Сейчас же мне прилетает не от командира, а от интеллигентного пожилого мужчины с бородкой, старосты коммуны:
– Вы опоздали… Пять старушек у нас умерли, ещё троих вывезло МЧС.
– Сейчас что-нибудь нужно? – спрашивает Валера.
– Сейчас у нас ваши рядом стоят, они помогают. Спасибо.
В здании школы действительно расположился ротный ПВД[3 - Пункт временной дислокации.], в бочке горит огонь, греется котелок с тушёнкой. Здесь есть даже хлеб – основная ценность в разбитом городе наряду с водой и лекарствами.
– У нас раньше и украинцы тут были, – продолжает староста мирных. – Они… – Он замолкает.
– Что они?
– Парня одного нашего расстреляли, из соседнего подвала. Молодой хлопец, двадцать с небольшим, жена и ребёнок у него. Сказали: разведчик ДНР или русский разведчик, корректировщик. Вывели во двор, стрельнули – и всё.
Покидаем коммуну, идём разбитыми гаражами. К нам под ноги бросается персикового оттенка персидский кот. На газонах у разбитых домов пламенеют тюльпаны и сверкают одуванчики. Валентина находит в траве отрез ткани с узором из черепов и наворачивает на себя.
– Мариупольское сари, – шутит она сиплым, севшим голосом.
На обратном пути заворачиваем на Морской бульвар. Виталий встречает нас радостно и показывает, как они установили газовую плитку. Пока мы шарились по руинам, Юра Старец доставил им на дом эту плитку с баллоном. Виталий и его соседи так счастливы, будто Юра подогнал им, не знаю, дом на Южном берегу Крыма и огромный счёт в банке.
– Баллона этого вам на месяц-полтора хватит. Когда закончится, если не сможешь достать – обращайся, наши номера у тебя есть, – говорит Валера Виталию.
Мужчины обмениваются крепким рукопожатием. Я выхожу во двор и вижу, что побитая старая акация не только не сдохла, а даже собирается зацвести; вспоминаю что-то из курса биологии: сердцевина – это омертвевший луб, главное в дереве – луб живой, кора и камбий, древесные сосуды. Они частично целы.
Иду к дворовому некрополю, двигаюсь вдоль могил у забора. За забором – здание детского сада. Здание цело, только в его дворе сиротливо валяются игрушки и опрокинутая детская коляска – розовая, с оборочками, для девочки.
Виталий сказал мне, что детских могил в его некрополе нет. Дети – будущее, которое люди стараются брать с собой. В отличие от стариков. Можно ли ради будущего отказываться от прошлого?
– Прошу, зайдите к нам, – говорит мне Виталий, когда нам уже надо ехать.
Я послушно поднимаюсь на пару этажей. В квартире, по-своему ухоженной, несмотря ни на что, у окна стоит молодая женщина. И лежит женщина старая, практически полуживая.
– Это моя жена Юлия. И моя мама Эльза Саввишна, – говорит Виталий. – Мы не смогли её вывезти, потому и остались здесь.
Я стою, смотрю на этих людей и понимаю, что ничего так не боюсь, как старости и немощи, – настолько, что к собственной матери опоздала приехать с войны. А они ради матери с этой войны не уехали.
В последний год у мамы сели зрение и слух, начал пропадать интерес к жизни. «Меня выключают, как старенький театр после представления», – как-то сказала она. В первые месяцы после её смерти, в начале большой войны, я утешалась тем, что матери было бы не под силу вынести происходящее на этой не чужой для неё земле – и её уход был милостью к ней Господней.
Обратно мы снова едем по Морскому бульвару, где уже прошли сапёры. В траве то и дело мелькают алые таблички: «Мины». У меня же перед глазами стоит профиль моей матери в гробу – неожиданно чёткий и горбоносый. По отцовской линии её корни были из правобережной Поднепровской Украины, но ей больше нравилась материнская, из Екатеринодара: прадед-еврей, который сбежал из Бессарабии после украинских погромов, казаки и черкесы. В смерти моя мать стала похожа на черкешенку – наверное, это тот самый момент, когда человек становится окончательно равен самому себе; ну или Господь нам показывает его в последний раз таким, каким Он его всю жизнь видел, а мы не замечали.
Конфеты
Выехав из Мариуполя в середине прошлого мая, после того как сдался гарнизон завода «Азовсталь», я не бывала в городе и не испытывала в том потребности.
После окончания боевых действий в Мариуполь приезжали певцы, журналисты и депутаты. Делали красивые кадры. Приезжали врачи, администраторы и гуманитарщики: город надо было лечить, чинить, кормить.
Из меня так себе гуманитарщик, а кадр в Мариуполе у меня всего один – я сфоткала себя на аватарку в броне, когда в первый раз заехала с «Востоком» на левый берег. Мне до сих пор немного стыдно за это фото, но другого у меня нет.
Позже мне и вовсе расхотелось делать победные фото. Позже я просто фиксировала на телефон разрушения, жертвы, дым боёв и – главным образом – слова и лица людей.
Теперь, год спустя, мы ехали в Мариуполь с питерским депутатом, философом и бывшим ополченцем Денисом в компании двух молодых женщин: дочки его донецких друзей и питерской поэтессы, назовём её Алиса.
Когда Денис предложил эту поездку – должен же питерский человек добраться до моря и окунуть в него башку! – я поняла, что наконец готова вернуться в Мариуполь.
Без ажиотажа первых победных месяцев, когда я буду смотреть на российских випов, фоткающихся на фоне развалин, и видеть на их месте трупы с почерневшими лицами.
У меня крепкие нервы, и война есть война, но подобного контраста хотелось избегнуть.
Трасса на «Марик», как говорят местные, идёт через Волноваху. Этот город брали первым, ещё до Мариуполя, бои за него я в основном пропустила. Год назад, пролетая уже южнее, мы ехали через разбитый украинский погранпост – по земле были разбросаны клочки «жовто-блакитных прапоров» и такой же расцветки наглядная агитация. Потом мы обычно ныряли под взорванный украинцами мост и вылетали уже в зелёных степях Приазовья. Было ощущение, что сама земля спорит с навязанной ей «жовто-блакитной» двуцветностью: небо над степью было иногда серым, чаще – яростно-синим, степь – ярчайше-зелёной, будто цвет этот выкрутили на максимум насыщенности, сады – бело-розовыми, воронки от разрывов – цвета, который у лошадников называется «вороной в загаре», а море – неизменного туманно-лазоревого оттенка.
У меня и в мыслях нет эстетизировать войну, но что поделать: близость смерти обостряет наши наиболее развитые чувства, включая эстетическое.
За прошедший год война стала элементом обихода не только для донбасских военных и жителей прифронтовых посёлков; она навела свои порядки на освобождённых приграничных территориях, во множестве жизней или смертей. Обиходность войны стёрла краски, смешав их в бесконечную грязь.
При повороте на Волноваху я предложила Денису свернуть «на город»: трасса пролегает по его краю. Мы сделали небольшой крюк, уйдя к местному автовокзалу.
Автовокзал был повреждён боями, засыпан мусором. На его стене висела реклама восстановления волос. С плаката ухмылялась девица, у которой на голове росла тропическая трава. Лицо девицы было побито осколками, как оспинами.
Алиса принялась снимать плакат с девицей, затем автовокзал. Я направилась к таксистам, дежурившим возле. Таксисты – народ специфический, но нет лучшего канала, чтобы узнать все городские слухи.
– Как у вас тут? – завела разговор, закуривая.
Мужики тоже закурили.
– Да как видите. Когда нам тут починят, а? Или только Мариуполь чинят?
За спинами таксистов возвышался рядок новеньких домов. Рядом – баннер: восстанавливает Челябинская область.
– А это что? – указала им на дома.
– А, это… капля в море. Город разбит хуже, чем Мариуполь.
Краем глаза увидела, что к Алисе подошёл боец комендатуры. Алиса с её соловыми мелированными волосами, в чёрном пальто и с блуждающим взглядом непременно должна была привлечь внимание.
– Извините, – сказала я таксистам и пошла к Алисе и «комендачу».
Парень был худой и жилистый, в балаклаве.
– Питер? – произнёс он в пространство, посмотрев наши паспорта и моё удостоверение.
– Да. А вы откуда?
– Дальний Восток, Благовещенск.
– Занесло вас…
– Да.