Оценить:
 Рейтинг: 0

Журнал «Юность» №05/2021

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В зале сделалось глухо. Глашатай остался стоять в дверях, никаких новых распоряжений он не получал. Георгий Александрович предсказуемо так и лежал, согнутый в коленях, упершийся лицом и торчащей из него рукояткой в пол. За окнами сверкал зимний ненастоящий Смоленск.

В заметенном ночной пургой поле, далеко от кремлевских стен, стояло войско. На лошадях, обернутых хромированными листами брони, восседали всадники в черных комбинезонах. На отдалении, на высоком холме, стоял князь со свитой и любовался черным морем людей. Оно простиралось до горизонта, до белой полосы леса, которая гасла в наступающих сумерках. Иван Дмитриевич поднял руку, воеводы набрали полные легкие ледяного ветра и выдули его обратно, что было мочи, в рожки. Десять тысяч солдат поднялись в небо. Они взлетали рядами. Рукава их одежды разворачивались в широкие крылья и горели желтым пламенем. Небо заволокло людьми, как вороньем.

– Что это? – спросил Заборов.

Его изумленное лицо стало похожим на детское. Так бывает, когда ребенок видит фокус и понимает: волшебство.

– Казна, Заборов.

Князь сиял. Каков праздник? Нет, не выдали военные секретов. Даже первый боярин не прознал про крылья. Удался сюрприз!

– Это мои летучие гусары, – сказал Иван Дмитриевич.

Он вскинул потерянный в походе лук, прицелился в случайного летуна и пустил луч. Полоска света растаяла, не долетев до гусара считаные метры.

– Понял? – хлопнул князь Заборова по спине.

– Понял, – ответил Заборов, и слезы радости навернулись на глаза. Он не стал их смахивать.

Пускай стынут. Гжатский лучевой барьер теперь беспомощен. Быть! Быть Рождеству в Москве! Быть Заборову наместником.

III.

Пахло мылом. Накануне Крещения дом убирали с ночи. От хрустальных подвесок люстры отражались лучи. Пятна света лениво ползли по расписным стенам трапезной. За окном, объятым узорами, искрилось январское утро. Снег был до того чист, что смотреть, не сощурив глаз, было невозможно. Легко представлялось, как его оледенелая корка трещит под калошами. Анна Витовтовна отошла от подоконника и припала к раззолоченной стене, к райской птичке, держащей в клюве рябиновую гроздь. Сердце Анны Витовтовны билось часто, как у влюбленной девочки, получившей от милого весточку.

«Как хорошо!» – волновалась Великая Смоленская княгиня. Казалось бы, со вчерашнего дня прошло достаточно часов, чтобы известие с фронта переварилось и усвоилось, но она не переставала думать, не переставала повторять два простых долгожданных слова: «Москва взята». Ночью ей не спалось. Проверив Митю, накрыв его и двух его нянек пикейным покрывалом, она спустилась на мысках в кинозал, некогда служивший винным погребом. Следить за фильмом было сложно. Просмотр перебивало воображение, оно проигрывало собственную картину. Она представляла Ивана Дмитриевича в лучащихся латах, шествующего по Минскому тракту. Тысячи москвичей встречают его со слезами и хлебом. И над этим миражом разносится знаменитый бой колокольных часов. Грезилось ей только ликование. Никаких обожженных тел, никаких отсеченных голов. Ни темени от застлавшей собой небо летучей армии. Никаких перепуганных новоиспеченных сирот…

Иногда, когда случалась прежде с Великой княгиней тревога, она умаляла ее розовыми макарунами с лимонной прослойкой. Но сегодня не помогли и они. В аптечке, спрятанной в кухне, со сладостями соседствовала «скорая помощь» – шведская пьеса, запрещенная, как все прочее «вольное чтение», митрополией. Довоенный прибалтийский журнал, напечатавший безымянную скандинавскую драму, был осмотрительно заперт в кожаном переплете Завета. Анну Витовтовну не интересовало содержание. Яд этот из легоньких слов не сумел бы отравить ее веру. Просто журнал некогда лежал у родительской кровати, в их квартире в Каунасе, в тот год, когда Анна Витовтовна была еще католичкой, подростком, жила в тесноте, носила брюки и звалась Виргинией. Знакомые отточия между актами и номерами страниц возвращали равновесие. Дыхание делалось глубоким и редким. Анна Витовтовна переодевалась в полагающееся ей равнодушие. Воображение смирялось. Волнение царице ни к чему. Так бывало прежде, но в этот раз заветный текст не сработал. Дрожь усилилась. Чувства просились на волю и вырывались то слезами, то икотой, то неусидчивостью. Княгиня выходила из себя, как река из русла в половодье, которой так же тесно от новых притоков, как ей от новостей. Эта победа, которая впредь будет считаться самой великой, а рассказы и песни о ней переживут все прочее… Эта победа была слишком велика и обжигала воображение. Новое положение – кто она теперь? Все еще Великая княгиня Смоленская? Царица объединенных земель? Царица! А Митя? Царевич Дмитрий? Никогда прежде не казался ей Дорогобуж таким далеким, забытым и крохотным. Она рвалась к мужу. Ей следовало быть свидетелем того, о чем будут петь и писать. В честь чего построят храмы. Потому и потушила фильм и с середины ночи, ни успокоившись ни сладким, ни книгой, подняла двор и велела мыла не жалеть. Дом в Крещение должен светиться.

С мороза донесся глухой голос топора.

– А это что? – встревожилась еще больше Анна Витовтовна.

Седьмому дню, Воскрешенью, полагалось быть тихим – какие работы?

– Так ведь Крещение, – угадал недоумение хозяйки Гришка-постельничий, – купель готовим.

Гришка подошел со спины тихо, как подходит любой человек из Кремля, смотрящий за домостроем. Даже маленький Митя в свои десять догадывался, что Григорий никакой не постельничий, а как минимум сотник. На нем был красный мундир по случаю праздника. Русые волосы делились ровным пробором. Глаза его были большими, ясными и добрыми.

– С победой, Гриша, – княгиня подала ему руку.

– С победой, Анна Витовтовна. – Гриша поцеловал руку и удержал ее в своих на мгновенье дольше, чем полагалось протоколом.

– Что там? Дай посмотреть. – Княгиня вернулась к окну, где только что сверкала на солнце безлюдная зимняя картина и вот уже разворачивалось действие.

Четверо солдат в ватных тулупах и в кованых шлемах кололи пиками и рубили топорами лед. Длинные топорища опускались поочередно, из-за чего кольщики походили на подвижную игрушку. Можно было подумать, что Днепр провинился и был за то наказан. Командир их стоял тут же и руководил группой импульсами своего шлема. На нем был персидский, с пикой на макушке и арабской вязью по ободку. Буквы зажигались, и железные козырьки на солдатских касках, похожие на цветок с четырьмя лепестками, вторили, загораясь тем же цветом. Когда прорубь была готова, караулить ее остались двое. Они высвободили из ножен мечи и встали на страже воды. Только схватит лед – тотчас отступит от яростных ударов. Остальные строем перешли реку и вошли в казарму. Вся сценка показалась княгине возней муравьев на белом листе.

– Дмитрий Иванович велел прорубь ему приготовить! – Гришка любовался госпожой не стесняясь, не отводя глаз.

Беды в его обожании не было. Оба знали, что их влечение обречено. Княжна побоится, а постельничий не посмеет, даже в мыслях. Наблюдая как-то за туалетом хозяйки из смотровой, в куполе примыкающей к дому часовни, он прокусил палец, чтобы потушить пожар, разгоравшийся в чреслах.

– Митя? В купель?

Княгиня уставилась на прорубь, похожую на открытый погреб. Дорогобуж светился небесно-белым, и чем ярче был этот свет, тем страшней казался черный квадрат воды. Изведенная за бессонную ночь нервами, княгиня не сдержалась и заплакала. Нечто необъяснимое испугало ее. Нечто не из этого мира. Чудовище о семи головах, покрытое тонкой кожей, будто одна сплошная губа. Оно таилось в Днепре, в окне, ошибочно прорубленном зимою в лето.

– Как Митя? – Княгиня взяла Гришку за плечи и потянула к себе.

– Так ведь десять лет княжичу… Он сам велел… Хотел первым. Перед прочими… Примером быть.

– Нет! Не будет этого. – Анна Витовтовна отпрянула от постельничего и быстрыми шажками направилась в детские покои. Решительность сменила тревогу, и слезы высохли так же скоро, как навернулись.

«Ох и переменчива. Ох и хороша», – провожал ее взглядом Гриша. Двору было невдомек, что подтолкнуло князя к такому выбору. Скольких дочек присылали Псков и Новгород! Все разошлись по боярам. «А эта?» – переглядывались они потом, круглые и наливные, эта, кость литовская. А Гришка понимал. Прелесть несочетаемых черт дразнила его воображение. Худая, а веселая. Умная, а не строгая. И надменная, и шумная. И ведь Богом наказанная всего одним ребенком. Сколько всего пустышек народила? Пять или шесть? А все ж неунывающая. Видал Гришка на своих экранах, что вытворяла она с Иваном Дмитриевичем в его редкие посещения удела. Билась на нем, как висельник перед вечностью. А уж как под ним скакала! Тут хоть все пальцы прокусывай.

– Митя! Митя! Где ты, солнышко? – долетело со второго этажа.

Постельничий неслышно вздохнул и направился в часовню. Следовало еще навестить настоятеля, попробовать трапезу перед подачей Великим, надеть на попа золотой орарь и проводить его к Днепру. Январские дни коротки. Курить и петь над прорубью следовало начинать уже сейчас.

