Так вот, ничего подобного в данном государстве не существовало. Тут наблюдался какой-то совсем уж неправильный правитель.
Аксель Первый.
Аксель Первый и был таким печальным королем, хотя являл собой вообще-то тот самый жизнерадостный тип человека, который способен найти общий язык с кем угодно и всем подарить немного радости. Он умел шутить тоже не по-королевски и казался – как шептались придворные – слишком странно человечен и прост, но что угодно, даже такое плебейство, ему легко прощалось: король спас свой мир от чумы. Его почитали вслух как правителя и шёпотом – как колдуна, этого не старого ещё человека с печальными жёлто-зелёными глазами. Аксель Первый, как это нередко случается в среде правителей, был чужестранцем. Он правил уже двадцать лет, и за всё прошедшее время так и не обзавелся семьёй. Хотя носил единый маленький портрет нескольких людей, изумительную в чёткости картину, цветисто и глянцево выведенную на плотном бумажном прямоугольнике, за подкладкой скромно-серого камзола – никому не показывая, вообще-то, но кто-то всё же разок углядел мельком и разболтал.
Он дал этому миру вакцину от чумы, водопровод и масляные фонари, автоматические арбалеты, городские бани, деревенские школы, ирригационные каналы, мощёные булыжником дороги, порты и верфи, театры, суды, золотую валюту, голубиную почту и собак-поводырей. Высокие, кристально чистые белые воротнички, прямые брюки, женские туфли-лодочки, чернильницы-непроливайки, грифельные карандаши и Праздник Выпускного, любовь к чтению, лён, картофель и рис, мороженое и спаржу. Он развил и укрепил селекцию, астрономию, медицину и искусство. Он построил столицу. Он научил людей играть в футбол и теннис, в «ты мне доверяешь?» и даже в «двадцать одно». Средневековая жизнь оказалась не ахти какой сложной, – только нужно было вовремя подавить в себе брезгливость – а вносить в неё новаторства оказалось весьма увлекательным. Дворянские семьи мечтали выдать за него замуж своих дочерей, феодалы-соседи клялись в вечной дружбе, придворные франты копировали его грусть, сделавшуюся новым веянием моды, простоту в одежде, мягкий, тихо рокочущий голос, смелость не скрывать под париком свои седеющие, коротко подстриженные светлые волосы и привычку бриться. Людям он нравился. Потихоньку они готовили для него памятники и страницы в будущих книгах истории.
На самом деле Акселя Первого звали, конечно, иначе. Но этот мир запомнил его лишь под таким именем, тогда как в другом, родном, его начали потихоньку забывать.
Много времени прошло. Сочли погибшим.
Поэтому он вполне имел право на то, чтобы грустить. Он-то не забыл ничего и был жив.
Она никогда не спрашивала, откуда он взялся – просто однажды обнаружила сидящим на пороге. Была поздняя зима, он казался замёрзшим, и она пригласила его внутрь, чтобы накормить чашкой горячего супа.
– Раз пришёл, то живи. Только помогай по дому.
И он поселился на чердаке и помогал – мыл посуду и пол, ремонтировал и паял, таскал тяжёлые сумки, белил, штукатурил и красил. У него были золотые руки. Они могли починить всё, что угодно, начиная от потёкшего крана на кухне и заканчивая мотором её старой «Каденции», которой шли уже восемнадцатый год и совершенно немыслимая сумма пробега. Соседям он тоже чинил: тостеры, часы, велосипеды, плиты и холодильники, ёлочные гирлянды и детские радиоуправляемые игрушки. Денег он не брал категорически, но соседи наловчились прятать их ему в карман, когда благодарно обнимали и похлопывали по спине.
Всё, найденное в карманах, он отдавал ей.
– Это твоё, чудак. Ты сам заработал! – она хохотала и пыталась вернуть.
Он прятал руки.
– Так дело не пойдёт. Завтра поедем по магазинам и что-нибудь тебе выберем. Что ты хочешь? Одежду, книги, стереосистему, свой автомобиль?
Он говорил, что, если что-то на эти деньги и купит, то лишь для дома – продукты и необходимое в хозяйстве. В конце концов согласился на старый добрый пленочный фотоаппарат. И первым же снимком запечатлел её, весёлую и черноволосую. А потом попросил развести в миске шампунь и пристрастился фотографировать мыльные пузыри со всем, что в них отражалось. Там был целый мир, не больше и не меньше, и она проявляла пленки, а наиболее удачные кадры распечатывала и вешала на стену.
Когда шёл дождь, он выбегал на улицу и ловил языком падающие капли. Пускал по лужам пустые спичечные коробки, а сами спички пересчитывал и копил.
– Зачем тебе? Собираешься устроить поджог?
Она шутила, но он принимал слова за подозрения и горячо открещивался. Когда спичек набралось достаточно, он выпросил у неё клей, лак, старые газеты на стол, чтобы не капало, маленькую лампу и немного свободного времени. И стал создавать чудеса.
Первым чудом был клипер «Надежда». Трехмачтовый, с парусами из папиросной бумаги, бежево-блестящий и совсем настоящий, клипер положил начало целому ряду фрегатов, джонок и галер. Они громоздились на полках – маленькие «Принцип» и «Гордость», большие «Вера», «Верность», «Победа» и «Честь» и совсем огромная «Благодарность».
