Оценить:
 Рейтинг: 0

Империя. Том 4. Часть 2

Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Сенат постановляет, что декрет от сего дня будет вечером представлен Его Королевскому Высочеству монсиньору графу д’Артуа всем корпусом Сената.

Принято в Париже 14 апреля».

Вернувшись в Тюильри, Талейран встретился с Витролем и, небрежно бросив на стол текст сенатской резолюции, сказал, что придется им удовольствоваться, а вечером Сенат сам придет к графу д’Артуа за его решением. Теперь Витроль нашел принца не столь сговорчивым, как накануне. Горделивая четкость заявления сенаторов, наделявших его временной и обусловленной властью, исполнила графа д’Артуа гнева. Он резко оттолкнул от себя документ и вскричал, что ему нет дела до господ сенаторов, он их знать не знает, не станет принимать и сделается генеральным наместником в силу права, а не в силу их декларации. Так граф, днем проявлявший куда больше благоразумия, чем его друзья, ныне его утратил. Но необходимость, победившая друзей графа д’Артуа, победила и его самого: 14 апреля он не сделался сильнее, чем был 12-го, у него по-прежнему не было армии, послушной Наполеону, Национальной гвардии, послушной Сенату, и иностранных солдат, послушных императору Александру. Перечитав декларацию, несколько смягчили обязательства, но оставили в целости суть вещей, а сутью являлось то, что монарх призывается нацией на трон при условии предоставления гарантий, получивших впоследствии наименование Конституционной хартии 1814 года, то есть при условии признания монархом наиболее почетных завоеваний Французской революции.

В восемь часов вечера Сенат появился в Тюильри во главе с президентом Талейраном. Талейран приблизился к графу д’Артуа, опираясь, по обыкновению, на трость, и зачитал, склонив голову к плечу, речь, в которой объяснял, но отнюдь не извинял поведение Сената, ибо оно не нуждалось в извинениях.

«Сенат поддерживает возвращение Вашего августейшего Дома на французский трон. Будучи научены настоящим и прошлым, Сенат и нация желают навеки упрочить королевскую власть посредством справедливого разделения полномочий и общественной свободы, единственными гарантиями всеобщего благосостояния и пользы.

Будучи убежден в том, что принципы Конституции близки Вашему сердцу, Сенат наделяет Вас до прибытия Вашего августейшего брата Короля титулом Генерального наместника Королевства.

Монсиньор, Сенат, вынужденный при исполнении обязанностей сохранять внешнее спокойствие в минуту общественного ликования, от того не менее проникнут всеобщими чувствами. Ваше Королевское Высочество сумеет прочесть в наших сердцах через саму сдержанность наших слов…»

К этим твердым и почтительным речам Талейран присоединил заверения в преданности, бывшие тогда у всех на устах.

В ответ граф д’Артуа произнес небольшую речь, заготовленную заранее. «Господа, – сказал он, – я ознакомился с конституционным актом, который призывает на французский трон моего августейшего брата короля. Я не получал от него права принимать Конституцию, но мне известны его чувства и принципы, и я без опаски заверяю от его имени, что он примет ее основы…»

После этого открыто высказанного обязательства он перечислил и сами основы: разделение властей, разделение управления между королем и палатами, ответственность министров, свобода прессы, свобода личности, свобода культов, несменяемость судей, неприкосновенность государственного долга и сохранение продаж национального имущества, Почетный легион, сохранение званий и пожалований армии, забвение предшествующих голосований и актов.

«Надеюсь, – добавил граф, – что перечисленные условия вас удовлетворяют и заключают все гарантии свободы и покоя во Франции».

Эта краткая речь имела успех, и воодушевленный им граф д’Артуа с удовольствием обратился к Сенату, а затем и к отдельным сенаторам, с которыми дружески побеседовал. Один из них не удержался даже от восклицания: «О да, в ваших жилах точно течет кровь Генриха IV!» «Его кровь и впрямь течет в моих жилах, – отвечал граф. – Желал бы я иметь его таланты, но за неимением таковых обхожусь его сердцем и любовью к Франции». Эти слова вызвали горячие возгласы одобрения, и казалось, Сенат и граф д’Артуа пришли к совершенному взаимному примирению.

Граф добился полного успеха и был чрезвычайно доволен. Необходимость предстать перед великим собранием самых выдающихся граждан Франции внушала ему некоторую робость, а потому теперь он пребывал в восхищении, что так удачно вышел из положения, и, казалось, забыл свой недавний гнев. «Право слово, – говорил он близким, – обязательство взято, придется честно его выполнять, а потом, когда через несколько лет станет ясно, что дело не идет, посмотрим, что можно будет сделать, чтобы устроить всё по-другому». С этой минуты граф мог считать себя законным обладателем королевской власти, весьма ловко справившимся с одной из серьезнейших трудностей положения.

Поскольку графу д’Артуа была пожалована королевская власть, следовало положить конец существованию временного правительства, не удаляя, однако, ни людей, его составлявших, ни их влияния. Было бы неблагодарностью и очевидной неосторожностью отдаляться от них слишком быстро и внезапно. Наилучшим средством соблюсти все приличия являлось превращение временного правительства в совет графа д’Артуа, ибо граф не мог обойтись без совета, даже если бы был лучше осведомлен о людях и положении дел. Так временное правительство было превращено в правительственный совет, обсуждавший с графом государственные дела. Министры, в большинстве своем уже выбранные, а некоторые из них и вполне достойные управлять Францией в любые времена, стали министрами короля, пока Людовик XVIII не утвердит их после возвращения во Францию.

Среди назначений фигурировали эмигранты, считавшие правление Бурбонов не только собственным триумфом, но и собственным достоянием. Некоторые из них уже прибыли из Англии и провинций и теснились вокруг графа, который ограничился тем, что составил из них в некотором роде собственную клиентелу, не имея возможности наделить их должностями в управлении государством. Дворец Тюильри постепенно наполнялся людьми, которые сначала напоминали, что сделали то-то и то-то или получали те или иные поручения, по их словам, весьма опасные, а затем предлагали себя для оказания новых и каких угодно услуг. Одни предлагали отправиться в департаменты, чтобы удалить строптивых префектов и супрефектов Империи, или погнаться за членами семьи Бонапартов и отнять у них богатства, которые те, по слухам, увезли. Некоторые предлагали даже, если угодно, избавить Францию от тирана, который хоть и низвергнут с трона, никогда не оставит страну в покое, если оставить его в живых. Не вникая в предложения угодников, граф д’Артуа принимал всех, не оспаривая ничьих мнимых услуг, и соглашался с предложениями, заботясь лишь о том, чтобы отослать всех довольными. Он одинаково обходился как с почтенными роялистами, не запятнавшими себя злодеяниями, так и с людьми, замешанными в преступлениях во время гражданской войны. Всем без исключения он говорил, что надо набраться терпения; что всякий в свое время получит награду за свои дела; что пока он вынужден окружить себя людьми Бонапарта, также оказавшими кое-какие услуги; что придет и время роялистов, не напрасно страдавших и ожидавших целых двадцать пять лет.

Будучи неспособным сознательно желать зла, но оставаясь способным его допускать, граф д’Артуа с первых дней сделался центром двух правительств. Одно из них, законное, состояло из бывших чиновников Империи. Другое же, неузаконенное (и можно было бы сказать, подпольное, если бы оно не было всем известно) состояло из роялистов, которых подавляли во времена Революции и уничтожали во времена Империи. Одни из них честно участвовали в гражданской войне, другие подхватили все пороки, ею порожденные. Граф метался между теми и другими, угождая всем, мечтая всех примирить и извлечь из ситуации пользу для дела. Подобной двойственной роли не выдержал бы и человек, куда более твердый и благоразумный, нежели граф д’Артуа.

Между тем состояние Франции было плачевным, и требовалось срочно его исправлять. Франш-Конте, Эльзас, Лотарингия, Шампань, Бургундия и Фландрия были разорены. Неприятельские войска, особенно прусские, творили бесчинства, в каких никогда не бывали виновны французские армии, хоть и совершавшие нередко прискорбные жестокости в завоеванных странах, но не опускавшиеся до такой степени. Монархи в Париже добросовестно предписывали соблюдать дисциплину и человечность, но офицеры на местах считали, что подобным приказам можно не повиноваться, неповиновение в любом случае останется неизвестным и безнаказанным, и не отказывали ни в чем ни себе, ни солдатам. В Шампани, где союзники выступали наиболее активно, были сожжены деревни, население разбежалось, сообщение было прервано, мосты перерезаны, дороги разбиты и завалены трупами. Исполненные ярости крестьяне безжалостно истребляли иностранных солдат, попадавшихся под руку. Императорские власти были заменены лицами, которые сами предложили свои услуги или нашлись на местах и хотели только посредством вымогательства, предпочитаемого, однако, грабежу, забрать у страны всё, в чем нуждался неприятель.

