Я очень устала. Это был длинный день, а до этого несколько плохих недель, во время которых маме становилось все хуже и хуже. С мамой творилось что-то странное. Она начала плакать. Совершенно неожиданно она могла поднять вверх руки и начать кричать: «Убери свои руки! Я тебя убью!»
Потом мама перестала кричать и замолчала. Она надела пальто до пят и, когда к ней обращались, только поднимала воротник пальто, пряча в него лицо. Глаза у нее стали дикие, и она перестала нас узнавать.
Когда приехали полиция и «Скорая», она решила, что те хотят забрать у нее пальто. Борьба с полицейским была короткой и показала, что полисмен хорошо помнит приемы, заученные в полицейской академии. Потом мама начала звать на помощь. Двери соседей в коридоре по мере продвижения процессии приоткрывались и потом быстро закрывались.
– Элизабет, доктор должен сделать тест. Это совсем не больно, просто немного неприятно. Но ты же у нас смелая девочка, верно?
«Нервный срыв» – такими словами кто-то описал состояние мамы. Папа говорил, что это далеко не первый и не последний мамин нервный срыв. Нас с Лизой посадили в полицейскую машину, которая поехала за «Скорой» с мамой.
Потом я закрыла глаза и не открывала их до нашего приезда в больницу.
Я никому не сказала о том, что винить за мамин нервный срыв надо меня, ведь это я рассказала ей, что произошло с Роном. Когда мама вернулась в его квартиру с упаковкой из шести банок пива, Лиза позвала ее в ванную, чтобы поговорить. Но я опередила Лизу и рассказала о случившемся. Мамино лицо побагровело, она выбежала из ванной комнаты, и я услышала, как она ударила Рона по лицу. Потом мы долго ехали с мамой на поезде, и Лиза рассказала, что Рон хотел ее фотографировать. Мои волосы так и не успели высохнуть после мытья. После этого мама в течение нескольких дней расспрашивала меня о том, что произошло в квартире Рона.
– Лиззи, расскажи маме все. Расскажи, что с тобой делал Рон.
Я сгорала от стыда, в горле пересохло, и я не могла смотреть маме в глаза. Я рассказала ей, как мне было страшно тогда в ванной, и как Рон однажды ущипнул Стефани за грудь, когда она плохо себя вела. Потом я рассказала, как однажды в квартире Тары Рон помогал мне расстегнуть ширинку и как меня трогал. Мне было очень трудно рассказывать, как Рон одной рукой держал меня, а пальцы второй засовывал мне в вагину. Тогда я до крови прикусила губу, чтобы не закричать.
Я не рассказала маме одного. Я не рассказала ей, что знала – это очень плохо и я могу закричать, чтобы позвать маму на помощь. Но я этого не сделала, потому что Рон заботился о маме, Лизе и мне. После того, как Рон ушел, я достала банку вазелина и смазала себя внутри, чтобы меньше болело.
То есть я сама способствовала маминому нервному срыву. Я могла бы остановить Рона, но я этого не сделала.
В кабинете доктора я услышала, что мама сама виновата в том, что с ней случилось. Ведь она употребляла наркотики и не пила лекарства от шизофрении. Я знала, что врачи ошибаются.
– Осмотрите детей, – приказала сестре женщина в белом халате на высоких каблуках. – Вы бы слышали, что мать говорит об их отце. Найдите доктора и проведите осмотр. Надо понять, что там случилось.
Доктор намазал какой-то гель на пальцы перчатки. Медсестра достала клацающий металлический инструмент.
– Элизабет, дорогая, потерпи чуть-чуть. Ножки поставь сюда и не двигайся.
Мои ступни чувствовали прикосновение холодного металла. Подол моего больничного платья подняли, словно парус, а ноги раздвинули. От холода по телу пошли мурашки. Доктор придвинул свое кресло поближе.
Лежа на кушетке в кабинете доктора, я мечтала, чтобы мама была рядом и обняла меня. Я хотела, чтобы все в нашей семье было по-старому. Доктор пододвинул электрическую лампу поближе.
В том месте, которое, по словам мамы с папой, я никогда не должна была трогать, я ощутила резкую боль. Там меня папа никогда не трогал.
Я почувствовала внутри себя металлический штырь, а потом пальцы доктора. От этих болезненных ощущений я захныкала и стала приподнимать бедра, но медсестра крепко держала меня. У меня на глазах выступили слезы.
– Вот и все, Элизабет. Можешь одеваться.
Все внутри меня болело. Я осторожно спустилась с кушетки и увидела на внутренней стороне бедра струйку крови.
В соседней комнате моя старшая сестра проходила точно такую же процедуру.
Я наклонилась, чтобы посмотреть, откуда течет кровь, и с ужасом увидела, что она сочится из влагалища. Я в панике стала осматривать комнату, чтобы найти что-нибудь, чем забинтовать или закрыть рану. Я схватила из металлической коробки несколько ватных тампонов, засунула их себе в трусы и заплакала.
Мои слезы падали на больничное платье. Я смотрела в потолок, крепко прижимала тампон и думала о том, что я уже никогда не буду нормальной.
III. Цунами
После маминого срыва в 1986?м ее психическое состояние становилось все хуже и хуже. За четыре года у нее было шесть приступов шизофрении, и после каждого она проводила в больнице от одного месяца до трех. Я боялась маминых приступов из-за того, что во время них она очень сильно менялась, и из-за неприятных воспоминаний, которые каждый из этих рецидивов болезни оставлял.
Я помню, когда один раз за мамой приехала полиция, она разговаривала с телевизором. Полицейские стояли в гостиной, а на их туго затянутых ремнях время от времени оживали рации, взрываясь потоком сообщений. Я сидела на кушетке и теребила кайму моей розовой ночной рубашки, а полицейские застегивали на маминых запястьях наручники. Мама никогда не отправлялась в больницу по собственной воле.
В психбольнице ее существование было крайне аскетичным: одноместная палата с отталкивающим грязь покрытием на полу, тумбочка для личных вещей и раковина для умывания. Взгляд мамы был расфокусированным, а глаза пустыми.
Со временем частота употребления наркотиков увеличилась в два или три раза. То, что она совершенно не в себе, становилось очевидным по тому, что она теряла возможность говорить законченными предложениями, и по месту на сгибе локтя, которое от постоянных уколов превращалось в сплошную воспаленную рану, похожую на раздавленную сливу. Я начала ценить время, проведенное мамой в психбольнице. Если у мамы была возможность, она постоянно принимала наркотики. Единственными периодами, когда она их не принимала, были пребывания в больнице.
На антинаркотических плакатах в школе было написано, что наркотики – это форма замедленного самоубийства. Я начала думать, что психбольница – это единственный способ спасти маму. После того, как она в ней оказывалась, у меня появлялась небольшая надежда, что она перестанет «торчать».
После каждого пребывания в психбольнице Норд-Сентрал-Бронкс казалось, что мама в состоянии начать новую, здоровую жизнь. Она прибавляла в весе, что было особенно заметно по талии и бедрам, темные круги под глазами исчезали, и прекрасные черные волосы снова казались блестящими и густыми. Мама начинала регулярно посещать встречи «Анонимных наркоманов». Около зеркала появлялись яркие брелки, которыми в «Анонимных наркоманах» отмечали определенные периоды жизни без наркотиков: день, неделя, месяц. Но мама всегда срывалась.
С гнетущей неизбежностью у мамы наступал новый период. Она переставала ходить на собрания. Она сидела в комнате перед телевизором, перепрыгивая с канала на канал. Наступало время идти на собрание, но она этого не делала. Она пропускала одно собрание, второе, третье. Когда приходил месячный чек с пособием, мама спускала все деньги за выходные. После этого она несколько дней спала, не просыпаясь, а телефон разрывался от звонков из «Анонимных наркоманов».
Как выяснилось, кокаин полностью убивал эффект препаратов, которые она принимала в психлечебнице. После периода употребления наркотиков маме снова надо было лечиться, и папа превращался в родителя-одиночку, который должен был взять на себя всю заботу о детях.
Надо отдать ему должное, в периоды маминого лечения папа был на высоте. Точно так же, как маме проще было держаться в рамках семейного бюджета, когда папа сидел в тюрьме, так и папа в мамино отсутствие умел растягивать социальные деньги на весь месяц.
Я вдруг поняла, что суммы пособия, которую мама с папой просаживали за несколько дней, хватает на то, чтобы целый месяц каждый день есть обед и даже перекусывать по вечерам. Напевая любимые мелодии старых хитов, папа проводил несколько часов у плиты, жарил стейки по два доллара и подавал их с гарниром из картофельного пюре или макарон.
Два раза в неделю мы навещали маму, и в эти дни папа давал нам с Лизой по четыре двадцатипятицентовые монеты. Половину я сохраняла и клала в копилку в форме Винни Пуха. Я собирала эти деньги не на что-то конкретное, а просто для того, чтобы взвесить в руках копилку и сказать себе, что все деньги внутри принадлежат мне. К окончанию четырехлетнего периода, в который мама периодически попадала в психбольницу, я могла точно посчитать время ее пребывания в клинике по количеству монет.
К середине 1990?го у меня набралось более двадцати долларов мелочью, но потом мама нашла их и потратила. Я называла эти деньги «сумасшедшими двадцатипятицентовыми монетами» по аналогии с состоянием мамы, лежавшей в психлечебнице. Когда мама лежала в клинике, папе было легче экономить, потому что он не так часто, как она, употреблял наркотики – всего семь или восемь раз в неделю. Папа не устраивал себе «загулы», постоянно покупая наркотики, пока у него есть деньги. Казалось, что он был почти счастлив, когда не «торчал».
Сразу после маминой выписки у родителей были короткие периоды, когда они употребляли мало. В такие дни мы все вместе ходили смотреть кино, мама расчесывала мне волосы, а папа пылесосил ковер и каждую неделю посещал библиотеку.
Но я знала, что светлая сторона родительских характеров рано или поздно может, как движение маятника, смениться на темную, когда они полностью уходили в себя и в наркотики.
Движение этого маятника определялось различными стадиями маминой психической болезни. Летом 1990?го «привычное» движение маятника их судеб резко изменилось, и родители ушли в восьмимесячный «загул». Этот период совпал с худшим периодом их супружеских отношений.
Отношения родителей как пары становились все плачевнее. Они сильно ухудшились за последние четыре года, в самый долгий период пребывания мамы вне клиники. В это время изменилось и мое отношение к маме. Я ловила себя на мысли, что желаю, чтобы ее снова забрали в больницу, чтобы она снова окончательно сошла с ума. Я хотела избавиться от негативной атмосферы, которая сложилась вокруг матери.
Это было лето перед тем, как мне исполнилось десять лет. После многочисленных громких ссор и споров, зачинщицей которых являлась главным образом мама, родители начали спать раздельно. Причиной раздоров явились мамины подозрения, что с папой что-то не то, что, возможно, он ей изменяет.
«Он виноват, – говорила мама. – Он что-то задумал».
После каждого нервного срыва матери и ее пребывания в клинике доктора заявляли, что она «окончательно излечилась». Тем не менее в последнее время у мамы появилось странное чувство, что с папой что-то не то, у нее возникали какие-то подозрения.
«Лиззи, у него определенный склад характера. Ты поймешь, о чем я говорю, когда подрастешь».
Мама во время болезни много чего себе придумывала. Однако и я начала задумываться, верить мне папе или нет. Я защищала папу перед мамой, но иногда задумывалась – чем он занимается во время своих долгих и не объясненных нам уходов из дома. Иногда я вспоминала один связанный с папой, смутно запомнившийся мне эпизод.
Мне тогда было шесть, а Лизе восемь лет. Мы вместе с папой шли гулять в парк. По мере приближения к парку папа вдруг отпустил мою руку и подтолкнул в сторону Лизы. Я запомнила, что в этом действии было что-то необъяснимое и подозрительное.
«Иди с Лизой. Она отведет тебя к Мередит».
Мне показалось странным, почему сам папа передумал идти с нами в парк. Я потянулась к нему, но папа оттолкнул меня. Его руки тряслись.
«Пошли, – сказала Лиза. – Пойдем к Мередит, вот она, впереди».