
ВЕЧНОСТЬ МАДЛЕН

МАРИ ЛЮБРОН
ВЕЧНОСТЬ МАДЛЕН
Глава 1
Запах дождя в Нанси всегда пах одинаково — мокрой известкой, прелой листвой и горьковатым дымом из сотен печных труб. Для кого-то это был просто ноябрьский вечер 21 века, а для Мадлен — еще один бесконечный поворот колеса.
Она стояла на площади Старого города, чуть приподняв зонт, чтобы лица туристов попадались в поле зрения целиком. Семеро промокших людей в ярких куртках жались под аркой ратуши, зябко кутаясь в шарфы.
— Сейчас трудно представить, — произнесла Мадлен ровным, чуть глуховатым голосом профессионального гида, — но в начале 17 века эта площадь выглядела совершенно иначе. Вместо привычного камня здесь была утоптанная конским топотом земля, а выделанная кожа и конский навоз.
Она обвела взглядом фасады зданий. На секунду её голос едва заметно дрогнул, а пальцы, сжимающие ручку зонта, сжались сильнее.
Мадлен замолчала.
Не потому, что забыла текст. Просто на одно мгновение сквозь серый асфальт и неоновые вывески проступил другой город. Она отчетливо вспомнила, как пахло мокрое дерево тех балок, как скрипели ставни в доме напротив и каково это было — бежать здесь босой девочкой по утренней грязи, когда трава еще хрустела от первого заморозка.
Туристы послушно ждали продолжения. Никто из них не замечал странной, застывшей тени в ее глазах.
— Откуда вы знаете такие подробности про быт? — не выдержал мужчина в очках с тонкой оправой, стоявший ближе всех. — В путеводителях пишут только про герцогов и даты перепланировки. Архивы же почти не сохранили таких мелочей.
Мадлен улыбнулась — легко, привычно и абсолютно беззаботно.
— Хороший историк всегда должен уметь представлять прошлое, — ответила она с мягким оттенком иронии.
А про себя подумала: если бы всё было так просто.
— Экскурсия окончена, господа, — Мадлен чуть приподняла ладонь в знак прощания, пряча за этой дежурной мягкостью наплывшее изнутри оцепенение. — Спасибо за внимание. Если захотите углубиться в детали, статьи о застройке 17 и 19 веков можно найти на сайте городского архива.
Туристы зашуршали куртками, защёлкали зонты, возвращаясь в ритм 21 века. Пожилая пара поспешила к кофейне, две студентки свернули в сторону набережной Мёрт. Через пару минут площадь у ратуши опустела, оставшись во власти мелкой осенней мороси.
Мужчина в очках никуда не ушёл.
Он остался стоять под аркой, убрав руки в карманы тёмного пальто, и неспешно наблюдал, как она убирает в блокнот ламинированную карту. На вид ему было около сорока — чуть старше тех тридцати пяти, на которые выглядела она сама, с тронутыми ранней сединой висками и внимательным, цепким взглядом человека, привыкшего всматриваться в детали.
— Вы сказали про запах выделанной кожи, — произнес он, когда она уже собиралась раскрыть свой зонт. Голос у него был низкий, спокойный, лишённый обычной туристической суеты. — В трактатах конца 17 века упоминаются дубильни на берегу Мёрт, но про специфику квартала у старой стены почти ничего не осталось. Даже в описях 1610 года этот сюжет обошли стороной. Откуда у вас эта деталь? Вы поднимали цеховые книги по текстилю?
Мадлен чуть прищурилась, изучая его. В его вопросе не было любопытства или желания блеснуть эрудицией. Это был профессиональный интерес.
— Скорее, личное ощущение пространства, — ответила она ровно, без тени смущения. — Если долго ходить по этим мостовым, начинаешь чувствовать, как дышал город до того, как его заасфальтировали.
— Интуиция историка? — он качнул головой, чуть заметно улыбнувшись уголками губ. — Редкость для обычных обзорных экскурсий. Меня зовут Поль. Я работаю в департаменте реставрации при университете. Занимаюсь как раз описью фондов старого города. И признаюсь честно, слушать вас было интереснее, чем читать монографии.
Мадлен кивнула, вежливо, но дистанцированно. Внутри неё мгновенно, привычным за века движением захлопнулась тяжёлая внутренняя створка.
Поль.
