На несколько минут водворилось молчание, нарушаемое только тихим писком ребенка.
– Как же мы назовем его? – спросила Амальтея, указывая на малютку.
– Как назовем?! – отозвался Грецин с новым вздохом печали, – разве мы смеем называть наших детей, как хотим?!
– Я назвала бы его Мет (metus – страх), – вмешалась Тертулла от печки, – он родился среди всяких страхов и ужасов нашей семьи. Когда же ты нам скажешь, Амальтея, кто отец его?
– Ты сама мне говорила, мама, что рабам лучше не знать отцов их, не затоскуют, как батюшка по своему Сибарису. Я знаю, что ему хотелось бы дать ребенку не здешнее, а греческое имя: Гектор, Клеоним, Креон… ведь, так, отец?
– Гектор!.. – усмехнулся Грецин с едкой горечью, – да здравствует Гектор-Василид-Василиад!.. А господин велит звать его Радикс (редька), Фукс (черныш), Рубер (красный) или даже Луск (косоглаз), как я недавно нового щенка назвал. Эх, Амальтея!.. Разве я назвал бы твоих братьев Прим и Ультим (Первыш и Последыш)? Нарек бы я их именами моих двух братьев, которые, не знаю, куда девались, – убиты луканцами или тоже изнывают в неволе, как я. Нарек бы я их Евлогием и Евлалием. На девочек господа внимания не обращают, оттого тебя я назвал именем моей матери Амальтеи, которую весь Сибарис славил за ум и красоту. Как живая, стоит она предо мною теперь, и только гораздо моложе, чем помнится мне; вижу я ее в твоем лице, дочь!.. Эх!.. Разве меня-то всегда Грецином звали? Не забыл я мое прежнее имя Василий, но как-то дико даже зваться им было бы, если бы стали опять называть так. Оно у меня записано тут вот, в столе моя хартия всей родословной; отец перед смертью написал. Слушай, дочь, кем был бы я, если бы луканцы Сибарис не разрушили. Вот родословная архонтов Евлогидов – Василидов.
ГЛАВА XIV
Под шум дождя
Старый толстяк достал из ящика деревянные дощечки соединенные в виде складня, и разложив их по столу, принялся вычитывать всякие имена, отчества, дедовства сибаритских архонтов, гептархов, полемархов, и др. вельмож, от которых вел свой род.
– Василий Евлогид Василиад, это я сам, моею собственной особой, – говорил он с самодовольною улыбкой, тыкая пальцем в буквы складня. Евлогий Василид Евлогиад, это мой отец. Евлогий и Евлагий Евлогиды, – это мои пропавшие братья… старуха, дети, умоляю, заклинаю вас, если я умру скоро, положите эту книгу с моим телом в могилу. Я так долго, так верно служил, что господин, конечно, позволит схоронить меня, не велит бросить в рыбную сажалку ракам на корм. Василий Евлогид Василиад, это мой дед… Евлог…
От задремал над дощечками, не замечая, что никто не слушает пышных титулов сего генеалогического древа сибарита, ставшего с детства римским рабом.
Амальтея люлюкала своего ребенка; Тертулла стала брюзжать на Ультима за то, что тот, ухмыляясь украдкой на бесполезное чванство отца, рассыпал по полу из плошки только что вымытые и нарубленные старухой коренья.
Укачав накормленное дитя, Амальтея вышла из дома, кутаясь в холщевое покрывало.
– Как будто и не вернутся больше теплые, ясные дни, – думалось ей. – Вот, началась эта осенняя мокропогодь, холод, дождик.
Она пошла за новыми кореньями в сад сквозь господский дом, войдя одним крыльцом и выйдя другим.
Остановившись на лестнице садовой террасы, она медлила спускаться на дорожку, всю залитую дождем.
Было еще холоднее и сырее в воздухе, нежели вчера. Серое небо все кружилось и двигалось в виде низко нависших туч. Солнце не показалось даже и в виде вчерашнего красного диска без лучей. Серая хмурь тумана заволокла весь ландшафт окрестностей.
Площадка перед террасой выглядела грустнее всего остального, что было перед взорами молодой женщины, потому что в хорошую погоду это было местом веселья. Еще так недавно здесь жили господа, приезжавшие на праздник виноделов. На этих самых лавочках, сложенных из огромных камней, вокруг площадки, они лакомились гроздями, пили мульс (виноградный сок) среди веселых разговоров, перекидываясь остротами, играли там в мяч.
Эти каменные лавочки стояли теперь пустые, мокрые от дождя; к ним и подойти-то не хочется, не то что сидеть на них. Все они полны налетевшей на них всякой дряни от ветра: сора, мочалок, листвы.
Слуг при усадьбе было так мало, что им некогда часто прибирать сад, комнаты дома, и все другое, не составлявшее неотложной надобности. Господин этого не требовал.
Пасмурная погода навела на Амальтею тоску. Южные люди вообще не терпят ненастья; оно несродно им, как нечто редкое. Амальтея не винила свою мать за то, что в последние дни она брюзжит хуже прежнего у печки, прибила Ультима, когда тот лазил чистить трубу, изломала свою прялку и швырнула в огонь.
Амальтея не откликнулась, услышав зов отца, и стала сходить с террасы в сад.
– Дочь!.. А, дочь!..
Добродушно помахивая лопатой, Грецин шел осматривать огородные гряды.
– Амальтея! – позвал толстяк громче, – вишь, дождик-то какой славный зачастил опять!..
– Чем он славный?.. – нехотя ответила красавица, надувшись.
– Я уж подумывал, не полить ли мне редьку и огурцы, а теперь их сам Водолей из туч поливает… от лишней работы избавил меня… славно!..
Грецин широко улыбался; дочь поняла, что эта пасмурь кажется ему хорошею погодой от вчерашней попойки с приятелями. Она сошла к нему, направляясь тоже в огород за кореньями.
Страстный любитель всякой зелени, старый управляющий главным образом заботился именно об этой отрасли порученного ему хозяйства и без господских приказаний его огород всегда был хорош, на славу.
Грецин искусно подбирал сорта овощей таким образом, что они составляли чрезвычайно красивые группы, успешно заменявшие цветники, в которых не было надобности для заброшенной усадьбы, куда господа наезжали лишь изредка.
В середине этих огородных клумб и рабаток высились подсолнечники, точно воинские щиты, огромные, круглые, и развевались метелки кукурузы наподобие цезарий из конских хвостов на шлемах; перед ними торчали частоколом крепости бобы, горох по хворостинам, а у самого края зеленый бордюр из петрушки, моркови, сельдерея, точно красною лентой римского знамени на минупуле, перевивался с красною ботвою свеклы.
Летний огород собран; в новом, осеннем, Амальтея заметила вялые экземпляры, оставшиеся с лета.
– Пора, отец, снять подсолныши и кукурузу! Не время им тут быть, – заметила она, – ведь в них нет зерен; это чахлые последыши.
– Так что ж? – возразил Грецин. – Красота от них!.. А вот мак… ему тоже пора отцвесть, зерен в этих цветах не будет, а ведь хорошо поглядеть и на запоздалый.
– Хорошо… если бы было солнце.
Набрав, что ей было надо, Амальтея пошла не домой, а по аллее к калитке, ведущей на болото. Ей хотелось плакать. Отец что – то кричал ей, но она не слушала. Она чувствовала себя несчастной. С самой той поры, как у нее родился ребенок, ей все становилось грустнее с каждым днем, а сегодня еще мать напугала ее возможностью очутиться в лапах оборотня. Виргиний, несомненно, уедет на войну; ему так сильно хочется сражаться, чтобы не попасть в жрецы, куда прочит его дед насильно.
У самой калитки Амальтея свернула в находившуюся там полуразвалившуюся беседку, где она в первый раз встретилась с милым. Там теперь она дала волю слезам, прижавшись лбом к колонне беседки, опираясь руками об грязный парапет, заграждавший нечто вроде провала в стене, которую не чинили.
Дождь лил еще сильнее; туман сгущался; далекая местность за болотом была не видна; ветер качал тростник с меланхолическим шумом; это напомнило Амальтее сказку про уши царя Мидаса, о которых тростник разболтал всем соседям.
Амальтея применила эту сказку к себе.
Никто до сих пор (уже два года) не знал, кого любит она; римская невольница не была обязана соблюдать правил нравственности свободных женщин, если у нее не было формально данного ей в мужья человека. Ее никто не смел упрекать за то, в чем уличенная патрицианка была повинна смертной казни по домашнему суду.
Но все-таки и для рабыни были в этом смысле некоторые ограничения. Власть отца была над нею ничтожна; господин, если снисходил к ее просьбе, мог кассировать все родительские запреты и насилия.
Амальтее слышалась в шуме тростника от ветра болтовня сказки:
– У царя Мидаса ослиные уши.
К этому примешивались опасения, как бы тростник не зашелестел и про нее:
– Контуберналий Амальтеи внук господского врага!..
Отцу с матерью будет тогда новое горе: господин жестоко высечет их за допущение этого, а самою Амальтею казнит, утопит в болоте.
Ей и самой, раньше казни, захотелось утопиться, чтобы не причинить нового горя родителям.
Она тоскливо глядела на бурую завесу тумана, сквозь которую уныло желтела и краснела осенняя листва.
ГЛАВА XV
Чванство старого Сибарита