Класс ликовал. Выпускные целовались и обнимались, точно в Светлую Христову заутреню. «Парламентершам», так успешно выполнившим их миссию, устроили настоящую овацию.
Потом все как-то разом вспомнили о Воронской.
Она, Воронская, ведь героиня дня сегодня. Она познакомила с Большим Джоном, который дал такой чудесный совет. Она говорила с матерью Елецкой. Ей первой пришла в голову мысль спасти Елочку.
– Вороненка качать!..
Едва Пантарова-старшая успела выкрикнуть это, как десятки рук подхватили Лиду, подняли на воздух и стали мерно раскачивать, припевая:
– Слава Воронской, слава!.. Умнице-разумнице слава!.. Сорви-голове отчаянной слава!..
– Was ist denn das?[20 - Что это такое?] Что за шум?.. Что за крики?.. Нельзя ни на минуту выйти из класса. Вы точно уличные мальчишки кричите всегда…
Фрейлейн Фюрст с трясущейся на маковке жиденькой косичкой, уложенной крендельком, предстала перед своим расшумевшимся стадом.
Сразу все стихли. Казалось, темный призрак молчания вошел и встал на страже у дверей. Но это не было молчание смирения. Гроза собиралась над головой несчастной мученицы в синем платье. И вот она разразилась, эта гроза. Все произошли так, как предугадали заранее девочки. Все – как по нотам.
Уже начинавшая «закипать» по своему обыкновению, Воронская мигом очутилась лицом к лицу перед ненавистной немкой.
– Maman простила Елецкую. Она не будет исключена, – прямо, без обиняков, отрезала она. Пролетело одно только мгновение. Но в это время шла глухая борьба. Худенькая, с горящими ненавистью глазами девочка и желтая сморщенная Фюрст, с отцветшим, печальным, растерянным лицом, смотрели молча, в упор друг на друга. Какая-то неведомая сила, казалось, руководила ими, сцепляя эти два взгляда.
Но, вероятно, жестокость взгляда девочки потрясла взрослую женщину. Она дрогнула, подняла голову и, краснея багровым румянцем, проговорила глухо:
– Я рада за вас, что maman так снисходительна, что простила Елецкую… Но я помню и то, что сказала вчера: или я, или она… Это тяжело для обеих… Но… Я могу только тогда изменить свое решение, если вы… да… если вы попросите прощения у меня за вчерашнюю дерзость.
Фрейлейн Фюрст обвела глазами своих юных оппоненток.
Вокруг нее стояло около сорока девочек, и ни у кого из них бедная пожилая женщина не прочла ни сочувствия, ни ласки.
– Sehr gut! Sehr gut! Undankbare Seelen,[21 - Очень хорошо! Очень хорошо! Неблагодарные души!] – произнесла она и тотчас же, как бы стряхнув с себя малодушное отчаяние, овладевшее ею, произнесла уже твердо и непоколебимо:
– Я ухожу из института. Я знаю, вы добивались этого. Итак, знайте, что я уйду от вас, если вы не попросите у меня прощения, пока я не просчитаю до двадцати раз… И если вы не исполните моего желания, мы расстанемся. Конечно, я могла бы попросить maman дать мне другой класс, но какой позор и для меня, и для вас расстаться чуть ли не накануне выпуска со своей классной дамой!.. Итак, я предпочитаю уйти… Я стала совсем нездорова. Мне не под силу дежурство в таком жестоком классе… с такими жестокими воспитанницами… Да!.. Но все же от вас еще зависит изменить мое решение. Итак, я жду. Я буду считать, и если дойду до двадцати и не услышу вашего «простите, фрейлейн», я скажу вам «прощайте» навсегда…
– Скатертью дорожка! – пискнула Даурская из-за своего пюпитра.
– Это свинство, господа, не достойное людей! – звонко выкрикнула Эльская. – Фрейлейн Фюрст, я прошу у вас прощения за всех этих..
Но ей не дали договорить. Высокая, сильная Зобель подошла к Симе, схватила ее за руку, вывела за дверь и заперла перед самым носом ничего подобного не ожидавшей Эльской.
И снова жуткая тишина наступила в классе.
Фрейлейн Фюрст подняла костлявый палец кверху и произнесла:
– Раз!.. Два…
– Три… Четыре… Пять… Шесть… Семь… Восемь… Девять… Десять… – звучало над потупленными головами девочек.
Звуки резкого, но взволнованного голоса Фюрст падали как удары в сердце каждой из присутствующих; вслед затем, с незначительными паузами, голос немки становился все тише и тише… Где-то далеко, в глубине этих юных, еще далеко не испорченных сердец тлел огонек добра. Он точно указывал молодым душам, что они поступают зло и несправедливо. Но тут же настойчивый злой демон нашептывал другие слова, другие речи:
– «Так и надо ей, так ей и надо… Она шпионка, доносчица, фискалка… Она лишает вас свободы, третирует, гонит, преследует, мучает! Вон ее… Вон!.. Вон!»