Имя скользнуло по сознанию и тут же растворилось. Сколько их было за эти четыреста лет? Ученые, ремесленники, архитекторы, случайные попутчики — те, чьи глаза загорались от искры её знаний, те, кто пытался заглянуть за фасад её безупречной биографии. Она знала этот взгляд наизусть. Знала каждый его оттенок, каждый шаг, которым это любопытство неизбежно перерастает во что-то большее. А главное — она знала финал. Для него пройдут несколько десятков лет, он постареет, ослабнет, исчезнет в тишине больничной палаты или поднебесном холоде могильной плиты, а она останется ровно здесь же, на этой же улице, в том же возрасте.
Ввязываться в это снова было бы чистой жестокостью. Прежде всего — по отношению к нему.
— Рада это слышать, Поль, — её голос прозвучал чуть суше, чем требовалось для светской беседы. — Но боюсь, архивные фонды куда точнее любых ощущений. Хорошего вечера.
Она повернулась и быстрым, уверенным шагом направилась прочь по мокрой брусчатке, не оборачиваясь.
Дверь старого дома на тихой улочке за собором отворилась с глухим, привычным скрипом.
Мадлен вошла в прихожую, стряхнула капли с зонта и медленно сняла тяжёлое шерстяное пальто. В квартире пахло старой бумагой, остывшим чаем и воском для мебели — тем же запахом, к которому она привыкла за последние десятилетия. Тишина здесь была плотной, осязаемой.
Она прошла вглубь комнаты, не включая яркого света, и остановилась у низкого антикварного комода тёмного дерева.
Рядом с ним, на самом дне выдвижного ящика, лежала небольшая шкатулка из карельской берёзы с потёртой латунной застёжкой. Мадлен помедлила секунду, откинула крышку и опустила пальцы внутрь. На самом дне, под ворохом пожелтевших квитанций и современных записок, лежал один-единственный предмет — тяжёлая костяная пуговица с ручной резьбой, слегка потемневшая от времени.
Она провела подушечкой пальца по гладкому, полированному веками краю.
Эту пуговицу мать пришила к её первому детскому чепчику, когда Мадлен появилась на свет — в тишине прохладного октября 1604 года, когда над крышами Нанси вспыхнула новая звезда.
Мадлен тогда ещё не знала, что переживёт не только мать, отца и всех своих десятерых братьев и сестёр, но и сам этот мир, заново пересобранный из пепла войн и столетий.
Она закрыла крышку шкатулки, и в тишине квартиры глухо стукнула латунная застёжка.
Она зажгла настольную лампу с тканевым абажуром, заварила чай и села за кухонный стол, перед которым лежали стопки современных распечаток и старых ксерокопий. В тишине квартиры громко тикали настенные часы.
Мадлен сделала глоток. Чай был слишком горячим, обжигал язык, но это возвращало в реальность.
Мысли упорно возвращались к арке ратуши. Она корила себя за резкость. Это была глупая, ненужная оплошность. Столетиями её главным правилом оставалось одно: абсолютная незаметность. Быть идеальным фоном, призраком в толпе, меняющим фамилии, документы и города, но всегда остающимся вежливой, чуть отстраненной женщиной без прошлого. А сегодня она сорвалась. Позволила себе чуть больше нужного в разговоре с увлеченным чужаком, а потом просто сбежала, как испуганная девчонка.
Она подошла к узкому окну, прислонившись лбом к прохладному стеклу.
За окном спал современный Нанси. Внизу, по мокрому асфальту, изредка шуршали шины редких машин, а фонари вычерчивали из темноты ровные ряды неоновых вывесок и стеклянных витрин. Этот город давно потерял запах навоза, сыромятной кожи и дыма. Он стал удобным, чистым, цифровым.
Мадлен тихо вздохнула. Она давно уже никого не подпускала близко. Слишком больно каждый раз смотреть, как увядают те, кого ты любишь, пока ты сама остаешься в той же точке. Лимиты доверия были исчерпаны много жизней назад.
На столе коротко и сухо звякнул телефон.
Мадлен вздрогнула, словно её поймали на месте преступления, и обернулась. На черном экране всплыло уведомление из рабочей почты.
Незнакомый адрес. Тема: «Вопрос по архивам Нанси / университетский департамент реставрации».
Она помедлила пару секунд, затем взяла телефон и разблокировала экран.
«Добрый вечер, Мадлен. Простите за неожиданное сообщение, надеюсь, я не нарушаю покой. Я всё думаю о нашем разговоре у ратуши. В фонде муниципальной библиотеки есть одна опись начала 17 века, которую никак не удается расшифровать из-за специфического диалекта и сокращений. Возможно, вы могли бы уделить мне полчаса и помочь с одним архивным вопросом? Поль»
Мадлен замерла, глядя на ровные строчки текста.