Подобная скорбная картина усугублялась другой, способной внушить самую горячую тревогу. Французские войска, принимавшие в войне активное участие, находились в непосредственной близости от войск союзников. На смену первому чувству удовлетворения от окончания смертоубийственной войны пришли сожаления, а последние весьма скоро обратились в яростный гнев против изменников, которым вменяли в вину поражение. Французы были недалеки от того, чтобы вновь наброситься на неприятеля, и не покорялись этому желанию только из-за дезертирства, распространившегося повсеместно. Дороги были полны военных, расходившихся группами, с оружием, обозами и лошадьми. Возникала угроза либо вовсе лишиться солдат, либо получить солдат слишком рьяных и готовых стихийно возобновить войну.

В провинциях, которых вторжение не коснулось, неуверенные в завтрашнем дне и встревоженные власти, боявшиеся слишком рано покинуть Наполеона или слишком поздно примкнуть к Бурбонам, вели себя нерешительно и были неспособны сдержать волнение населения. В центре Франции, в краях обыкновенно спокойных, опасность оставалась небольшой. Но в Вандее, на Юге и всюду, где роялисты и революционеры оказывались вместе, слабость властей порождала подлинную опасность.

При виде затруднений всякого правительства, возникшего из революции, испытываешь страх, и кажется, что оно не сможет удержаться без чудесного гения. Но в гении нужды нет, потому что вначале правительствам споспешествует своего рода всеобщая добрая воля, и судить о них надлежит по тому, насколько благоразумны они будут позднее, когда самые трудные минуты окажутся позади.

Прежде всего в провинции отправили чрезвычайных уполномоченных, которым было поручено донести до жителей акты Сената. Поручалось ознакомить население с актами, а затем заставить принять и исполнить, освободить заключенных священников и роялистов, положить конец притеснениям, проистекавшим от конскрипции, внимательно изучить местные власти, префектов, супрефектов и мэрии и присоединить их к делу Бурбонов или низложить. Комиссаров выбрали в целях примирения и дали им весьма благоразумные инструкции. Назначения были произведены из людей Бонапарта (так называли чиновников, научившихся ведению дел под руководством Наполеона и сумевших вовремя его покинуть) и дворян умеренных и доброжелательных, каковыми обычно бывают все при первой радости победы. Уполномоченные отправились в путь немедленно, дабы донести до департаментов добрую весть о возвращении Бурбонов, мире и конституционной свободе.

Затем поспешили разослать по расположениям армию, которую Наполеон сосредоточил вокруг Фонтенбло, и сменить внушавших опасения командиров. Императорскую гвардию, которая одним своим присутствием формировала грозный очаг, разбросали по департаментам, где ее настроения не могли представлять опасности. Старую гвардию оставили в Фонтенбло, а Молодую отправили в Орлеан. Кавалерию гвардии расквартировали в Бурже, Сомюре и Анжере, артиллерию – в Вандоме. Печально знаменитый 6-й корпус, отрекшийся от императора, расквартировали в Руане и окрестностях. Корпус Удино (7-й), состоявший большей частью из войск, подтянутых из Испании, был направлен на Эврё вместе с кавалерией Келлермана. Одиннадцатый корпус, корпус Макдональда, отправили вместе с кавалерией Мило в Шартр. Оставшихся поляков собрали в Сен-Дени, с тем чтобы передать в распоряжение императора России. С теми же намерениями собрали в Дижоне хорватов, дабы возвратить их Шварценбергу, а в Сен-Жермене бельгийцев, дабы вернуть их принцу Оранскому. При таких расположениях уже не следовало опасаться столкновений между французскими и иностранными войсками.

Генерал Мезон, заслуживший уважение своим поведением во время Бельгийской кампании и твердостью, с какой поддерживал дисциплину, был оставлен во главе своей армии во Фландрии. Маршал Даву прослыл упорным приверженцем Империи. Его сопротивление в Гамбурге приводило в отчаяние государей-союзников; его имя внушало трепет всем врагам Франции в Германии;

он без колебаний обстрелял белое знамя, потому что его показали рядом с русским знаменем, и его подвиги сделали его неприемлемым для нового правительства. На смену ему в Гамбург отправили генерала Жерара. Генералу Гренье позволили привести Итальянскую армию, ничего не предписав в его отношении, а Ожеро разрешили командовать в мирное время войсками Дофине, которыми он столь дурно командовал во время войны, но которые по крайней мере не намеревался вернуть Наполеону. Наконец, в отношении маршалов Сульта и Сюше решение было вынесено под впечатлением последних полученных донесений. Согласно этим донесениям Сюше выказывал спокойствие и умеренность, а Сульт – строптивость, враждебность и безмерную привязанность к Империи. Последнему предписали уступить командование Сюше, который в результате объединил под своим началом бывшие армии Арагона и Кастилии.

Приняв срочные меры в отношении армии, оставалось сделать еще одно важное дело: высказаться на предмет конскрипции – установления необходимого, но в то время всем ненавистного. Несмотря на неосторожные обещания принцев, приняли разумное решение ничего пока не постановлять и оставить все важнейшие вопросы на усмотрение ныне отсутствовавшего короля. Однако, поскольку следовало определиться с дезертирством, решили, что конскрипты 1815 года, призванные в 1814-м по императорскому обыкновению проводить конскрипцию на год вперед, могут остаться дома, если еще не присоединились к войскам, или же вернуться домой, если уже покинули свои коммуны. Это было своего рода узаконивание уже свершившегося факта. В любом случае возвращение пленных и гарнизонов Италии, Испании, Германии, России и Англии должно было доставить армии гораздо больше превосходных солдат, чем Франция была в состоянии содержать.

Финансы представляли одну из главных трудностей нового правительства. Наполеон в последние дни правления одалживал казне деньги, беря их из личных сбережений. Из 150 миллионов, которые он сэкономил с различных цивильных листов, в январе 1814 года у него оставалось 18 миллионов, из них 10 миллионов отняли у Марии Луизы. В Тюильри привезли фургоны с этими миллионами как часть возвращаемого государственного имущества, которым захотели почтить графа д’Артуа.

Когда об этом узнал министр финансов барон Луи, он был возмущен в высочайшей степени. Это был пылкий человек высочайшего ума, с высотой и глубиной воззрений он соединял страстную любовь к порядку. Барон Луи с готовностью примкнул к Бурбонам, но не из соответствия своих чувств эмигрантским, а из искреннего желания разумной свободы, которой ожидал от них. Несмотря на преданность новому правительству, он был охвачен гневом из-за свершившегося беззакония. Собрав основных членов правительства и совета, он заявил о случившемся и объявил, что подаст в отставку, если миллионы не будут тотчас возвращены в казну. Его постарались успокоить, посоветовали отправляться прямо к графу д’Артуа и уведомить его, соблюдая умеренность и приличия, о правилах управления государственным имуществом, установленных с 1789 года, а в завершение пообещали полное удовлетворение.

Несколько успокоившись, министр отправился к графу, удивил его, не причинив неудовольствия, энергичностью выражений и с легкостью убедил вернуть имущество, которое тот и не думал присваивать и которым, скорее всего, распорядился бы в пользу своих несчастных друзей. Десять миллионов, за вычетом полутысячи франков, необходимой для содержания дома графа д’Артуа, были возвращены в казну.

Эта помощь подоспела вовремя и имела тем бо?льшую цену, что была получена в металлических деньгах. Наверное, никто так хорошо, как барон Луи, не понимал, что секрет кредита – в пунктуально точном исполнении обязательств. Партии почти во все времена склонны не придавать значения обязательствам предшественников, и в то время хватало роялистов, готовых без почтения отнестись к долгам и Революции, и Империи. Но барон Луи во всеуслышание заявил, что при всей склонности защищать казну, он не станет защищать ее до такой степени, чтобы обманывать ожидания государственных кредиторов; что все предшествовавшие долги, независимо от их причины и происхождения, будут неукоснительно выплачены; существующие налоги будут сохранены, несмотря на протесты партий и народа. Объединенные налоги и конскрипция были необходимы, ибо деньги и солдаты требуются любому правительству и, соответственно, нужно иметь смелость их сохранить. С министром согласились, добавив, что тотчас по прибытии короля приступят к углубленному изучению существующих налогов.

Деловые люди обладают тонкой интуицией и проникаются доверием к тому, кто его истинно заслуживает. Скоро стало известно, что министр финансов хочет выплатить все без исключения законно подтвержденные долги и ради этого не боится сохранить существующие налоги, не беспокоясь о том, что сделается непопулярным, лишь бы восстановить кредит государства. И кредит, в самом деле, возродился как по волшебству, благодаря обеспеченному миру и министру, принципы которого были тверды и объявлены во всеуслышание. Деловые круги выказали готовность поддержать барона Луи, и он смог тотчас прибегнуть к мере, прежде невозможной, – к выпуску краткосрочных векселей, то есть королевских бонов.

В современных государствах обычаем освящены два вида долга: долг, основанный на бессрочных или долгосрочных векселях, и плавающий долг, основанный на краткосрочных векселях, процент по которым меняется в зависимости от кредитной ситуации. Барон Луи без колебаний создал новый плавающий долг, выпустив королевских бон на 10 миллионов, краткосрочных и с процентом, зависевшим от обстоятельств. Благодаря доверию, которое внушал министр, эту сумму приняли без неприязни.

Из Орлеана прибыли металлические деньги, а сохранение налогов, хоть и не выплаченных в некоторых провинциях, доставило некоторые ресурсы, и стало возможным распределить между министерствами 50 миллионов, обеспеченных наличными, что помогло наконец запустить все службы. Дела получили счастливый импульс, который во многом содействовал оживлению кредита. Барон Луи с той же твердостью поддержал порядок, который был главным достоинством имперских финансов, и приказал сохранить обычай ежемесячно представлять в совет таблицу нужд следующего месяца, дабы знакомиться с нуждами заранее и выделять необходимые ресурсы.

Таким образом, финансы, бывшие самой тяжелой задачей нового правительства, вывели из первого затруднения благодаря умелому и сильному министру. Однако помощи требовало и тяжелое положение торговли. Без объяснений понятно, какое расстройство принесло внезапное вторжение британских товаров. Сахар, кофе, хлопковые ткани, столь желанные жителям континента и распространявшиеся в изобилии по всей Германии с 1813 года, вторглись во Францию в 1814-м вслед за армиями союзников. Они переходили через Рейн, Шельду, Маас вслед за солдатами коалиции или попросту выгружались на побережье, ибо наши порты спешили впустить английские суда прежде всяких приказов из Парижа. В результате французским хлопковым тканям приходилось бороться с тканями английскими, которые с преимуществом экономичного изготовления соединяли преимущество неуплаты 50 %-ной пошлины на сырье. Английский кофе, стоивший в Лондоне 28 сантимов и поступавший в наши порты по 38 сантимов, оказывался рядом с французским кофе, который к такой цене вынужден был добавлять 44 сантима, уплаченных в казну, и потому становился непродаваемым. То же относилось к сахару и другим колониальным товарам. Если бы мир наступил без иностранного вторжения, следовало бы отменять пошлины постепенно, дабы дать возможность закончиться продуктам, закупленным с их уплатой. Но поскольку иностранные солдаты и иностранные товары вторглись одновременно, приходилось терпеть последствия обоих бедствий и не усугублять зло, продлевая существование неприменимых тарифов. Без серьезного снижения цен и других срочных мер наши рынки снабжались бы исключительно контрабандистами, которые продавали бы проникавшие во Францию товары по самым низким ценам.

Ясное изложение этих причин послужило преамбулой к постановлению о временном изменении тарифов: министр отменил пошлины на хлопок и различное сырье, примерно на семь восьмых сократил пошлины на сахар и кофе, обещал восстановить таможни, как только уйдут армии союзников, и установить к тому времени новые тарифы, которые в достаточной мере защитят французских производителей, не заставляя их слишком дорого платить за сырье, и обременят колониальные продукты пошлинами, необходимыми казне.

Несомненно, эти меры, хоть и весьма разумные, не вполне обнадежили промышленные города, которые опасались крайнего благоприятствования британской торговле, но они по крайней мере смягчили страдания, уменьшили тревоги и позволили надеяться на благоразумно просчитанные шаги, как только обстоятельства позволят применить к торговле и промышленности окончательно сформированное законодательство.

Общегосударственные меры подкреплялись мерами в провинциях, разоренных войной. Послали уполномоченных для восстановления разрушенных мостов, ремонта дорог, погребения трупов, реорганизации почтовой службы, словом, для восстановления порядка во всех жизненно необходимых сферах. Повсюду жители, угнетенные бедствиями страны, но утешенные миром и начавшие надеяться на Бурбонов, были готовы на всё, чего от них требовали и предлагали себя для исполнения приходивших из Парижа приказов. Однако если удавалось победить главные трудности в уже освобожденных провинциях, дела обстояли иначе в тех провинциях, где всё еще оставался неприятель. Иностранные войска в этих провинциях притязали на абсолютную власть. Они не только разграбляли замки, опустошали деревни, насиловали женщин, но и захватывали государственное имущество и пытались торговать лесом, солью и металлами из наших арсеналов. Повсеместное расхищение частного и государственного имущества не только разоряло страну, но и приводило в отчаяние народ, лишая его благорасположения к новому правительству, несправедливо считавшемуся союзником и сообщником врага.

Вся страна в один голос требовала вывода союзнических армий. Они пришли, как говорили их генералы при переходе через Рейн, не для унижения, а для освобождения Франции. И теперь, когда Наполеон побежден, разоружен и выслан, а Бурбоны повсеместно приняты, по какой причине союзники остаются во Франции?

Столь справедливый довод завладел всеми умами, и единодушное пожелание, чтобы союзники немедленно оставили французскую территорию, дошло до министров, а от министров и до графа д’Артуа. Однако столь естественное желание, пусть и всеобщее, являлось необдуманным. Можно ли было требовать вывода войск от государей-союзников, не вызвав с их стороны ответного требования освободить территории, которые продолжали занимать мы? Такими территориями оставались Гамбург, Магдебург, Тексель, Флиссинген, Берген-оп-Зом, Антверпен, Монс, Люксембург, Майнц, Лерида, Таррагона, Фигерас и Херона, содержавшие немалые запасы снаряжения, а кое-где и великолепный флот. В результате пришлось бы отказаться от обладания залогами чрезвычайной важности для переговоров о будущем мире. Несомненно, условия мира не могли сильно измениться, только победоносный меч Наполеона был способен изменить принцип границ 1790 года. Но даже при согласии оставить рейнские провинции и Бельгию между Рейном и Шельдой и нашими границами 1790 года еще можно было начертать прекрасную и крепкую границу. Такой границы можно было бы добиться, твердо и терпеливо ведя переговоры от имени Бурбонов, во имя благорасположения к ним и желания сделать их популярными. И преуспеть в переговорах весьма помогло бы обладание теми залогами, от которых теперь собирались отказаться, ибо нетрудно вообразить, в какое замешательство повергла бы государей-союзников необходимость силой возвращать себе Гамбург, Магдебург, Антверпен или Майнц.

Следовательно, нужно было потерпеть еще один-два месяца, потребовав у императора Александра и союзников прекращения бесчинств в наших несчастных провинциях. Если бы под гнетом страданий были способны размышлять, то заметили бы, что даже в случае немедленного подписания соглашения о выводе войск иностранные армии уйдут не раньше, чем через два месяца. Король отсутствовал, но его отсутствие, не мешавшее сдать главные крепости Европы, тем более не могло помешать началу обсуждения основ мира. Однако страдание не рассуждает, и единодушные пожелания населения обязывали правительство начать переговоры о выводе войск, неизбежно взаимном. Добавим справедливости ради, что Гамбург, Магдебург, Тексель, Лерида, Таррагона и другие пункты, которые предстояло оставить, являлись свидетельствами честолюбивой и уже осужденной политики, остатки которой никто не стремился сохранить.

Талейран повел переговоры и был выслушан представителями держав с готовностью и притворной благожелательностью в отношении Франции, которую они, по их словам, спешили избавить от иностранной оккупации. На самом деле союзникам не терпелось получить обратно крепости, которые мы удерживали. Конечно, они были уверены, что рано или поздно Пруссия получит Магдебург и Гамбург, Англия – Антверпен, а Австрия – Майнц;

но нетерпение пламенного желания удовлетворяется только немедленным получением желанного предмета. Поэтому союзники обещали без задержек оставить Францию при условии, что наши гарнизоны оставят вышеперечисленные пункты. Не было даже возможности, возвратив Гамбург и Магдебург, попытаться удержать Антверпен, Майнц и Люксембург. Однако государи-союзники обещали Франции лучшее обхождение при Бурбонах, чем при Бонапартах. Их послы этого не отрицали и говорили, сохраняя твердую приверженность принципу границ 1790 года, о возможности территориальных расширений и приобретения миллиона новых поданных. Не имея средства добиться лучшего, Талейрану пришлось удовольствоваться этим обещанием.

Оставался важный вопрос о снаряжении, содержавшемся в возвращаемых крепостях. Помимо полевой артиллерии в крепостях имелось множество разнообразного снаряжения, которое если и нельзя было спасти, то можно было хотя бы заявить на него притязания. Этим вопросом не обеспокоились вовсе, торопясь заключить соглашение. Договорились только, что наши войска выйдут с оружием и багажом и вывезут артиллерию из расчета по три полевых орудия на тысячу человек. По правде сказать, это была денежная потеря в 30–40 миллионов, несравнимая с потерей территории, но всё же потеря. Внимание уделили только построенному нами флоту, содержавшемуся в некоторых морских крепостях, но ему назначалось стать предметом переговоров при заключении окончательного мира.

Соответственно, договорились, что иностранные войска будут оставлять французскую территорию по мере вывода французских войск из занимаемых ими отдаленных крепостей: из крепостей Рейна – в десятидневный срок, из крепостей Пьемонта и Италии – в двухнедельный срок, из крепостей Испании – в трехнедельный. Самые отдаленные крепости надлежало сдать к 1 июня. Кроме того, стороны обязались незамедлительно возвратить пленных всех наций, независимо от их настоящего местонахождения.

Соглашение, подписанное Талейраном 23 апреля, было в тот же день представлено графу д’Артуа и его совету. Что примечательно и доказывает обычное влияние текущих забот, оно не вызвало нареканий, ибо отвечало всеобщему пожеланию об оставлении территории. Неспособный предвидеть последствия такового соглашения несчастный граф, на которого оно позднее навлекло незаслуженную непопулярность, чистосердечно полагал, что избавляет Францию от присутствия иностранных солдат, и с радостью его подписал. Соглашение тотчас обнародовали, и в первый день оно вызвало у публики не больше замечаний, чем у королевского совета.

Граф д’Артуа находился в Париже уже три недели, и было желательно, чтобы Людовик XVIII прибыл, наконец, и взял в свои руки бразды правления государством. Этого хотели просвещенные друзья графа, того же желал и сам граф, который хотя и любил во всё вмешиваться, в то же время был напуган ответственностью, ежедневно взваливаемой на него. Ведь в отсутствие брата, которого он побаивался и который был весьма ревнив к своей власти, ему выпало принимать решения и по налогам, и по торговле, и даже по территории. К нему присоединились сыновья. Герцог Ангулемский, скромный и храбрый принц, не остроумец, но разумный и здравомыслящий человек, прибыл в Бордо месяцем ранее. Герцог Беррийский, одаренный от природы умом и благородным, но пылким сердцем, прибыл во Францию через Бретань и Нормандию. Молодых принцев с пышностью и шумными изъявлениями радости встречали у ворот Парижа. С ними прибыла новая делегация пламенных роялистов, что отнюдь не являлось гарантией единства и благоразумия в управлении.

Присутствие короля потому и сделалось крайне желательным, что надеялись на его благоразумие и скорейшее разрешение оставленных на его усмотрение вопросов. Как монарх отнесется к условиям, которые притязает навязать ему Сенат? Какую цену он придаст обязательствам, взятым от его имени графом д’Артуа? Сомнениям следовало положить конец, а тем временем всякий старался расположить Людовика XVIII в пользу своих идей и интересов. Граф д’Артуа велел передать брату, что взял на себя лишь самые общие обязательства; что король совершенно свободен в отношении текста сенатской конституции и еще более свободен в отношении требуемой присяги; что обязательство относится только к общим основам конституции и оставляет большой простор для решений. Талейран велел своим посланцам говорить языком лести, а не разума, и, желая убедить короля, что его власть сохранена, велел передать, что ему нужно только выказать благорасположение к маршалам и в минуту вступления во Францию обнародовать общую декларацию, сообразную господствовавшим идеям.

Самым правдивым и твердым был Монтескью, хоть он и оставался при своей личной точке зрения. В письмах к Людовику XVIII он выказал сильнейшее раздражение против Сената и его притязаний навязать условия монарху, но не скрыл ни важности принятых обязательств, ни силы, которую еще сохранял Сенат. Он заявлял, что Франция не настолько проникнута роялизмом, как хотелось бы думать; что многие сожалеют об Империи, а иные еще привержены идеям Революции и не решатся их дешево продать; что армия враждебна династии; что недовольные, имея на своей стороне материальную силу, готовы сплотиться за Сенатом и придать ему устрашающее могущество; что с ним придется считаться, как это ни неприятно; что из ревности Законодательного корпуса можно извлечь некоторую пользу, хоть он и слаб, и неполон, и главной властью остается Сенат; что нужно взять из конституции всё приемлемое и составить акт, исходящий от самой королевской власти; что положение финансов крайне тяжелое и, вероятно, потребует значительного займа, а заимодавцев невозможно будет найти без вмешательства главных государственных органов. Хотя эти свидетельства и не вполне соответствовали истине, они всё же передавали положение дел точнее, нежели сообщения от графа д’Артуа и Талейрана. Впрочем, и те и другие вызвали в Хартвелле удивление.

Людовик XVIII, согласно правилам монархического наследования ставший законным королем после смерти Людовика XVII, несчастного сына Людовика XVI, на протяжении многих лет пребывал в Хартвелле в Англии. Он вел в изгнании тихую дремотную жизнь, когда ужасные события 1812 года пробудили в его сердце почти угасшую надежду, и тогда он выступил с заявлением, обещая реформы, забвение прошлого и уважение к отчужденному в пользу государства имуществу, что и составляло всю программу либеральной эмиграции. Его обещания, распространившись по Европе, до Франции, тем не менее, не дошли. И теперь, узнав об актах Сената, он ощутил почти такую же горячую радость, как граф д’Артуа, хотя и менее бурную. Поначалу, как и его брат в Нанси, Людовик вовсе не думал оспаривать условий возвращения на трон и приказал графу Блака, сделавшемуся его доверенным лицом, подготовить акт признания сенатской конституции. Признание формы правления, уже существовавшей в Англии, не казалось ему слишком высокой ценой за возвращение во Францию.

В таком расположении духа и нашли короля посланцы графа д’Артуа, Талейрана и Монтескью. Как только Людовик XVIII узнал от них, что спасен основной принцип королевского наследственного права и он может не только сохранить знамя древней монархии, но и не терпеть условий и не приносить присяги, а ограничиться лишь общей декларацией об основах конституции, он поспешил отложить акт ее признания. Людовику посоветовали без спешки покинуть Англию и остановиться в одном из замков старой Франции, к примеру, в Компьене, великолепно отреставрированном Наполеоном. Там король мог бы всех повидать и познакомиться с людьми и положением дел прежде, чем вступит в Париж и возьмет на себя обязательства. Людовик принял совет и решил, что сначала посетит в Лондоне принца-регента, которому был обязан благородным гостеприимством, а затем отправится через Кале в Компьень, где и примет от своих подданных первые заверения в верности.

Двадцатого апреля Людовик XVIII вступил в Лондон, где пробыл три дня, приветствуемый неистовыми рукоплесканиями везде, где бы ни появлялся, а 23-го, в сопровождении принца-регента, большинства английских принцев и первых лиц королевства прибыл в Дувр. На следующий день он отплыл в Кале под эскортом целого флота из восьми линейных кораблей, множества фрегатов и бесчисленного множества легких суденышек.
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11