Бояться было чего. Не каждая тревога беспричинна. Анна Витовтовна не разглядела беду глазами, но услышала позывной сердцем матери. А беда смотрела прямо на княгиню. На ее белое лицо, на белые литовские волосы, спадающие на золотую, расшитую красными крестами накидку. Княгиня мелькала в окнах, то одна, то с высоким мужчиной в парадной форме, и все это время покойница стояла на дне Днепра и звала к себе Митю. Были у нее когда-то такие же красивые и сухие волосы и такая же гладкая кожа. Она скребла расколовшимся надвое ногтем по перламутровому нутру раковины и пузырилась тихой песней, манком для княжича. Сонные щуки и окуни замерли друг против друга в контрдансе. Они отщипнут от царевича то, что она им оставит – глаза, язык, но не легкие. Легкие Мити – ее! И пускай на суше царствует Анна, зато здесь, под толщею льда, правит она – речная девица.

Многих ли девушек истерзал князь по уделам? Уж немало. Да вот только не каждая сумела пережить смерть. Зарытая однажды Заборовым, наспех, в собственном огороде, она и вправду побыла до поры в мертвых. Смерть ее была глубоким сном. Он повторялся. Виделось ей, что молния ударила в колокольню и замерла фиолетовой полосой в небе. Кремль полыхал, из него рвались люди. Они тыкали пальцами в свои светящиеся прямоугольники и кричали в них о помощи обожженными ртами. То были московские наемники – управляющие областью и их семьи. Из полыхающих ворот Фроловской башни выехал князь Иван Дмитриевич с приспешниками полюбоваться чужой бедой. В этом месте из раза в раз ход времени преломлялся, как бывает только во снах. Войско, гнавшее людей, замедлялось, а беглецы, наоборот, ускорялись. У берега люди падали наземь и тянулись руками вверх, к невидимому Богу, и он их слышал и щадил. Днепр расходился надвое, и люди выходили из города по песчаному дну. Волны смыкались за их спинами, покрывая княжье войско. Снилась ей и милость Божья. Воительниц Бог сберег, потому что женщин любил больше. Даровал им жизнь рыбью, в чешуе, с жабрами, но жизнь!

Не умерла Ксенька – замерла. Замерло ее сердце, ее дыхание, ее мечты. Только сон остался. Стал ей. Так пролежала она, брошенная в яму без гроба, не отпетая, голая, с мая по октябрь. Летом близ нее разрослась вишня. Пустила корень в ее разинутый, замерший рот. Тот пророс сквозь щеку. Так, наверное, и спала бы, пока не срослась с деревом, но в Покров день две хваткие руки докопались до ее ног, схватили за пятки, уволокли в реку и почем зря разбудили. Корень подрал щеку, как блесна щучью глотку, и первое, что узнала Ксенька в новой жизни, было «боли нет». Второе – жабры, они разошлись над грудью глубокими порезами. «Грудь!» – Ксенька схватила ее и сжала. Что с ней сталось?

– Так бывает, – прохрипела подруга ее детства Катя. – Молоко в Днепр ушло.

– Катя! Живая. – Ксенька и обрадовалась, и испугалась.

И было чему. Она же была там, с соседским мальчишкой, когда Катю срезали с крюка в амбаре, а мальчик еще отворачивался, не потому, что боялся мертвяка, а потому, что не видел прежде голых девиц. «Еще и беременная», – трясла головой попадья, когда родители Кати почти разжалобили священника мольбами. Но жена в случае батюшки – это навсегда, и он отказал. Ксенька сама бросала землю в яму, одинокую, за оградой, и еще ревела по дороге домой, что неотпетой подруге покоя не будет.

– Так жива?! – тряхнула ее Ксенька и переполошила рыб.

– Ну так, – скрипнула Катя и засмеялась железным смехом так, что мелкие пузырьки навернулись на жабрах.

Ксенька уставилась на живот Кати. Он все еще был круглым.

– Ты до сих пор тяжелая?

– Теперь навсегда, – отмахнулась Катя. – Это икра.

– Кать, а мы что, русалки? – Ксеньку пугал собственный незнакомый голос. Он был глухим, а слова тянулись натужно и выходили хриплыми.

– Фараонки. Так правильней.

Только сейчас Ксенька разглядела руки Кати. Они были синюшные и склизкие. Она была вся сизая, как медуза.

– И я туда же, – погладила себя за локти. Кожа была скользкой, будто вымоченной в масле.

Катя понимала, что происходит в душе новенькой. Она не забыла свои первые подводные дни. Тот голод не сравним ни с чем. Оставленная могила дышала холодом в звездную ночь удивленным разинутым ртом. Визг бобра, из-под лопатки которого она выскабливала ногтем розовое легкое, в прожилках, похожее на тучку в молниях. Голод и страх. За ними последует отчаянье. Но прежде был голод.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10