Проигнорировать? Это было бы проще всего. Сослаться на занятость, заблокировать адрес, забыть. Но в груди неприятно и остро кольнуло профессиональное любопытство. Начало 17 века. Ее век. Время, которое она помнила лучше, чем собственное отражение в зеркале.
Ответить — значило приоткрыть дверь, которую она заколачивала столетиями.
Она пальцем коснулась экрана, набирая короткий ответ:
«Добрый вечер, Поль. Зависит от того, что за документ. Пришлите скан, посмотрю, что можно сделать».
Прошло не больше десяти минут, когда телефон снова коротко завибрировал. Во вложении к новому письму от Поля прикреплялся файл — скан пожелтевшего от времени листа бумаги с плотным, выцветшим от столетий рукописным текстом.
Мадлен увеличила изображение на экране планшета.
Это был фрагмент налоговой или имущественной описи по приходу церкви Сен-Эпвр, датированный ноябрем 1604 года. Почерк был типичным для канцелярии Лотарингии того периода — размашистая, угловатая скоропись писца, спешащего закончить отсчет до наступления темноты.
Она пробежала глазами по строчкам. Писцы часто сокращали слова, использовали местный диалект и старые нотариальные формулы, из-за чего текст выглядел как ребус. Но для Мадлен эти завитки и буквы были слишком знакомы — она сама училась выводить их на грифельных досках в детстве.
Прошло не больше десяти минут, когда телефон снова коротко завибрировал. Во вложении к новому письму от Поля прикреплялся файл — скан пожелтевшего от времени листа бумаги из приходского реестра церкви Сен-Эпвр за осенью 1604 года.
Мадлен увеличила изображение на экране планшета.
Почерк писца был плотным и аккуратным, но старые чернила местами расплылись, превратившись в блеклые пятна. Поль прислал страницу из реестра пожертвований и приходских сборов — сухие строчки имён, дат и сумм, которые университетские реставраторы сейчас оцифровывали для базы данных по истории квартала.
Она пробегла глазами по строчкам, машинально расшифровывая сокращения. Первые несколько фамилий ничего в ней не отозвались. Затем взгляд зацепился за строчку в нижней части листа.
Клод Жако торговец. купец.
Палец Мадлен застыл над экраном.
Она перечитала имя ещё раз.
Четыреста с лишним лет назад её отец подписывал документы совсем другим почерком. Он всегда сердился, когда приходилось платить церковные сборы, и ворчал за ужином, что святые отцы обирают честных торговцев быстрее, чем Господь посылает овечью шерсть на сукно.
Но этот документ... Она знала, почему Клод Жако оказался в той графе именно в те ноябрьские дни 1604 года. Мать тогда висела на волосок от смерти после тяжелейших родов, и перепуганный отец побежал в приход, давая обет отдать последние гроши, лишь бы жена и восьмой ребенок выжили под этой проклятой новой звездой.
Память ударила под дых с оглушающей силой, стирая из головы свет экрана и стены современной квартиры.
Нанси. Октябрь 1604 года.
Воздух в нижней комнате дома Жако казался густым, пропитанным запахом прелого сена, дешевого оливкового масла и сырой шерсти, которая рулонами лежала у дальней стены.
Клод Жако мерил шагами половицы от тяжелого дубового стола до низкой двери, ведущей на лестницу. Его тяжелые сапоги глухо стучали по доскам. Сверху, из жилой комнаты под самой крышей, до глухих стен доносился сдавленный, прерывистый стон.
Катрин рожала уже больше суток.
Для Клода это были восьмые роды, но страх от этого не становился привычнее — он лишь горше царапал изнутри. У печи, сбившись в тесный кружок, сидели младшие дети. Семилетний Никола тихо всхлипывал, уткнувшись лицом в фартук старшей сестры Жанны, а остальные молча следили за отцом, улавливая каждый шорох наверху.
Внезапно скрипнули ступени.
На площадке показалась повитуха матушка Марго. Ее рукава были засучены до локтей, лицо блестело от пота, а на переднике темнели свежие, пугающие бурые пятна. Клод мгновенно оказался у лестницы, перегородив ей дорогу. Лицо его побелело, а губы беззвучно шевельнулись.
— Жива? — выдохнул он хрипло, ухватившись за перила так, что затрещало дерево.
