Испытание на прочность. Сборник рассказов
Людмила Николаевна Перцевая
Житейские коллизии постоянно испытывают людей на прочность. Одни при этом оказываются способны на преступления, другие – на подвиги; одни готовы к подвижничеству и любви, другие – к приспособленчеству. Сборник рассказов Людмилы Перцевой именно об этом. Они разные: – страшные, но с убедительными и достоверными подробностями; – остроумные, казалось бы нелепые, но столь знакомые нам по жизни; – фантастичные, но такие притягательные свежим взглядом на нас самих; – смешные и трогательные, заставляющие задуматься о смысле всего сущего. Написано хорошим литературным языком, иронично, но и с глубоким чувством.
1. Сотканный из ветра
Ему снился горячий ветер. Сон этот не имел ни очертаний, ни цвета, только осязание. Напор горячего степного воздуха крепко обжигал кожу лица, заставлял щуриться; он набычился, но упрямо шагал вперед. Этот напор ветра, травного, чуть отдающего лошадиным потом, гречихой, дегтем и еще черт знает чем, но таким родным, его самого суть составляющим, был ему приятен. Он и себя, молодого, веселого, красивого, не видел, только ощущал частью степи. Он не видел отцовой хаты, не видел лица матери, но этот горячий запашистый ветер переполнял его той давней жизнью с такой силой и болью, что он заплакал. И проснулся.
Лизавета похрапывала безмятежно на соседней подушке, разметав черные волосы. Жена, мать его сына, вроде бы тоже близкий человек, но совсем из другой жизни. За стеной что-то хряпнулось об пол, и гундосым голосом запел пьяный сосед. Видать, кувыркнулся с табуретки. Степану стало нестерпимо душно, маленькая комнатка в общежитии даже через стенки давила его многолюдьем, человечьей вонью, чужими заботами, какой-то мышиной возней. Он потихоньку выбрался из-под одеяла, сунул босые ноги в валенки, прикрыл дверь, вышел на крыльцо.
С вечера круживший обильный снегопад утих, улегся пышным покровом на улицы, заборы, занес бараки. Побелела и зубчатая стена леса, подступившая со всех сторон к рудничному поселку. Небо прояснилось, и ночная его чернота ярче сияющих сугробов сверкала, густо выстланная звездами. Полная, оглушительная, вымороженная до космических высот тишина наполнила душу тоской. Здесь, в мире без запахов и родных звуков, для него не было жизни. Он не мог об этом говорить с женой, с мужиками на работе, с сестрой, которая и вообще-то была бабой жалкой и глупой, он не мог об этом даже думать словами. Он это ощущал всем своим существом, должно быть, поэтому так навязчиво и часто во сне мучили его ароматы степи.
Кинув «беломорину» в сугроб, он, дрожащий от мороза и невнятного бешенства, вернулся в дом. Какие– то дикие обвинения колотились в голове – в адрес каких-то неясных тех, или неизвестного того, или несправедливой судьбы: «Убили, просто убили, раздавили – не встать…»
И тут же угрюмо и зло сказал вслух: «А это еще посмотрим, встать или не встать».
С той ночи он как-то сильно переменился, даже мужики, товарищи по бригаде, заметили поселившееся в нем ожесточение, как-то опасливо стали его сторониться. Первым делом Степан сходил в управление рудника, написал заявление, что хочет строиться. Там не возражали, отвели участок на новой улице, даже отдали только что разобранную избу – бывшую контору. Перевез бревна, выкопал яму под будущий подвал, выложил из камня фундамент. К лету дом уже стоял, не бог весть какое сооружение, но посередине выложена была огромная печь с лежанкой, многочисленными дымоходами, выходящая теплыми белыми боками во все четыре комнатенки. Хозяин уже понимал, каково зимовать в этих краях!
Лиза радовалась, что он загорелся обустройством – и вместе с тем в душе ее поселилась безотчетная тревога. Степан стал замкнутее, сосредоточеннее на каких-то своих внутренних мыслях. Он словно бы что-то задумал, но ей там, внутри этих дум, места не было. Он с нею не советовался, не шутил, выдавал лишь готовые решения. Вдруг скажет:
– Завтра на рынок пойдем, надо поросенка взять, за лето свое мясо вырастим.
Или неожиданно спросит жену:
– Где соседи семена берут? Давай, готовься грядки копать, без огорода какая жизнь, не прокормимся. В магазинах-то овощи только по сезону, а жрать круглый год хочется.
И Лиза кидалась искать семена, опрашивать соседок, что тут, на северах, вообще за короткое лето вызревает. Оказалось, очень даже многое, лето было хоть короткое, но уж картошка – моркошка росли. Лиза даже инициативу проявила: взяла десяток цыплят, там, глядишь, и свое воспроизводство наладится. И робко мужу намекнула, что неплохо бы и сарай, и баньку свои срубить, в городскую общую ходить далеко, да и противно. Он согласно кивнул, через неделю привез машину горбыля, рулоны рубероида, несколько бревен для остова.
