняли). Скорее всего, говорил правду: кому-кому, а ему «народный гетман» был нужен живым, поскольку, с одной стороны, очень много знал, а с другой, очень дорого стоил на предмет выдачи Москве. Однако что сделано, то сделано. Утерев скупую мужскую слезу, Петр Дорофеевич первым долгом распорядился собрать и похоронить с честью остатки усопшего, затем при огромном скоплении народа торжественно назвался гетманом «всея Украйны» и… совершенно неожиданно, под крайне странным, если не сказать хуже, предлогом отбыл восвояси. Почему-то оставив за себя наказным не кого-то из запачканных москальской кровью, а потому вынужденно надежных «левых» старшин, а черниговского полковника Многогрешного, едва ли не единственного почти не запятнавшего себя в ходе январской резни. Назначение, если честно, странное, настолько противоречащее элементарной кадровой логике, что разобраться в его мотивах представляется более чем необходимым. Однако всему свое время.