Марго тяжело перевела дух, вытирая лоб тыльной стороной ладони, и устало кивнула:
— Жива, Клод. Девочка родилась.
Она посторонилась, открывая проход, и Клод бросился наверх, оставляя детей внизу.
В комнате пахло терпким травяным отваром и кровью. На широкой постели, занавешенной выцветшим ситцем, лежала Катрин. Она была белее подушки, на которой покоилась её голова; мокрые темные пряди прилипнули к вискам, а дыхание было едва заметным, поверхностным, словно она пыталась удержать ускользающую нить.
Рядом, в плетеной колыбели, завернутая в грубое, но чистое полотно, тихо пищала новорожденная.
Клод на секунду задержался у кровати, опускаясь на колени и касаясь холодных, безвольных пальцев жены. Катрин едва заметно шевельнула веками, но открыть глаза сил у неё уже не осталось.
— Клод… — прошелестел её голос, похожий на шелест сухих листьев.
— Я здесь, Катрин, я здесь, милая, — он прижал ее ладонь к своему лицу, чувствуя, как внутри обрывается какая-то тугая струна.
В этот момент из колыбели раздался тонкий, пронзительный детский крик. Маленькая Мадлен зашлась, заявляя свои права на этот мир.
Но в тишине прохладной комнаты Клод уже чувствовал холодное дыхание приближающейся беды. Ребенок выжил, но Катрин угасала на глазах, тая с каждой минутой. Пройдет еще несколько недель тяжкой тревоги, ноябрьских заморозков и ночных молитв перед распятием, прежде чем он сорвется с места, побежит к церкви Сен-Эпвр и дрожащей рукой опустит последние сбережения в церковную кружку, вымаливая у Бога жизнь для своей жены.
А пока над крышами Нанси безмолвно разгоралась та самая звезда, освещая холодным оранжевым светом окно маленькой комнаты, где только что началась совсем другая история.
Несколько лет спустя.
Город жил своей тяжелой, неторопливой жизнью, зажатый между мощными бастионами старой крепостной стены и грязищей узких улочек. В начале 17века Нанси пах дымом сырого бука, квашеной капустой, навозом из придомовых загонов и тяжелым ремесленным сукном.
Мадлен было около шести.
Для большой семьи Жако она была просто восьмым ртом, вечно путающимся под ногами у старших. В тесноте низкого дома на улице близ прихода Сен-Эпвр жизнь никогда не затихала. Здесь всегда кто-то плакал, кашлял, пересчитывал медные монеты или чинил прохудившуюся обувь.
В то утро старший брат Жан, уже помогавший отцу в лавке, тащил к двери тяжелый рулон грубого серого сукна, а сестра Жанна привязывала передник плачущему Николя. Мадлен сидела на пороге, поджав босые ноги под подол потрепанного платья, и отрешенно смотрела на лужу посреди двора, в которой отражалось холодное осеннее небо.
Мимо по мокрой брусчатке прошел королевский аркебузир в кожаном камзоле — стража герцога Генриха II торопилась к бастионам у ворот де ла Крафф. За ним семенил нищий монах, на ходу подтягивая веревочный пояс.
Обычный день обычного века.
Никто из проходящих мимо горожан не мог бы и представить, что эта худая молчаливая девчушка с расцарапанными коленками запомнит каждый камень этой мостовой, каждый шорох этого утра и каждый из последующих четырех сотен лет, которые сотрут в пыль и эти стены, и этот мир, оставив её одну.
— Мадлен! Ты опять сидишь в грязи? — окрик Катрин прозвучал резко, перекрывая звон медной посуды в комнате. — А ну марш в дом! Опять платье извазюкала, отец и так сегодня ругался на закупку ниток, лишнего на новые отрезы у нас нет.
Мадлен вздрогнула, выныривая из своих мыслей, быстро подтянула босые ноги и вскочила с порога.
Дверь мастерской скрипнула, и оттуда тут же выглянул старший брат Жан. На его плече лежал тяжелый кусок шерсти, пахнущий овечьим жиром и сыростью. Задев плечом притолоку, он недовольно цыкнул языком, глядя на девчонку:
— Мадлен, не путайся под ногами, иди лучше к отцу в лавку, помоги ему посчитать пуговицы, пока он не перепутал медные с оловянными. И не смей лезть в сундуки с образцами!
В тесном доме семьи Жако царил вечный, привычный хаос. Пока Катрин у печи месила тесто для завтрашнего хлеба, а младший Клод-младший ревел в плетеной колыбели, Мадлен шмыгнула носом и побежала в переднюю лавку, где пахло сухим тлением старых материй и свежими чернилами.
Отец, Клод Жако, сидел за низким деревянным столом у самого окна, при свете тусклого октябрьского дня разбирая кипы накладных. На его лбу залегли глубокие складки — торговля в этом году шла тяжело, налоги герцогу росли, а покупатели всё чаще торговались из-за каждого су.
— Пришла? — не поднимая головы, проворчал отец, но в голосе не было злости. — Возьми вон ту шкатулку с деревянными пуговицами. Пересчитай дюжины. Да смотри не рассыпь, на полу темно, потом до ночи собирать будем.
Мадлен забралась на высокий тяжелый табурет, упершись подбородком в край стола, и принялась перебирать гладкие, пахнущие точеным деревом кругляши.
Она ещё не знала, что́ такое время. Для неё существовал только этот дом, пропахший сукном и щами, громкие голоса братьев, теплый запах материнского фартука и тяжелая рука отца, треплющая её по волосам. Она была лишь одной из многих в этом шумном, тесном гнезде под крышей старого Нанси.
К вечеру комната наполнилась густым, тяжелым духом еды, овечьей шерсти и детского гомона.
Одиннадцать детей — от старшего Жана, уже примерявшего на себя отцовскую солидность, до крошечного Клода-младшего, уцепившегося за подол материнской юбки — заполнили каждый дюйм лавки и жилой половины. За длинным деревянным столом яблоку негде было упасть.
Катрин, бледная, с осунувшимся от бесконечных забот, то и дело сновала от печи к столу, разнося глиняные миски с густой похлёбкой и крупно нарезанный серый хлеб. Клод сидел во главе стола, устало потирая лоб, но время от времени отбивал ложкой суматошные попытки младших ухватить кусок повкуснее.
— Никола, перестань тащить локтем чужой кусок! — шикнула Жанна на брата, тут же получая в ответ обиженный всхлип.
— Мам, а Мадлен опять не съела корку! — тут же настучал Пьер, тыкая пальцем в соседнюю тарелку.
— Ешь давай, Мадлен, расти надо, не до жиру нынче, — бросила Катрин на ходу, опуская перед дочкой очередную ложку.
Мадлен сидела между Маргерит и тихим Огюстеном, сжавшись в комок на лавке. Шум стоял невообразимый: звенели ложки, кто-то спорил о пролитом квасе, кто-то плакал, кто-то смеялся. Воздух в комнате был горячим и тесным от дыхания дюжины тел.
Она механически водила ложкою по дну миски, глядя на этот бурлящий, шумный мир.
Для её шести лет это было абсолютной, незыблемой вселенной. Ей казалось, что этот стол никогда не опустеет, что брат Жан всегда будет рядом, что отец будет вечно сидеть на своём месте, ворча на налоги, а мать — бесконечно месить тесто у раскаленной печи.
Мадлен перевела взгляд с одного лица на другое. На смеющегося Никола, на уставшего отца, на хлопочущую Катрин.
Она ещё не знала, что́ такое время. Она не понимала, что эта теснота, этот шум и этот суп — самое дорогое, что у неё будет, и что настанет день, когда от всего этого огромного, кричащего стола останется лишь тишина, пожелтевшие страницы приходских книг и она сама, сидящая на пустых камнях Нанси.
— Ну чего застыла? — Жан усмехнулся, бесцеремонно стянув у неё из миски кусок моркови. — Ешь, пока Пьер не утащил!
Мадлен шмыгнула носом, улыбнулась в ответ и зачерпнула похлёбку. В этот вечер за столом семьи Жако всё было как всегда.
Весна 1617 года выдалась ранней.
Ледяная корка на лужах растаяла еще до конца марта, и по узким улочкам Нанси побежали быстрые, грязные ручьи, унося с собой прошлогоднюю листву и мусор.
Мадлен исполнилось тринадцать.
За прошедшие годы в доме Жако мало что изменилось, разве что за длинным столом стало еще теснее. Младшие подросли, Жан уже вовсю помогал отцу в лавке, перетаскивая тяжелые рулоны, а Мадлен превратилась в угловатого, быстрого на ногу подростка. Её руки и ноги были вечно покрыты синяками и царапинами — она лазала по заборам вместе с мальчишками, таскала воду и помогала матери набивать тюфяки шерстью.
В тот день солнце заливало узкий двор за церковью Сен-Эпвр, подсушивая вывешенное на веревках сукно. Мадлен взгромоздилась на шаткую деревянную бочку у стены, пытаясь достать застрявший на крыше сарая деревянный челнок младшего брата.