В дальнем углу класса, со скрещенными по-наполеоновски руками, стояла стриженая девочка, вперив в Фюрет долгий, немигающий взгляд. Что-то тревожило душу девочки, что-то щипало ее за сердце. Но Лида Воронская казалась спокойной как никогда.
– Одиннадцать… Двенадцать… Тринадцать… Четырнадцать… Пятнадцать… – глухо и мерно отсчитывала «шпионка», и два багровых пятна на ее желтом лице вспыхнули снова.
– Шестнадцать… Семнадцать… Восемнадцать… Девятнадцать… – понеслось уже значительно громче.
Тут фрейлейн Фюрст сделала паузу и, еще раз обведя потухающим взглядом замерших на своих местах, подобно каменным истуканам, воспитанниц, почти в голос выкрикнула:
– Двадцать!.. Свершилось!..
Теперь уже не было возврата назад. Головы опустились ниже. Глаза глядели в пол. Когда головы поднялись, немки уже не было в классе. Только слышался в коридоре удаляющийся шорох ее платья.
Дверь широко распахнулась и Сима-Волька как бомба влетела в комнату.
– Позор!.. Гадость!.. Свинство!.. И это люди!.. Это будущие женщины!.. Матери семейств!.. Гуманные маменьки, добрые жены!.. Косматые сердца у вас, каменные души!.. О, злые вы, злые!.. Человека лишили куска хлеба из-за какого-то пошлого принципа… И будь оно проклято, это глупейшее правило товарищества, которое, как тупых баранов, заставляет действовать вас всех гуртом. Ненавижу его и вас… Ненавижу… Да!.. Да!.. Да!.. Ненавижу!.. – заключила она свою негодующую речь. Она задыхалась. И вдруг она ударила себя ладонью по голове и задорно подняла голову.
– Если вы такие, – вызывающе крикнула Эльская всему классу, – я хочу быть иной. Я догоню Фюрст, я скажу ей, что мне жаль ее… Мне, Вольке, разбойнику и «мовешке», которой попадало от нее больше всех! Я ей скажу: «У них бараньи головы, фрейлейн Фюрст, они глупы и черствы, как прошлогодние сухари, но мне жаль вас, потому что они несправедливы, они не имели права…»
И прежде чем кто-либо успел удержать ее, Эльская выскочила из класса.
– Волька!.. Изменщица!.. Отступница!.. Не смей!.. – понеслось за нею вдогонку.
Но она не слышала ничего. Она пронеслась вихрем по коридору, вбежала на лестницу, влетела по другому коридору на половину верхнего этажа.
Две «седьмушки», попавшиеся ей навстречу, приняв ее за сумасшедшую, с визгом отлетели в сторону.
Вот и комната фрейлейн, «лисья нора», как окрестили ее в насмешку институтки. «Шпионка» там. Она стоит посреди своей маленькой, убого обставленной конурки, где все дышит бедностью и чистотой, и тихо, жалобно плачет. Ее высокая фигура, жиденькая косичка, заложенная на темени крендельком, так убийственно жалки, что сердце Симы дрогнуло от боли.
– Фрейлейн!.. М-lle!.. Голубушка!.. Ради Христа!.. Не плачьте!.. Плюньте на них!.. Они чудовища мохнатые… Они… И ей-Богу же свет не без добрых людей, и вы найдете лучшее место!.. – говорила она, схватив руки немки и отчаянно тряся их.
Сначала Фюрст отступила в глубь комнаты, ожидая какой-то новой злой выходки или проказы со стороны этой девочки.
Но лицо Эльской дышало таким участием, такою добротою, что она сейчас же успокоилась, обняла девочку и прижала ее к груди.
– Спасибо!.. Спасибо!.. Не ожидала от вас… Вы одна любите меня… – прошептала она чуть слышно.
– Нет, фрейлейн, и я не люблю вас, – нимало не смущаясь, поправила ее Эльская, – и мне не нравилось, что вы слишком подсматривали… то есть, извините ради Бога, были чересчур резки и жестоки с нами… А только у меня мама гувернанткой была, и я знаю, что значит уйти с места и как трудно получить другое и… и желаю вам всего лучшего, фрейлейн… Простите меня… а то я, ей-Богу, сейчас разревусь, как теленок…
И Сима бросилась бежать из «лисьей норы» назад в класс, где шумели тридцать девять разгоряченных девочек и где Лида Воронская выводила четко на классной доске:
Свобода!.. Свобода!.. И нищий, и царь
Стремились к ней с давних веков…
Так будет вовеки, так было и встарь…
– Рант! – крикнула, замирая с мелком в руке у доски, Воронская, – дай мне скорее рифму на «веков».
– «Дураков», – не задумываясь выпалила стрекоза, и юная поэтесса и ее вдохновительница покатились со смеху.