Год и другой прошли в строительных хлопотах. На работе тоже все у него шло своим чередом. Степан ушел из бригады, не любил он ковыряться в забое, давила его нависающая кровля. Стал механиком участка, потом – шахты. Раньше почему-то свою квалификацию по механической части не обнаруживал. Не собирался здесь оседать. Теперь осваивал насосы, подъемные механизмы, лебедки, скиповое хозяйство. Вот уж где у него всё ладилось! Через это свое пристрастие к технике он даже в героях оказался. Правда, поневоле, через большое несчастье.
Случился на той шахте, где он работал, прорыв воды при проходке, не катастрофический, но один горизонт залило полностью. Горняки, что работали в забоях, оказались отрезанными, надо было срочно откачивать воду, а залитый водой насос чихнул – и заглох. Степан, как упертый, несколько раз нырял к нему, дергал, крутил, на ощупь что-то там подвинчивал, – и ведь затарахтел, гадина! Заработал, тварь такая! Воду откачали, перепуганных горняков подняли на-гора, они чуть не со слезами Степана обнимали, он, сам взволнованный донельзя, куражился: "Что ж вы думаете, я своё оборудование не знаю, сладить с ним, хоть на суше, хоть под водой, не смогу?!"
А вечером напился до бесчувствия, знал про себя, что могло ведь и по-другому закончиться. Не любил он подземную работу.
Но что уж бога гневить, рукастый и головастый был муж у Лизаветы. Вот только сильно смурной. Чувствовалось, что гнетет его какая-то внутренняя боль. Чуть хозяйственные хлопоты отпустили, начал выпивать. Да не в шумных компаниях, не в загулах, а сам с собой, в одиночку. И сказать ему в укоризну ничего нельзя – прямо вызверится весь, убить в такую минуту может! А уж у Лизы вслед за сыночком дочка нарисовалась. Степан вроде бы лицом просветлел, когда на маленькое создание загляделся: такая светленькая, смешная, ручонками за палец хватается и цепко держит!
Держит. И опять нахмурится, отойдет. Как будто непрестанно и неуступчиво боролись в нем две жизни, та, прошлая, счастливая, и эта, нынешняя, в которую загнали его, согнули и заставили выживать самым рабским образом. И сколько он ни хорохорился, сколько ни убеждал самого себя, что он – хозяин своей жизни, не получалось. То есть все шло успешно, а убедить самого себя не получалось.
Лизавета осторожно начала поговаривать, что с двумя детьми да не расписанными жить – не годится. Он отмалчивался до тех пор, пока не миновали шесть лет вынужденной ссылки. Ну да, их, вышедших в ту войну из окружения, сосланных на северные рудники на проверку, так и звали «шестилетниками». Теперь, по истечении срока, он мог выезжать из этого городка хотя бы в отпуск, писать письма родным, тем, из прошлой жизни.
Ничего не объясняя жене, Степан взял отпуск и отправился туда, на Кубань, в те самые горячие запашистые степи, которые непрерывно мучили его сладкими снами и ветрами. Там был отцовский дом, старая мать и…довоенная семья, жена и трое детей.
Только там он узнал, что мать уже в конце войны умерла, жена страшно бедовала, едва сводя концы с концами. Она уже не чаяла его увидеть, не получая никакой весточки от вдруг пропавшего на войне мужа. Кто ж бы ей, полуграмотной, далекой от государственных соображений, мог объяснить, что есть такая страсть, такое наказание: «высылка без права переписки»! В душе она его уже похоронила. А встретившись, чуть сама от потрясения на тот свет не отправилась: жив! Вполне благополучен! Да еще и там, в далекой стороне, детей нажил.
Марфа и рыдала, и смеялась одновременно, как помешанная, ведь такая любовь была, как он ее миловал, какой веселый, легкий, сильный был! В радости жила, в радости рожала, горы готовы были оба свернуть! А тут сидит сыч угрюмый, в узел завязанный, слова еле из себя выдавливает. Виноватый и не без вины. Не могла она его простить, не могла, не узнавала, не понимала! Но и детей одной – чувствовала – ей не поднять.
Степан тогда сделал еще одно нечеловеческое усилие, так хотелось вернуться в родные края! Пошел к директору местного завода, там ему написали бумагу, что очень нуждаются в механиках, что семья у Головченко бедствует, дом – заваливается, трое детей без отца голодают, жена работать не может…
Рудник на эту бумагу холодно ответил, что им самим механик этот нужен. Да, шесть лет прошли, Головченко может ездить в отпуск, но обязан здесь отработать… И дети у него здесь тоже ждут отца.
Капкан захлопнулся. Уже ничего не чувствуя в омертвевшей душе, Степан оформил развод с такой же онемевшей от бесчувствия Марфой. По договоренности они поделили детей: двоих девчонок он забрал с собой на север, сына оставил матери. Никому из них старался в глаза не смотреть. В поезде выпил, не закусывая, бутылку водки, чем напугал до смерти дочек, кормили и утешали их в дороге соседи по вагону. В те времена народ был душевнее, добрее, хоть и беднее. Но к приезду Степан проспался, пришел в себя, и на перрон вышел с суровым лицом человека, который знает, что делает.