— Мадлен, упадешь ведь! — крикнул снизу Никола, задрав голову. — Отец ремня даст!
— Не упаду, — отмахнулась она, вытягивая руку изо всех сил.
Кончики пальцев уже коснулись гладкого дерева, но в этот момент доски под ногами неожиданно качнулись. Бочка хрустнула, обод соскочил, и Мадлен рухнула вниз, прямо на груду строительного мусора и острых камней, устилавших угол двора.
Раздался глухой стук, за которым последовал резкий, сдавленный вскрик.
Никола испуганно завизжал и бросился к дому:
— Мама! Мадлен упала!
Катрин выбежала на крыльцо первой, вытирая руки о фартук, за ней выскочил Клод. Мадлен лежала на камнях неподвижно. Ее левая рука была вывернута под странным углом, а из глубокой, рваной раны на предплечье толчками сочилась темная кровь.
Клод упал на колени рядом с дочерью, его лицо мгновенно посерело. Он осторожно приподнял её голову, чувствуя, как холодный пот выступает на лбу.
— Мадлен… Мадлен, ты слышишь меня? — его голос срывался на хрип.
Девочка открыла глаза, поморщившись от резкой боли, пронзившей всё тело. В первые минуты мир перед ней кружился серыми кругами.
Ее унесли в дом, уложили на узкую кровать под окном. Катрин принесла таз с холодной водой, чистые тряпицы и зажгла восковую свечу. Руку жгло каленым железом, каждый вздох отдавался тупой болью в ребрах. Мать, всхлипывая и шепча молитвы Богородице, туго стянула запястье и предплечье льняными бинтами, смазав рану целебной мазью из трав, которую покупала у аптекаря за углом.
— Ничего, кости целы, слава Богу, — вытирая слезы, проговорила Катрин, гладя дочку по растрепанным волосам. — Заживет до свадьбы. Будешь знать, как по крышам лазить.
Боль утихла удивительно быстро — уже на вторые сутки Мадлен перестала морщиться при каждом движении. На четвертое утро она сама размотала тугие повязки, чтобы посмотреть, что осталось от страшного падения.
Мадлен замерла, глядя на свое левое предплечье.
Там, где еще позавчера зияла багровая, рваная рана от острого камня, осталась лишь тонкая, розовая полоска едва заметной царапины. Кожа была гладкой, чистой, без единого следа сукровицы или шрама. Даже синяки на локте сошли без следа, словно их никогда и не было.
Она медленно провела пальцами по чистой коже.
Мадлен подняла глаза на маленькое зеркало, висевшее на стене у рукомойника. Из него на нее смотрело всё то же хулижистое лицо тринадцатилетней девчонки.
Внутри неё впервые шевельнулось странное, липкое и совершенно недетское чувство.
Это не было похоже на чудо, о котором говорили в церкви по воскресеньям. Это было что-то другое — холодное и тихое понимание того, что её тело подчиняется каким-то совсем иным законам, отличным от законов всех тех людей, среди которых она жила.
Но тогда Мадлен еще не испугалась. Она просто спрятала руку в рукав платья, ничего не сказала матери и выбежала во двор, где весеннее солнце уже заливало мокрые камни старого Нанси.
Год за годом тяжелые деревянные телеги разбивали брусчатку у ворот де ла Крафф, а старый Нанси неуловимо, исподволь менялся, обрастая новыми каменными пристройками и теряя тех, кто казался неизменной частью этого мира.
К 1624 году за длинным столом в доме Жако стало заметно тише.
Старший Жан давно уже женился на дочери соседа-кожевника и вместе с ней перебрался на соседнюю улицу, открыв собственную лавку сукна. Жанна уехала в Туль, выйдя замуж за местного ремесленника. Дом опустел на два голоса, зато в углах то и дело раздавался звонкий плач первых племянников — маленькие свертки с младенцами теперь регулярно появлялись в колыбели, которую Катрин, укачивала с тем же терпеливым вздохом.
Мадлен исполнилось двадцать.
Она превратилась в высокую, стройную девушку с густыми темными волосами и внимательным, чуть насмешливым взглядом. От детской угловатости не осталось и следа: она уверенно управлялась с грубыми рулонами ткани, помогала отцу вести учет в амбарных книгах и читала на латыни едва ли не лучше приходских священников, за что Клод неизменно ворчал, называя её «своей главной умницей».