– Ну ничего себе. Если её спустить на воду, то она и меня выдержит, наверное…
– Может, он, конечно, и беглый каторжник с болот, – сказала ей как-то соседка. – Но ты носом-то не крути, ежели что. Такой подарок судьба тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!
Склеив очередной кораблик, который был назван «Любовью» и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет – так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние – дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом – ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.
– Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела…
От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.
– … а этот будет тебе теперь братом, – Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз. – Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.
– Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель… Можете звать меня так же, юная леди.
– Воображала, – дёрнула его за ухо Ма. – Довыпендриваешься – огребёшь!
Ульрик Храбрый мгновенно и навсегда стал для Огонька Воображалой, как бы он потом не возмущался и не вопил.
– Да я… да ты… беспредел!
Для беспредела, невнятно посмеивались девочки и Ма, вы все ещё слишком юны.
Такой же непонятный для их детских умов «беспредел» происходил за розовыми занавесками дома Свиданий. Девочки приводили туда мужчин – молодых и старых, толстых и худых, горожан и иностранцев, торговцев и чиновников. Хлопали пробки, звенели бокалы, велись неспешные разговоры и звучал приглушённый смех, а потом было ещё что-то, нечёткое и загадочное. Названые брат и сестра подкрадывались послушать.
– Вот я вас, сопляки! – гоняла их Ма. – Идите-ка на улицу. Кыш!
Цветастое шелковое кимоно с трудом сходилось на её необъятной груди. Да и на всех остальных частях тела тоже – Ма была огромной, как кит, но куда более расторопной и ловкой. Свои пышно взбитые синие волосы она носила с гордостью, как когда-то знатные дамы носили многоступенчатые прически, вела бухгалтерию, отвечала на телефонные звонки, поила чаем приходящего для медосмотров доктора и умела улыбаться одинаково радушно и доброжелательно – что посетителям, что уборщицам, что офицеру полиции, наведывающемуся за ежемесячной мздой.
Офицер очень любил шоколадные конфеты с начинкой-помадкой, трюфели и ореховую нугу.
– Ещё по одной? – предлагала Ма так, будто угощала коньяком.
– Лучше по две. Или по четыре, – предлагал тот в свою очередь и втихаря скармливал конфетки Воображале и Огоньку.
– Славные ребятишки. Только не в то время живут, и не в том месте.
– Где довелось, там и живут, – мягко отвечала Ма. – Судьба, фатум. Могли бы вообще умереть на улице.
Офицер не спорил. Город после гражданской был той ещё клоакой.
Клоака бурлила и трепетала, а они бежали сквозь неё, и серая слизь не приставала к бокам, потому что были они хоть и детьми, но очень шустрыми и быстроногими. У них имелись свои тайные ходы в лабиринтах трущобного гетто, свои незапертые винтовые лестницы, свободные подоконники, картонные шалаши под гремящими эстакадами, качели из автомобильных покрышек, дыры в прутьях ограды, окружающей зоопарк, добрый приятель-кондитер, держащий лавку сладостей, и неукротимое желание жить. И жилось им совсем неплохо. Да ещё и возраст был такой – ещё ребяческий, но уже с соображениями, и пока не подростковый, когда на смену желаниям виснуть вниз головой на старом дубе и стрелять из рогатки приходит совсем иное.
Все уличные знали: эти двое – из дома Ма. Трогать их нельзя. А вот дружить – милое дело. И они дружили: девицы с пёстрыми лицами заплетали ржавые волосы Огонька в хитроумные косы, молодые люди в чёрной коже учили Воображалу замысловатым ругательствам и плевкам на дальние расстояния, отёчные тетки, торгующие цветами и пирожками в гораздо меньшей степени, чем спрятанными под прилавком курительными смесями и странным порошком, звали их «сынком» и «дочкой». На развалинах мёртвой Империи прорастали новые государства, а их, городское-трущобное, было, пожалуй, самым семейным. Пусть его и чистили периодически, пытаясь навести порядок.
– Порядок, порядок, – ворчала Ма. – Почему нельзя дать мирным людям жить, как им хочется?
«Мирные люди» огрызались на полицейские водомёты и уползали глубже в тёмные, пропахшие сыростью норы. Они наотрез отказывались цивилизовываться. Район гетто уплотнялся и не исчезал. Огонёк с Воображалой считали звёзды на крыше.
– Почему они не оставят нас в покое?
– Потому что мы – сила, – твердо отвечал мальчик. – И они нас боятся.
Он был прав, как никто другой, но только в отношении их обоих.
Все остальные были простым смертным сбродом.
Его пешки были дики, грязны и необразованны. При этом он не мог назвать их глупыми – но ум их тоже был каким-то диким, почти звериным, в принятии решений руководствующимся чувством неприязни, голода, приземлённых бытовых выгод или страха. В отличие от противников, которые смотрелись на их фоне интеллигентами чистейшей воды: уже одно то, что они мыли перед едой руки и общались без матюгов, заставляло подозревать издевательство.
Тот, кто их всех создал, обладал, должно быть, премерзким чувством юмора.
Игрек утешал: