– Ну, мы же родственники, – жмурились они, улыбаясь.
Иногда они отдавали ему хлеб даже совсем бесплатно (но в этом случае – чёрствый).
Тётя Рита теперь всё чаще говорила: музыка – твой хлеб. А перед знакомыми: музыка – яшино призванье. Если сложить все элементы, то выходило, что яшино призванье – хлеб. Таким недвусмысленным образом тётя намекала на то, что и Яше не помешало бы поработать в булочной.
Когда
Тётя Рита никогда не могла спокойно смотреть на праздное детское времяпрепровождение, на поездки по комнате и по дорожкам сада на деревянной лошадке (у которой, впрочем, от лошадки была только голова, остальным же телом её была старая тётина швабра), и посему обучала его грамоте, чтению, письму, и в школу он пришёл всезнающим, ничем не интересующимся. Зато дома с тётей Ритой они стали проходить иврит и мёртвый язык латынь. Иврит был скучный и непонятный. А латынь не дышала. Даже в самом её названии, ему казалась, была зашифрована бледность и беззвучие замершего над могилой мраморного ангела, гладкое лицо которого всегда хочется потрогать. Яша думал, что на мёртвых языках общаются с мёртвыми и потому, приходя, ведомый за руку, на кладбище к маме или другим родственникам, говорил с ними шёпотом, нагибаясь совсем близко к земле, на латинском языке.
– Ave, Caesar, morituri te salutant, – так он сказал памятнику прадеда, когда они с тётей дошли до изучения построения предложений и в пример она приводила крылатые фразы.
Дядя Лёва спал, как мёртвые, головой на запад. И Яша поначалу решил, что к нему тоже нужно обращаться на мёртвом языке. Тётя смеялась, а дядя просыпался от ужаса, чертыхался и просил научить мальчика чему-нибудь путному.
Вот тогда Яшу и решили учить музыке. Дядя и тётя взвесили все против и за и методом естественного отбора выбрали за племянника его дальнейшую судьбу: они решили, что он будет играть на струнном музыкальном инструменте.
Во-первых, скрипка (а они думали, что это будет скрипка) занимает совсем немного места.
Во-вторых, к скрипке (!) прилагается нарядный чехол.
В-третьих, скрипка красиво звучит, и, когда тепло, можно пиликать на ней на балконе, чтобы порадовать (здесь вовсе не злой, подчёркиваю, не злой смех тёти) соседей.
В-четвёртых, мальчик сам сможет донести инструмент до музыкальной школы.
Далее следовали в-пятых, в-шестых, в-седьмых, в-одиннадцатых и в-двадцать-первых.
Но когда подошло время учёбы, тётя добыла виолончель б/у.
– Да, это не скрипка, – сказала она на вопросительный взгляд мужа, – но зато почти задаром.
Но не стоит об этом. Зачем лишний раз рассказывать об экономии экономной женщины, даже коврики делавшей из старой рогожи?
Когда Яша был маленьким, он не мог сам нести виолончель. Её унизительно несли за него. Дядя или тётя. Другие дети бежали мимо со скрипочками.
Он всегда мечтал играть на рояле (в первую очередь, потому, что тогда ничего не надо было бы носить с собой и, соответственно, отпала бы необходимость в сопровождении тёти и дяди, во вторую – рояль был красивым и величественным, и ещё у него были дивные клавиши, похожие на немного щербатую улыбку). Но дядя и тётя строго запретили, сказав, что рояль занимает слишком много места. Яша уверял их, что для занятий дома подойдёт и пианино, но тетя Рита вспоминала, как разучивал гаммы ее младший брат, и у нее тут же продолжительно заболевала голова. И начинала болеть каждый раз при разговоре о клавишных.
Он был маленький, потому что всё детство тётя Рита одевала его в одежду и обувь ровно по размеру. Мальчики, носившие вещи на вырост, становились высокими и прекрасными широкоплечими красавцами. Тётя Рита же снабжала его одеждой, не располагающей к росту. А делала это она по причине того, что была знакома с мамами и тётями опрятных чистеньких мальчиков (с мамами неопрятных мальчиков она не общалась), которые быстро росли и после которых Яша донашивал ботиночки, штанишки и рубашки (за одним мальчиком донашивал и свою первую виолончель).
Вот потому привычка к чужой обуви в нём взросла и пустила корни. Яша приручал (приножал?) чужую обувь. Покупая её, еще диковатую, нелюдимую, боящуюся потных ступней, бережно приносил он её домой и трепетно мыл над раковиной. А потом шёл гулять привычной своей дорогой, и ангел со шпиля, как старый приятель, будто даже махал ему рукой: что, мол, новые ботиночки?
За всю жизнь у него не было ни одной своей пары.
Яшино детство проходило под двумя сменяющими друг друга знаками: смычок и градусник. Если их скрестить, то будет похоже на герб.
Когда Яша не сидел в третьем этаже музыкальной школы, сосредоточенно пиликая и оттачивая искусство уныния, он лежал дома с жуткими температурами, ангинами, бронхитным кашлем или заложенным носом. Иногда со всем сразу. Лежать было скучно, спать не хотелось, и Яша просил тетю читать ему книги. Тетя прочла все, что у нее было (включая несколько совершенно вульгарных недетских любовных романов и энциклопедию насекомых СССР), после чего не представляла, чем порадовать ребенка.
Решение было найдено в лице зеленого опять же б/у попугая Гоши, слепого на один глаз, и тут же увенчало собой прикроватную тумбу. Гоша смотрел на Яшу одним удивленным птичьим глазом. Яша смотрел на него сквозь пушистые ресницы. Тётя Рита занималась своими делами, радуясь, что не нужно идти сквозь метель и пургу в библиотеку за новой книжкой.
Когда Гоше пришло время умирать, он чудеснейшим образом исчез. Вылетел в окно – по словам тёти.
Яша вечерами изводил всю имеющуюся в доме бумагу на объявления: «Потерялся попугай». Заодно изводил и тётю. А за расход бумаги получал от дяди. Вместе с ним, соответственно, получала и тётя.
Потерялся попугай. Зелёного цвета.
Отзывается на кличку Гоша.
На все вопросы отвечает «сам дурак».
Просьба вернуть.
За вознаграждение.
Яша готовился отдавать все, что попросит тот счастливец, который нашел попугая. А дядя Лёва и тётя Рита, переговариваясь шепотом на кухне, говорили, что это объявление похоже на некролог.
Когда от Яши хотели добиться абсолютного послушания или когда он был уличён в какой-либо провинности, дядя и тётя вдвоём ложились на одну кровать, складывали одинаково руки на груди и говорили: мы умерли. Яше было семь лет.
Два сына тёти и дяди к тому времени успешно (и радостно) пропали.
У Яши к тому времени было на счету достаточно умерших родственников.
Мёртвые евреи
Евреи умирали на белых жиденьких простынях. Евреи умирали, падая на старые паркетные полы. Евреи умирали, как умирают многие другие люди. Но почему-то Яше умирающие евреи неизменно приходились дальними или ближними родственниками, что говорило, однако, в пользу пусть небольшой – но – обеспеченности. Родственники оставляли в наследство ковры, книги, мебель, а иногда даже деньги и один раз – серебряные часы.
Идти на похороны было для Яши что-то такое же, как для других людей идти на работу.
Яша носил чёрное пальто, пропахшее похоронами. И рубашки, по многу раз зашитые возле сердца. И да, серебряные часы тоже носил. Правда, иногда по вечерам ему было страшно в них возвращаться домой. Мало ли какие ещё приличные люди живут на Аптекарском острове.
Яша вырос на кладбище.
Мама умерла, как только он родился. И потом он всегда видел ее фотокарточку только на памятнике. В тётиных фотоальбомах он не мог найти её ни на одном снимке, и могила была как будто единственным доказательством того, что его мама – настоящая земная женщина, которой просто случилось умереть молодой. Для тёти, дяди, других родственников и многочисленных знакомых – яшиной мамы будто бы не существовало. В разговорах о ней никогда не упоминали. И даже в поминальные дни к ее могиле шли молча. И Яша, чтобы не скучать, про себя считал шаги: сто двадцать семь шагов до бюста старого профессора, четыреста три – до гранитного памятника в форме сердца, пятьсот семьдесят девять – до поворота. А потом он узнал, что о покойных надо говорить либо хорошо, либо ничего не говорить вообще. De mortuis aut bene, aut nihil. А раз о маме не говорили хорошо, выходило, что её не любили. От этого Яша начинал любить её с ещё большей силой. И ему нравилось приходить к ней и разговаривать с ней на латыни. Он рассказывал ей стихи, которые они разучивали с тётей накануне, и дарил букетики цветов, набранных им по дороге.
Иногда ему казалось, что она стала призраком и живёт среди тех бледных фигур в Летнем саду. И те, за решёткой сада, несомненно, призраки. Они появлялись весной и прятались в аллеях. Когда тётя, дядя и Яша вечерами возвращались пешком из гостей, Яше казалось, что фигуры медленно движутся среди тёмной листвы: за поворотом мелькала пятка, над кустом виделся взмах руки, в тёмной аллее слышался смех – или это только лёгкий ветерок с Невы тревожил листья? И он думал: там и мама, где-то на этих длинных тёмных аллеях, гуляет вместе с ними, смеётся, ведёт беседы…
Когда он стал старше, он решил, что мама походила на статую Ночи. И на фотографии на памятнике лицо ее было белым-белым, совсем как у статуи.
Яшин отец оказался неблагонадёжным (тётин лексикон) и куда-то исчез сразу после смерти яшиной мамы. Кажется, с парикмахершей Норой. Но тётя так часто говорила о нём «чтоб он сдох!», что папа Яши, наверное, действительно долго не продержался.
Яша помнил первую увиденную им смерть.
Помнил, как дед лежал в просторной комнате на столе. Глаза деда были покрыты большими старыми монетами. Других странностей за ним не наблюдалось. Яше сказали ни в коем случае не трогать монеты, не то у деда глаза откроются. Хлоп! Нет-нет, следовало срочно положить монету обратно.
Дед увлекался нумизматикой. Даже в последний путь его сопроводили эти две большие монеты. Все остальные, бережно разложенные по специальным альбомам, достались Яше в наследство (и спустя годы, в голодные времена, когда так надолго задерживали зарплату, что люди были готовы снова варить суп из обойного клейстера, Яшу эти монеты кормили не один месяц).
После похорон ему запретили надевать кожаные ботиночки, запретили неделю выходить из дома и сидеть на стульях. Сидеть можно было только на полу. Это было обидно и низко. Получалось, что смерть – это сплошные обиды и унижения.
Дворник жил. Дворник жив. Дворник будет жить
– Всякий жидок знай свой шесток, – грубил дворник, сметая утреннюю пыль Яше на штанины.