Придя домой, представил обомлевшей Лизавете девочек и строго сказал сразу всем:
– Теперь мы одна семья. Хотела расписаться? Я готов. Вот тебе дочки.
И дрожащим от переживания девочкам:
– Будете ее звать мамой и слушаться. Здесь вас никто не обидит, вы у родного отца.
Лиза-то всё приняла, пласталась день и ночь с хозяйством и детьми, старалась новым дочерям в школьных неурядицах помогать, своих малышей на ноги ставить, перед Степаном стелилась, словно она чем-то виновата была в этом его двоеженстве. А дело-то это в их городке было самое распространенное: чуть ли не все поголовно – сосланные, добровольно завербованных совсем мало. В этих краях люди не касались чужих бед и несчастий, никто никого не осуждал. Выживали. А у кого получалось, заново жизнь строили. Глядишь, и счастье в оконце малое заглянет!
В дом Головченко оно почему-то не заглядывало. С тех пор, как семья его почти удвоилась и стала законной, Степан крепко стал выпивать, жену поколачивать, сны про степной ветер больше его не мучили. Осталась горькая явь и …беспробудное пьянство. Не было счастья этой семье. Даже когда он просил прощения у плачущей Лизы за дебош и синяки, глаз не поднимал. Он себя считал за всё виноватым – и не хотел этого признавать, не мог смириться с тем, что на этой проклятой войне потерпел поражение, хоть и вышел из окружения.
Жизнь она ему оставила, но сердце разрубила надвое. Не срасталось.
2. Неотправленные письма
«Уважаемая коллега! Считаю должным привлечь ваше внимание к легкомысленному поведению одного из ваших педагогов, проступку, который подвергал жизнь воспитанников детдома из вашего города реальной угрозе…»
Михаил Петрович перечитал суровые слова, слегка нахмурился и посмотрел в окно. Смеркалось. Он только что вернулся с вокзала, где он сам, его дочь и студенты ее группы педагогического ВУЗа провожали этих самых воспитанников, возвращавшихся домой после каникулярной поездки в Ленинград. Возбужденные восьмиклассники выглядели абсолютно счастливыми, студенты на прощание прогорланили им под гитару какие-то импровизированные частушки, где рефреном шел невообразимый призыв: «И мы в который раз, призываем вас, вернутся к на-а-ам, тарира – рира -рам!» Насовали детям пакетов с провизией на дорогу, долго махали и слали воздушные поцелуи сияющим в окнах вагона мордашкам…
Он вздохнул и опять взялся за ручку.
« Вы только представьте себе, что пионервожатая из детдома, ни с кем не согласовав свое путешествие, привезла группу из 20 воспитанников на новогодние каникулы в Ленинград. Прямо с вокзала привела детей в институт, где сама начинала учебу на дневном отделении и потом по легкомыслию перевелась на заочное. Она нашла своих сокурсников, познакомила их с детьми и объявила, что неделю они смогут «как-нибудь перекантоваться в любой школе», – это ее выражение!»
Тут он опять прервался, перевел дыхание, сердце стало ни к черту. Снова вспомнил, как ему позвонила дочь и, задыхаясь от волнения, начала кричать:
– Папа, их двадцать человек, она говорит, что они даже на вокзале смогут. Но это же нельзя! Давай мы их приютим в твоей школе, в спортзале, у тебя же все равно каникулы, там пусто! Всего на пять ночей!
Ошеломленный ее натиском, он только и смог выговорить:
– Ты что, хочешь, чтоб меня под суд отдали? Превратить школу в ночлежку!.. Это невозможно! Давай, вместе с ними подъезжайте к школе, я буду там через полчаса.
Когда он увидел эту группу усталых, в одинаковых пальтишках казенного образца, детишек, с котомками за спинами, эту пионервожатую с лицом виноватым и одновременно вызывающим, не намного лучше одетую, чем ее подопечные, у него перехватило горло. Он почему-то спросил:
– А вы сегодня обедали?
– Мы их в студенческой столовке покормили и с собой пирожков на вечер взяли! – быстро отрапортовала дочь.
– Это хорошо, что на вечер взяли…
Опасаясь посвящать в аферу завхоза, Михаил Петрович отпер двери своим ключом, повел детей в спортзал. Они быстро и очень организованно сняли свои пальтишки, уложили на козла, разложили маты. Пионервожатая повела их в туалет, и когда они вернулись, выглядели все намного веселее: перспектива ночевки на вокзале им явно не грозила!
Директор отвел вожатую в сторонку и, стараясь не глядеть на разрумянившуюся авантюристку, веско сказал:
– По школе не бегать, ничего не трогать, свет не включать. Укладывайтесь отдыхать. – Тут он не выдержал и воскликнул – У детей даже простыней нет, о чем вы думали!
А она радостно с готовностью откликнулась: