Идущие. Книга I
Лина Кирилловых
У них есть способность ходить между мирами и понимать любые языки. Над ними стоит Организация, которой они все подчиняются, и законы о невмешательстве. Наблюдать за чужими мирами и изучать их – задача и призвание Идущих. Изменять ход чужой истории – нельзя. Расколовшая Организацию война, случившаяся двадцать лет назад, не всех научила уму-разуму. Кто-то снова хочет примерить на себя роль Бога – а кто-то просто вспомнить свое потерянное прошлое и вернуться домой.
Идущие
Книга I
Лина Кирилловых
Дизайнер обложки Валентина Гредина
© Лина Кирилловых, 2017
© Валентина Гредина, дизайн обложки, 2017
ISBN 978-5-4485-6979-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пролог
Там, где серость гравия, топкая грязь раскисающей в непогоду околицы, параллельные ленты рельс, чахлые, жалкие, какие-то словно бы изначально мёртвые кусты и деревья без листьев и почек, неработающий слепой семафор и низкая, запаршивевшая от времени и дождей платформа, вьётся в лес тропка, протоптанная собачниками, грибниками и местными маргиналами, которые жгут костры, жарят хлеб, пьют дешёвый портвейн и пугают дворняг и кошек своими хриплыми заунывными песнями. Через лес тропа выводит к разбитому объездному шоссе; то, в свою очередь, порождает кривые дорожные щупальца, дальше превращающиеся в улицы, что уходят к центру города. Дома, все, как один, старые и перекошенные, по мере продвижения от окраин к сердцевине обрастают этажами и неприглядностью. Окна некоторых, деревянных и уже нежилых, почти полностью лишены стёкол: фанеры, картонки, крест-накрест прибитые доски и брусья скрывают сырость и запустение. По давно некрашеным фасадам бегут трещины – кое-где они так велики, что в них можно просунуть ладонь. Из открытых дверей подъездов тянет затхлостью, щами и общественным туалетом. Голоса телевизионных коробок прерываются ссорами и пьяной руганью. Над крышами, щетинящимися копьями антенн, густо дымят трубы завода. Воздух отдаёт кислятиной.
Он живёт тут уже долгое время. Сначала, как и все местные, он здесь родился. Грузный человек ткнул его пальцем в живот и сказал: «Пацан – хорошо!». Это были первые и последние слова одобрения, на которые отец по отношению к нему сподобился, и последнее, в общем-то, пристально-отцовское внимание собственно, потому как потом, в течение долгого времени, пока тянулось детство раннее, детство среднее, детство предподростковое, он слышал только, как хлопала по утрам входная дверь квартиры, когда отец уходил на смену, и как скидывал тот с грохотом свои тяжёлые ботинки на пол вечером, когда возвращался. Отец шумно ел ужин; лезть на колени к нему было нельзя, потому что там уже сидела кошка. Кошка была хитрой и залезала ради того, чтобы выпросить кусок колбасы, а он сам был только бескорыстно любящий и наивный, как все маленькие дети с пока ещё непораненным сердцем, и хитрость и изворотливость легко обставляли его, а также кошкин невеликий вес и её простое желание: урвать немного еды. А не его – интересоваться и расспрашивать, и потому мать недовольно отпихивала: «Что ты тут крутишься, иди в свою комнату», а отец жевал и читал газету. Мать, сухую высокую женщину, он побаивался. Сначала смутно – из-за тона комендантши общежития, в котором звучали нотки почти расстрельные, и её полного неумения улыбаться, затем явно: в пять лет, после случайно разбитой вазы, мать познакомила его со старым отцовским ремнем. Он учился существовать, не вызывая ничьего раздражения: не путаться под ногами, быстро и непривередливо есть, поддерживать будничные разговоры, оказываться полезным по дому настолько, чтобы к нему не было претензий из-за лени, и быть достаточно ненавязчивым, чтобы никто не понял, сколь многое он умеет, и не загрузил работой, как прислугу. В школе он откровенно скучал. Коридоры воняли разваренной кислой капустой, которую подавали в столовой, помещения – мелом и нечистыми носками, одноклассники были тупы, учителя измучены и заторможены, поэтому здесь он тоже учился сам: в библиотеке. А читал он много: жадно, хищно, почти с остервенением, сажая в душу – ростки сомнений и открытий, и зрение – что было ожидаемым. Изучая большой мир, который никогда не видел, и миры, которые увидеть бы не смог, потому как они были выдуманные, он однажды подслушал разговор библиотекарей: петиция руководству области о возвращении пригородных электричек снова провалилась.
Куда-то далеко, понял он, ходили поезда, у которых раньше здесь была остановка. И заболел желанием.
Оно жило в нём, когда он делал уроки и писал контрольные, когда подтягивался на перекладине – никогда не мог сделать этого больше трех раз, и его клеймили слабаком и нюней – и кипятил колбы над спиртовкой, когда гулял, сунув руки в карманы, и черпал лужи своими рваными кедами, потому что не видел, куда бредёт, да ещё снимал при этом очки – для пущего эффекта отсутствия. А особенно – когда стоял у свежей могилы совершенно чужого ему человека, когда-то ткнувшего его в живот пальцем, потому что крыши над заводскими цехами, может, и рушатся порой на головы, убивая и калеча, но мечты – ни разу. По крайней мере, пока они не стали материальны.
И, конечно же, ранним утром оно жило ярче всего – когда заявлял о себе вестник.
Утренний пятичасовой проносится сквозь застой местного безвременья, как видение. Золотое, алое, свист и грохот, знаменующие стремительную жизнь, летящую всегда вперед и дальше, взмётывают палую листву. Протяжный гудок, разрезающий сумерки, служит верным будильником для заводских. От стука колёс позвякивают подвески у люстры. Подросток в комнате приоткрывает глаза. У него есть мечта: сесть на поезд.
В городе, стоящем посередине пустыни, длится вечнозелёное лето. Оно накатывает жаркими волнами в полдень и отступает к вечеру, чтобы за ночь поднакопить сил, и пахнет многими ароматами: эвкалиптом и мятой, чистой водой и жасмином, фрезией, тюльпанами, спелой налитой клубникой и соком медовых груш. Всё это было бы для пустыни странным, не именуйся город Оазисом. Он весь – клумбы и цветы, гул пчёл и птичья трескотня, коты на крышах, бабочки и то самое водяное журчание: фонтан и озерце, ручейки и родник. В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной.
Маленький двухэтажный коттедж – дом для мужчины и женщины. Между деревьями в саду растянуты веревки, на которых сушится бельё – простыни, наволочки, носки и рубашки, газовые платья и чулки. За развевающимися флагами тканей прячутся качели, простые и самодельные, и иногда женщина садится на них, а мужчина её раскачивает, и оба смеются, как дети, хотя уже весьма немолоды.
Женщина работает в школе – учительницей, и подопечные её обожают. Мужчина мог бы зваться историком-хронистом, если бы хоть один из его трудов покинул когда-нибудь ящик стола.
– Ты ведь понимаешь, что мне всё равно никто не поверит, – оправдывается он перед женой.
– А ты бы хотел, чтобы тебе верили или чтобы тебя читали?
– И то, и то.
– Так редко бывает, дорогой мой.
– Знаю.
– Тогда стань просто писателем. Им прощаются любые выдумки, даже если на самом деле это правда.
– Но я-то учёный. Ай, забыли…
Устав от работы, мужчина садится в кресло-качалку, стоящее на крыльце. Женщина приносит ему чай и печенье с корицей. Они рассматривают шелестящие кроны и небо, словно выкрашенное лазурной эмалью, воробьёв и стрижей, ватный пух облаков. Тишина и тепло их зрелой любви помещаются в переплетённых ладонях.
– Ты не скучаешь по дому?
– Он здесь. Чего мне скучать…
– Старый ворчун. Всё побросал и вернулся.
– Справятся без меня. Уже не маленькие…
Женщина заправляет за ухо соломенную прядку волос.
– А мне вот не хватает наших девочек. Видела их всех… раз, два… три раза, а младшую так вообще никогда – и не хватает.
Мужчина молча прижимает её руку к своему лбу: прости меня.
– Перестань, – она гладит его по голове.
Они очень похожи на пожилую пару, которую позабыли дети и внуки, тихо-мирно доживающую свой человеческий век среди георгинов и роз. Возможно, мужчина винит в том себя, потому что когда-то с теми рассорился. Совершенно очевидно, что женщина так не думает.
– Когда-нибудь они придут. Дотянуть бы только. Но ты, если что вдруг, отдай им тетрадь. Там всё, что им нужно, все ответы.
– Сам и отдашь. Я уверена.
По вечерам они зажигают маленькие фонари, развешанные на деревьях. В недрах каждого скрывается свечка, оживающая с помощью длинной зажигалки для газовой плиты. Свечи всегда одинаково белые, пламя – рыжее, в саду пляшут тени и шныряют соседские кошки, а калитка никогда не закрывается. К её ручке приделан колокольчик-шар, чтобы тех, кто вошёл, было слышно сразу.
Пока что это лишь друзья и молочник.
Короли – грустят ли?
При всех королевских регалиях, золотом троне и мантии, при поклонах, почтении и каменном замке, из которого на много миль вокруг видно собственное королевство – частокол лесов, блюдечки озёр, светлые луга, выпачканные в солнечно-жёлтом, птичьи росчерки в небе, глубоком непорочной чистотой, и деревушки со спиралевидными дымками, и далёкая изломанность гор, на которую нанизывается, будто половина баранки, весёлый рогатый месяц… при неотложных обязательствах: этого – казнить, этого – повесить, эти земли захватить, этот городок спалить, написать законы, принять в рыцари, жениться на принцессе – королю печалиться некогда: всё сжирает призвание. Да и вообще, король – это не какой-то там сгусток странной грусти, тоскливо-унылое создание, а совсем иные особенности и черты.
Как-то, примера ради:
Зычный голос, внушительность, прекрасный аппетит. Вместительное брюхо. Звучная отрыжка – как следствие.
Залихватски закрученные усы или борода до пояса – короли дремучих времен подобную растительность уважали и берегли.
Толпа незаконнорожденных детишек и обесчещенные крестьянские девушки.
Дурные приказы. Охотное, подобострастное их исполнение. Чем исполнение охотней, тем последующие приказы дурнее – весело же!
Войны с соседскими князьками, пирушки с вассалами, выезды на охоту, различные интриги и перевороты. У монархов тоже должен быть досуг.
Сифилис, подагра, камни в почках, подлый кинжал в спину, яд в кубке с вином или, если несказанно повезёт, смерть в бою. К последнему щедрым бонусом прилагаются прославляющие королевскую храбрость баллады.