Того, что чётче и что дольше,
Чем Гималаев вечных тень,
Воспетого в девятый день.
Лида распечатала тексты на принтере и позвонила Степану:
– Мне необходимо тебя увидеть.
– Хорошо, еду, – от встреч с женщинами он редко отказывался. Объяснял это тем, что похмелье суть состояние, близкое к умиранию, и потому живой организм стремится реализовать инстинкт продолжения рода.
– Это тебе, прочти, пожалуйста, – сказала она, смущённо улыбаясь.
– Что это?
– Стихи.
– И всё? А к себе не пригласишь?
– …
– Ага, понятно. Хотя не очень. А стишки я дома прочту. Ну пока.
Стёпа поспешил к метро, на другом конце города его ждала другая женщина. Он надеялся, что не такая дура, как эта серая мышка. Лидин подарок сунул, разумеется, не читая, в ближайшую урну.
Через неделю в автобусе по дороге домой Лида перестала дышать.
– Такая молодая! – сокрушались пассажиры, пока врачи пытались её оживить:
– Давай, милая, давай, дыши.
– Нет! Ни за что! – кричала, воспаряясь над собственным телом Лида.
И мне ответил Бог:
– Я даровал тебе твой слог —
Твой посох, он верней плеча
Того, что ищешь, дни влача.
Любовь живёт в иных мирах!
Конечно, её никто не слышал. Да это и не важно. Счастливая, она устремилась на встречу с Любовью.
Третий день
Мой свекор, дед Николай, царствие ему небесное, пил методично и регулярно, как он сам говорил, «через два на третий». На протяжении долгих лет это был непреложный закон его существования. Что бы ни происходило вокруг: бесконечные приезды и отъезды многочисленных родных, свадьбы и разводы, слабые и мощные, с драками и без, но регулярные скандалы его сыновей друг с другом и со своими жёнами, приезды слабоумной дочери с малолетними хулиганами, переезды, ремонты, болезни, пожары, мировые катаклизмы, да хоть конец света – «третий день» начинался, протекал и заканчивался всегда одинаково. Вне зависимости от наличия в доме гостей или друзей – впрочем, своих друзей у свекра не было, разве что иногда захаживал сосед-алкоголик, что никак не меняло дело – этот день дед Николай проживал один.
Перед третьим днём был «канун». В «канун» по мере приближения «третьего дня» возбуждение нарастало. Тощее тело свекра болталось из комнаты в комнату со всё возрастающей частотой. Иногда он замирал у телевизора, привлечённый яркими вспышками и всегда громким звуком, от чего раздражался ещё больше и ругал матерно каждого, кто попадался на пути. Больше всех доставалось Антонине Дмитриевне, его жене. Но она, движимая ненасытной жадностью и к работе, и к деньгам, продолжала невозмутимо строчить на швейной машинке. Обшивая городскую элиту, она зарабатывала впятеро больше меня, начальника патентного отдела крупного предприятия, и своего сына, художника-оформителя, но фраза «денег нет» повторялась ею по тысяче раз на дню. К тому же она давно смирилась с неотвратимостью «третьего дня».
И вот он наступал – третий день! В радостном возбуждении дед Николай просыпался раньше обычного, доставал из холодильника кусок жирной свинины и любовно варил её на газовой плите, пока все спали.
В вожделенные одиннадцать утра он первым входил в магазин и покупал бутылку водки. Нежно прижав её к чахоточной груди, почти бежал домой и наспех готовил некое блюдо, называемое тюрей. В миску нарезался лук, крошился ржаной хлеб, загружался творог, и всё это заливалось прямо из-под крана холодной водой, ржавой и пахнущей хлоркой.
Фирменную свою закуску дед Николай готовил в алюминиевой миске. Остывшее к тому времени сало уже ожидало его на треснутой и сколотой по краям тарелке, а водку он собирался пить из помутневшего от долгого употребления гранёного стакана.
В период хрустального бума Антонина Дмитриевна заполнила все обозримые и необозримые полки серванта рюмками и бокалами, которыми никто никогда не пользовался. Имевшаяся в доме дорогая столовая посуда также являлась лишь символом благополучия и никак не предназначалась для «третьего дня».
Деда потряхивало от возбуждения. Дрожащей рукой, почтительно стоя, он откупоривал бутылку. Ритмично-мелодичный звон, производимый от соприкосновения бутылки и стакана, заглушавший постукивание швейной машинки, возвещал конец прелюдии и начало действа.
Первые полстакана давались деду непросто. Захлёбываясь и роняя драгоценные капли, он трудно глотал, долго кряхтел и откашливался, потом, отхлебнув из алюминиевой миски, заедал салом. Постепенно взгляд его светлел и теплел. Отвердевшей рукой он наливал следующие полстакана. Пил смакуя, не спеша. Водка входила легко и свободно, можно сказать, радостно. Дед доставал из кармана огромный носовой платок, тщательно вытирал ослабевший нос, закуривал папиросу и глубоко задумывался. Потом, глядя бледно-голубыми глазами в никуда, начинал говорить.
Его речь представляла собой нагромождение имён и грубейших матерных слов, сплетённых в уму непостижимые фразы. Иногда вдруг проскакивали обычные слова и, блеснув, как алмазы, исчезали в грязном потоке брани.
Но он не бранился. Он мыслил. Тяжело и трудно. Его мозг, наконец освобождённый от ожидания «третьего дня», будто ворочал залежи породы, ища ответ на, видимо, мучивший деда Николая и потому рефреном звучавший вопрос: «Кому надо?» В воспоминания из жизни рабочего вклинивались имена великих мира сего, а в мировых катастрофах смутно угадывалось ощущение его собственной вины. Никогда не читавший Достоевского, он излагал известную формулу отца Ферапонта, сказанную Алёше Карамазову на смертном одре о том, что всякий пред всеми за всех и за всё виноват, звучавшую в интерпретации деда Николая, мягко говоря, несколько иначе.
Религия в его речи прямо не присутствовала, имя Божие даже всуе не поминалось. Дед Николай был звеном когда-то крепкого рода, раскулаченного и теряющего жизненные силы по причине пьянства, запуганного Советской властью до такой степени, что и в наступившие новые времена даже расслабленный алкоголем мозг одного из его представителей в этой части рассуждений себя контролировал. Слов не было, но мысль путалась и билась где-то около вселенской истины. Сроду не знавший о существовании заповедей Моисея, дед практически цитировал их, обращая к своим непутёвым детям и алчной жене:
– Не блядуй, не хоти чужого, уважай отца, хоть и ху..ый он, и не воруй, всё отнимет.
Кто этот тот, кто отнимет, дед не пояснял, вновь и вновь спрашивая себя: «Кому надо?» Вопрос учащался, оставаясь без прямого ответа. Словесные нагромождения путались, сталкиваясь и рассыпаясь на отдельные обрывочные слова и звуки. В заключение дед Николай потрясающе сложной матерной формулой подводил итог своей умственной работе и замолкал. Потом плакал. Молча, застыв изваянием. Слёзы и сопли текли по лицу, капали в миску с тюрей. Выплакавшись, дед допивал остатки «белой» и шёл в комнату бить жену. В молодые годы ему удавалось увидеть в её хищных глазах мольбу о пощаде, так похожую на мольбу о любви. Но это было давно, когда дети были маленькими, а он молодым и сильным.
Теперь же любой из нас легко заваливал деда на кровать и связывал ему руки. Он долго лежал беспомощный, жалкий, тихо плакал и в конце концов засыпал под стук швейной машинки.
С середины ночи Антонина Дмитриевна деда развязывала и ложилась спиной к нему в постель. Через тонкую стенку я слышала звуки соития, длившегося довольно долго, и сдавленные стоны оргазмов.
Наутро начинался новый отсчёт. В первый день дед Николай был ласков ко всем, особенно к жене. Они мирно беседовали. Антонина Дмитриевна, не отрываясь от машинки, то и дело повторяла своё «денег нет», на что дед Николай любовно отвечал: «Не пизди». Припоминая вчерашнее, он ласково называл себя идиотом, выносил мусор, даже ходил в «магазин» – за продуктами. И ждал «третий день».
Коляня
На лесной тропинке в пьяном аромате черемухи он протянул ей букетик синих колокольчиков. Она благодарно улыбнулась в ответ. Он попытался её обнять. Она отпрянула и ушла к общему костру. Он долго не появлялся, и она почему-то вернулась на тропинку. И они поцеловались. Всего один раз.
С той минуты в ней поселилась радость. И теперь она считала дни его дежурства. И когда выпадала его смена, тайно, чтоб никто не догадался, была весь день счастлива.
Никто и не догадывался. Над Матвеевым, по убеждению коллектива, совершенно безнадёжно волочившимся за Верой Владимировной, по-прежнему открыто потешались. Напарник и друг Николай Борисович всё так же подтрунивал над ним, предлагая всем полюбоваться на «картину маслом» под названием «Дама и два рыжих бобика».
Картина была действительно живописной: она – стройная брюнетка с грустным взглядом больших серых глаз на миловидном лице, в элегантном костюме, гордо вскинув голову, деловито стучит высокими каблуками по коридорам здания горэлектросети; за ней семенит маленькая рыжая собачонка, пригретая когда-то её мужем и оставшаяся теперь только на её попечении вместе с котом и больным ребёнком; а за ними, как привязанный, шаркает сапожищами он – коренастый рыжий парень в грязном рабочем комбинезоне и нелепой вязаной шапочке.
Когда она входит в какой-нибудь кабинет, свита терпеливо ждёт за порогом. И если случается ей, выйдя, обнаружить только дворнягу, она печалится. Но этого на «картине маслом» не должно быть заметно. Не должно быть заметно и того, как из окон разных кабинетов, выполняя свои серьёзные обязанности начальника высоковольтной лаборатории, она выглядывает появление белого автобуса с ярко-красной надписью по борту «Аварийная электросеть», один вид которого удваивает тайно живущую в ней радость, не говоря уж о водителе, которого она называет Коляней. Этого на «картине маслом» не должно быть заметно потому, что, во-первых, она начальник, а он простой водитель-электромонтёр, во-вторых, она старше его на целых семь лет, и в-третьих, он женат. К тому же парень несерьёзный. Балагур и гуляка. И вообще, всё это – глупости, и был-то один поцелуй, и ничего больше быть не должно.
Но как же радостно слышать ей шарканье его сапожищ у дверей лаборатории. А когда он просовывает свою крупную рыжую голову в полуоткрытую дверь её кабинета и корчит смешную рожицу, как же непросто ей выглядеть сердитой:
– Не мешайте работать, Николай Дмитриевич, закройте дверь и идите… идите и идите.
Его губы, умеющие целовать так, как никакие другие, расплываются в улыбке, обнажив ряд мелких зубов. Синие-синие глаза озорно блестят из-под нелепой вязаной шапочки, небрежно натянутой на белёсые брови. Нет, сердиться на него решительно невозможно. И она, каждый раз забыв обо всём, заливается смехом.
Но сегодня она избегает встречаться с кем-либо, из кабинета почти не выходит и весь день не снимает солнцезащитные очки. Собачонка покорно дожидается у дверей, радостным вилянием хвоста приветствуя редких посетителей. Редких, потому что коллектив горэлектросети сложился большей частью из людей тактичных. За одним исключением: