Людовик XVIII пересек сад Тюильри в карете, в окружении принцев и маршалов, и в три часа пополудни прибыл во дворец Бурбонов. Он вошел во дворец, опираясь на руку герцога Грамона, и занял место на троне, посадив на более низких сиденьях по правую и по левую руку герцога Ангулемского, герцога Беррийского, герцога Орлеанского и принца Конде. На заседании недоставало только графа д’Артуа, страдавшего от приступа подагры и тоски, причину которой мы вскоре назовем. В большом количестве собралась публика, пресытившаяся военными зрелищами, при которых столько раз присутствовала, и начинавшая чувствовать вкус к зрелищам политическим. В зал впустили самых видных жителей Парижа, а на скамьи обеих палат рассадили пэров и членов Законодательного корпуса. Короля встретили приветственными возгласами, и крики «Да здравствует Король!» не смолкали несколько минут. Людовик XVIII, растроганный и ободренный, взял слово и звучным голосом произнес следующую речь.
«Господа, – сказал он, – впервые вступив в эту ограду вместе с великими представителями нации, не перестающей расточать мне самые трогательные знаки любви, я счастлив, что могу наделить мой народ благодеяниями, которые соблаговолило дать ему божественное Провидение.
С Австрией, Россией, Англией и Пруссией я заключил мирный договор, в который включены все их союзники, то есть все христианские государи. Война была всеобщей; всеобщим стало и примирение.
Место, которое Франция всегда занимала среди народов, не передано никакому другому народу и осталось за ней безраздельно. Безопасность, обретенная другими государствами, означает и ее безопасность и усиливает ее истинное могущество. Потому ее отказ от завоеваний не умаляет ее действительной силы.
Слава французских армий не понесла ущерба: памятники их доблести продолжают существовать, и шедевры искусства отныне принадлежат нам, по праву более прочному и священному, нежели права победителя.
Торговые пути, столь долго остававшиеся закрытыми, теперь свободны. Не один рынок Франции открывается дарам ее земли и промышленности. Все потребные ей продукты и товары, необходимые для ее ремесел, будут поставляться нашими возвращенными заморскими владениями. Франции не придется более терпеть лишения или же получать эти товары на разорительных условиях. Наши производители вновь расцветут, наши приморские города возродятся, и всё нам обещает, что долгий покой вовне и длительное благополучие внутри станут счастливыми плодами мира.
Одно мучительное воспоминание нарушает мою радость. Я родился и надеялся всю жизнь оставаться верным подданным лучшего из королей и сегодня я занимаю его место! Но он умер не весь: он продолжает жить в завещании, предназначенном для просвещения августейшего и несчастнейшего дитяти, которому я должен был наследовать! И вот, не сводя глаз с его бессмертного труда, проникнутый чувствами, его продиктовавшими, руководимый опытом и споспешествуемый советами многих из вас, я составил Конституционную хартию, которую вам сейчас зачитают и которая закладывает прочные основы благоденствия Государства.
Мой канцлер ознакомит вас более подробно с моими отеческими намерениями».
Эту простую и достойную речь, посвященную хартии и миру, слушали поначалу в благоговейном молчании, а затем перекрыли рукоплесканиями. Король был восхищен успехом, не только политическим, но и личным. Канцлер зачитал речь, в которой привел причины появления хартии, – с очевидным намерением представить последнюю роялистам как неизбежную и заявить, что она происходит от королевской воли. Затем Ферран глуховатым голосом зачитал текст самой хартии, и, насколько можно было судить при быстром чтении, она удовлетворила и несговорчивых, ибо почти повторяла конституцию Сената.
По окончании чтения канцлер принял присягу пэров и депутатов. Публика, затаив дыхание, внимала громким именам старой монархии, которых не слышала давно, и громким именам Империи, не раз звучавшим в славных бюллетенях Наполеона, а теперь оказавшихся в списке клявшихся в нерушимой преданности Бурбонам.
Церемония совершилась в торжественном порядке и без происшествий, которых так опасались. Людовик XVIII вернулся в Тюильри после шумных рукоплесканий обеих палат и личных поздравлений всех тех, кому почтение дозволяло обратиться к королю с комплиментом. Во всей торжественной церемонии король видел только одно – свою речь, радовался только одному результату – своему личному успеху. Порой рукоплескать государям – большое искусство, как, впрочем, и молчать перед ними. На сей раз рукоплескания палат и публики были как нельзя более кстати, и король радовался хартии так, будто она была его любимым трудом. Но справедливости ради следует признать, что она была в основном детищем Сената, то есть бывших представителей Французской революции, вернувшихся к своим истинным мнениям в день падения Наполеона и не захотевших, чтобы крах этого необыкновенного человека сделался и крахом принципов 1789 года. Следует добавить, что хартия была в некоторой степени и детищем государей-союзников, не любивших, конечно, конституции, но считавших делом чести сдержать слово, данное Сенату в награду за его услуги, опасавшихся безрассудств эмиграции и считавших полезным обуздать их не только в интересах Франции, но и в интересах Европы.
Однако видимость (обманчивую или нет) нередко до?лжно принимать за действительность, и поступили правильно, приписав хартию Людовику XVIII, который принял в ней некоторое участие. Хотя часть членов Сената и была исключена из пэрства, Сенат не мог жаловаться, ибо те из его членов, что были исключены, никак не могли фигурировать при новом порядке вещей. Однако исключение некоторых лиц было достойно великого сожаления. Маршал Массена, к примеру, был исключен потому, что родился в одном лье от границы 1790 года, а маршал Даву – потому что возмутил державы обороной Гамбурга. Законодательный корпус был принят целиком, до его обновления на одну пятую.
Хартия содержала все принципы подлинной представительной монархии и не понравилась только крайним роялистам. Она получила одобрение лучшего из судей, Сийеса, который без колебаний сказал, что с такой хартией Франция может, если захочет, стать свободной и что никакие завоевания Революции не погибли в катастрофе Империи, за исключением наших границ, единственной серьезной и достойной сожалений потери.
Парижский договор, обнародованный одновременно с хартией, не имел такого же успеха. Конечно, невозможно было любить мир больше, чем любила его тогда Франция, и у нее были все основания для подобных чувств; но обнародованный от 30 мая договор означал не сам мир, которым наслаждались уже с 23 апреля, а его цену, и цена эта была ужасна. Договор произвел самое неприятное впечатление не только на людей, пострадавших от последней революции, но и на беспристрастные и незаинтересованные классы населения. В начертаниях наших границ чувствовалась жестокая рука врага. Никто не надеялся, конечно, на сохранение прежних географических пределов и на то, что победившая Европа, дойдя до Парижа, оставит нам Рейн; однако, слыша беспрестанные заявления о том, что при Бурбонах с Францией обойдутся лучше, чем при Бонапартах, люди стали строить иллюзии. При внезапном выявлении печальной действительности, при уменьшении Франции до положения 1790 года, при частичном исчезновении колоний население ощутило глубокий гнев, особенно в портах, где мира желали как нигде пылко. Потеря острова Иль-де-Франс вызвала особенное сожаление и гнев против Англии, которую обвинили в желании помешать возрождению нашей торговли. В адрес извечной соперницы было сказано немало горьких слов, а после Англии больше всего проклятий досталось Австрии. Поведение этой страны, которое легко оправдывалось с точки зрения политики, но с трудом – с точки зрения природы, навлекло на нее великую нелюбовь французов. Теперь ей готовы были приписать всё самое дурное влияние и всячески выказывали это ее государю, принимая его всюду с крайней холодностью.
Лучше было бы, конечно, не доискиваться более или менее истинных причин наших бед, а искать только средства для их исправления. Но, как обычно, предпочитали упрекать в них друг друга и находить в них предметы для горьких препирательств. Приверженцы Революции и Империи упрекали Бурбонов в том, что они пришли вслед за врагом и вернулись во Францию только для того, чтобы довершить ее унижение. Роялисты, вместо того чтобы отвечать, что не они привели врага, а Наполеон своим честолюбием отворил врагу врата Франции, насмехались над горестями патриотов, к которым должны были бы проявить уважение. Роялисты говорили также, что потеря зерновых угодий компенсируется возвратом угодий сахарных, кофейных и хлопковых, не менее необходимых. Они высмеивали торговлю Империи, обреченную мучительно преодолевать на повозках огромные пространства континента, и горделиво сравнивали с ней имевшую крылья морскую торговлю, которую обещали нам вернуть.
Мы были неправы, упрекая роялистов в несчастьях, которые навлек на Францию Наполеон. Нужно было понимать, что, хотя Наполеон и умалил Францию, пожелав чрезмерно возвеличить, у нас оставались огромная слава, единство и прогресс всякого рода, которыми мы были обязаны Революции и Империи, а также животворящий гений Франции; и что через несколько лет мира и разумного либерального правления мы сможем вернуть себе моральное и физическое превосходство, никогда не зависевшее от обладания той или иной провинцией. Вот в чем следовало находить подлинное и даже единственное утешение. Но дело в том, что во время болезни люди находят не меньшее, а порой большее удовольствие в жалобах, нежели в облегчении или излечении. Жалобы утешают, и тем больше, чем они горше. А потому следует позволить людям жаловаться, стараясь только не верить тому, что они говорят, особенно тогда, когда имеешь честь держать в руках весы истории.
LV
Правление Людовика XVIII
После возвращения Бурбонов не прошло и двух месяцев, а Франция уже являла собой самый странный контраст с тем, чем была или казалась последние пятнадцать лет. Ведь при начале Империи, на исходе кровавой революции, во время которой люди с таким неистовством бросались друг на друга, всех подхватила могучая рука Наполеона, и французы погрузились в полную физическую и моральную неподвижность, будто забыли самих себя, свои страсти и мнения. Внезапное падение Наполеона, освободив их от его железной хватки, восстановило чувства, сообразные ситуации. Роялисты ощутили необычайную радость, революционеры – радость и тревогу, бонапартисты – потрясение внезапностью удара. Мнимое единство Империи внезапно рассыпалось, и вновь оказались лицом к лицу дворяне и буржуазия, богомольцы и философы, присягнувшие и не присягнувшие священники, солдаты Конде и солдаты Республики, готовые схватиться, если правительство не сдержит и не укротит их примером здравомыслия.
Разобщение проявилось и при дворе. Граф д’Артуа, глубоко задетый всеобщим осуждением его недолгого правления, сокрушенный тем, что невыгодный мир приписали заключенной им конвенции, а трудности взимания налогов – его поспешным обещаниям, удалился в Сен-Клу предаваться своим горестям, а тем временем его друзья образовали при дворе группу недовольных. Вокруг нее сплотились все, кто открыто называл короля якобинцем и находил, что Революции делают слишком много уступок.
Тогда как в Тюильри образовалась партия роялистов бо?льших, чем сам король, в Пале-Рояле формировалась партия совершенно противоположная и без участия человека, который должен был бы ее возглавить, – партия герцога Орлеанского. Старый солдат Республики, герцог рано набрался опыта, ведя жизнь, исполненную бурных волнений, был образован, умен и дальновиден, хорошо знал эмигрантов и высмеивал их в своем семейном кругу. Он был так рад возможности вернуться на родину, что думал только о том, чтобы обезопасить себя от нападок роялистов, ненавидевших его с той же силой, с какой они ненавидели его отца. В то время как герцог Орлеанский, не ища себе приверженцев, занимался исключительно воспитанием своих детей и собиранием их рассеявшегося состояния, ему тысячами подготавливали приверженцев роялисты, преследуя его своей ненавистью и привлекая к нему внимание революционеров всех мастей.
Итак, справа от короля стоял граф д’Артуа, окруженный недовольными роялистами, а слева – герцог Орлеанский, окруженный недовольными либералами.
В иных краях, несколько оправившись от падения, начинали с осторожностью и без враждебных выпадов объединяться высшие сановники Империи, не сумевшие или не пожелавшие примкнуть к Бурбонам. То были Коленкур, который не получил пэрства, несмотря на заступничество императора России, и держался в тени, весьма сокрушенный невзгодами Франции и оклеветанный из-за похищения герцога Энгиенского; Камбасерес, живший уединенно и принимавший лишь немногих старых друзей; герцоги Бассано (Маре), Кадорский (Шампаньи), Гаэтский (Годен), Ровиго (Савари) и графы Мольен и Лавалетт. Они обсуждали меж собой катастрофу, свидетелями которой стали, со злорадством, дозволительным для проигравших, взирали на трудности, одолевавшие их преемников, и с осторожностью навещали королеву Гортензию, которая вернулась в Париж, дабы отстаивать, под покровительством императора Александра, интересы своих детей. Гортензия недавно потеряла мать, императрицу Жозефину, умершую от простуды, которую подхватила, принимая в Мальмезоне императора Александра. Приветливую и добрую Жозефину единодушно оплакивали все, кто ее знал, оплакивал ее и народ, видевший в этой смерти очередное падение. Итак, одна из двух жен узника Эльбы умерла от горя, а другая удалилась в земли своего отца, без короны и с дитятей без удела, уже почти забывшая мужа, с которым разделяла власть над миром.
В Париж также прибыли Сульт, лишившийся командной должности и неосмотрительно выражавший свое недовольство; Массена, забывший о несправедливостях Наполеона перед лицом несчастий Франции, – оскорбленный тем, что его сочли иностранцем, нуждавшимся в натурализации, он жил уединенно и тихо и не ходил в Тюильри за своей долей почестей, обеспеченной всем маршалам; наконец, Даву, который гордился своей обороной Гамбурга, вовсе не тревожился о болтовне роялистов и неприятельских генералов и удалился в имение Савиньи, где трудился над мемуарами.
Близко к этим людям, но не смешиваясь с ними, собирались революционеры всех оттенков, ничуть не враждебные армии, но отделявшие себя от нее, а особенно от ее вождей. Испытав недолгое удовлетворение при виде падения Наполеона, они начинали волноваться. Наиболее скомпрометировавшие себя собирались у Барраса, где оплакивали крах свободы, который приписывали Наполеону. К ним присоединились и некоторые военные, к примеру, Лефевр, который отличился при Империи и был вознагражден ею, но сохранил в душе прежние чувства и под раззолоченным костюмом маршала скрывал республиканца. Республиканцам симпатизировали жители предместий, не такие смелые, какими были некогда, но готовые вновь восстать под влиянием событий и политических дискуссий. Также в стороне, но неподалеку держались более заметные революционеры, которых Наполеон принял поначалу хорошо, но впоследствии отдалил от себя из-за их убеждений или ошибок, и многие сенаторы, не ставшие пэрами по причине того, что голосовали за казнь Людовика XVI.
Между тем во Франции имелись не только партии, мечтавшие о восстановлении старого режима либо сожалевшие о временах Революции или Империи. Многие выдающиеся люди обращали свои взоры в будущее, не имея предубеждений против какой-либо эпохи, и искали свободы при Бурбонах, о возвращении которых, по их мнению, не следовало сожалеть, если суметь ужиться с ними и если они научатся уживаться с Францией. Такие люди собирались, к примеру, у госпожи де Сталь, вернувшейся из изгнания и нуждавшейся в Париже не меньше, чем Париж нуждался в ней, ибо она была душой просвещенного общества. Она принимала в своем салоне и побежденных, и победителей и с горячим красноречием старалась всем доказать, что при Бурбонах надобно добиваться свободы в британском духе. Наиболее выдающимися членами ее кружка были Бенжамен Констан и Лафайет. Первый также вернулся из изгнания и готов был пролить свет на спорные вопросы конституции с помощью своего блестящего пера, другой не без удовольствия встретил Бурбонов, при которых прошла его молодость, и был склонен примкнуть к ним, если они будут добры к стране. Эти люди блестящего ума начинали формировать партию, которая впоследствии получила название конституционной.
Именно этой партии, как никакой другой, симпатизировала парижская буржуазия. Миролюбивая и лишенная честолюбия, она не искала должностей, а требовала только возрождения деловой активности; надеялась на Бурбонов; желала получить вместе с миром разумную свободу (которая прежде всего состоит в возможности препятствовать ошибкам власти) и даже была готова предоставить новой власти свою поддержку в виде гвардии, лишь бы слишком явно не задевали ее мнений, чувств и достоинства. Вышедшая из Революции, но не запятнавшая себя преступлениями, стремившаяся только к общественному благу, буржуазия в ту минуту выражала подлинные интересы Франции.
В провинции господствовали те же чувства, но более разнообразных оттенков и более свободно выражаемые. Нижняя Нормандия, Бретань и Вандея, провинции, спокойные при Империи, ныне поднялись. С невероятной быстротой собирались шуаны во главе с прежними вождями и вооружались, еще не зная, с кем будут воевать, но уже грозя своим старым противникам и поддерживая короля. Местные власти призывали их к спокойствию, заверяя, что королю не грозит никакая опасность и в их помощи нет нужды, но тайные вожаки шуанов, из тех эмигрантов, что сожалели о потерянных имениях или притязали на должности, утверждали, что префектам верить нельзя, а государи, напротив, желают, чтобы они оставались наготове. Это движение было направлено главным образом против приобретателей государственного имущества, малочисленных в больших городах, но формировавших весьма значительный класс в сельской местности. Почти все они в 1789 году сочувствовали Революции и, поскольку считали священников и дворян врагами, без особых угрызений совести приобрели за бесценок их имущество, весьма подняв на него цены впоследствии. Теперь они тревожились за себя и свою собственность. Не веря в искренность властей, эти люди еще не взялись за оружие, но вскоре могли начать вооружаться.
Ко всем этим волнениям следует добавить страсти духовенства, намного более неосторожного, чем все те, кто мечтал о восстановлении старого порядка. Возродились старые распри между присягнувшими и не присягнувшими священниками. В некоторых епархиях еще служили старые номинальные епископы, не подавшие в отставку по требованию папы в 1802 году, они отказывались повиноваться действующим епископам, назначенным императором и утвержденным папой. Немало подобных случаев имело место в Турени, Перигоре и Мансе, где Конкордат попирали и объявляли детищем Революции. Признававшие его священники, обычно из числа присягнувших, попадали в немилость.
Духовенство и дворянство всюду твердили, что хотя Бурбоны и не смогли воздать им по справедливости тотчас по возвращении, они сделают это в ближайшее время, потому что этого желают граф д’Артуа и его сыновья, а они заставят короля желать того же.
Положение начинало сильно беспокоить буржуазию, у которой не было интересов в вопросе государственного имущества, но которая дорожила общественным порядком и страшилась попытки восстановления старого режима. За два месяца дело дошло до того, что Нант, один из тех приморских городов, где более всего ценили мир и Бурбонов, сделался почти враждебным Реставрации из-за окруживших его со всех сторон шуанов. Бордо, именовавший себя городом 12 марта, потому что в тот день он отворил ворота герцогу Ангулемскому, не переменил настроений, но тоже предъявлял исключительные требования, противоречившие общим интересам[2 - 12 марта 1814 года герцог Ангулемский под защитой англичан торжественно въехал в Бордо, где именем короля обещал отмену конскрипции и всех налогов, а также полную свободу вероисповедания. – Прим. ред.].
Город категорически отказывался платить droits rJunis[3 - Так называемый соединенный сбор, один из новых налогов, введенных Наполеоном в 1804 году, налог на вина. – Прим. ред.], горько сетовал на потерю Иль-де-Франса и безудержно ругал англичан, которых встретил поначалу с пылким энтузиазмом. Тулуза выказывала почти те же чувства, с некоторыми, однако, отличиями. В этом городе, чуждом морским интересам, меньше чувствовалась враждебность к англичанам, но там царила лютая ненависть между роялистами и революционерами. Жители Монпелье и Нима демонстрировали те же чувства, к которым прибавлялось прискорбное осложнение в виде религиозных ссор: католики ненавидели протестантов, считали себя лишившимися за последние двадцать пять лет всех преимуществ и готовы были дойти до крайнего насилия, от которого их с трудом удавалось удерживать. Протестанты, со своей стороны, начали вооружаться, дабы защитить свою жизнь. В Арле и окрестностях приобретатели государственного имущества подвергались не только угрозам: у некоторых из них прежние владельцы силой отбирали имения.
Марсель превосходил всё, что мы рассказали о южных городах. Он, естественно, не хотел платить droits rJunis, но еще и требовал, чтобы ему вернули прежнюю торговлю с Востоком, освободили от торгового законодательства, действовавшего во всей Франции, и сделали вольным городом, чтобы он мог торговать со всем миром, не терпя никаких ограничений, установленных для защиты национальной промышленности. Всё, что мешало исполнению этого пожелания, следовало упразднить как порождение узурпации, а чтобы король был волен делать то, что устроит его наивернейших подданных, ему следовало получить всю полноту власти и не быть связанным ни хартией, ни какими-либо иными институтами революционного происхождения.
В Валансе и Лионе эти чувства постепенно менялись на почти противоположные. Если в Лионе и имелись пламенные роялисты, помнившие об осаде 1793 года, то там имелись и многочисленные сторонники Империи, помнившие о благодеяниях Наполеона в отношении их города и расцвете промышленности в эпоху его правления; присутствие и бесчинства оккупационных войск только укрепляли их расположение. Во Франш-Конте, Эльзасе, Лотарингии, Шампани и Бургундии – провинциях, сделавшихся военным театром, – попранные патриотические чувства превращали жителей в бонапартистов. Увидев, как упорно и стойко сражается Наполеон с европейской коалицией, и разделив с ним тревоги и тяготы войны, эти провинции снова примкнули к нему. Они ненавидели иностранные армии и были холодны к Бурбонам, потому что те вернулись, следуя за врагом.
Таким образом, правительство сталкивалось в восточных провинциях с холодностью и неприветливостью, менее для него обременительными, впрочем, чем беспорядочная пылкость друзей с Запада и Юга.
Ко всем взыгравшим одновременно стихиям добавлялась еще одна – старые солдаты, возвращавшиеся во Францию из плена и иностранных крепостей. Через Перпиньян из Испании вернулись 20 тысяч человек; через Ниццу и Тулон из Генуи и Тосканы – 10 тысяч; через Шамбери из Итальянской армии – 30 с лишним тысяч; через Страсбург, Мец, Мобёж, Валансьен и Лилль – не менее 80 тысяч солдат из Вюрцбурга, Эрфурта, Магдебурга, Гамбурга, Антверпена и Берген-оп-Зома. В Дюнкерке, Кале, Булони, Дьеппе, Гавре, Шербуре и Бресте высадились более 40 тысяч солдат, переживших ужасы английских понтонов[4 - Понтон (ист.) – плавучая тюрьма. – Прим. ред.]. Ожидалось еще возвращение значительного количества пленных из России, Германии, Англии и Испании. У всех этих солдат на шапках красовалась трехцветная кокарда, которую их тщетно убеждали снять. Большинство из них были старыми солдатами, сохранявшими в душе чувства, царившие на их родине, когда они ее покидали; и хотя они не раз возмущались Наполеоном, но видели в нем представителя величия и независимости Франции, а в Бурбонах – его полную противоположность. Среди них укоренилась мысль, что в их отсутствие враг при помощи дворян и священников осуществил гибельную для Франции и армии революцию. Эта мысль вселяла в солдат ярость и глубокое презрение к правительству – ставленнику и сообщнику врага.
Потому понятно, с какими трудностями сталкивалось королевское правительство, пытаясь подчинить возвращавшиеся во Францию войска. Большинство солдат перенесли жестокие невзгоды; среди них было немало таких, кому уже год-полтора не выплачивали жалованья. И они гневались за это не на Империю, а на Реставрацию.
Заискивания перед армейскими военачальниками являлись слабым средством успокоить и завоевать армию. Наши солдаты не считали себя почитаемыми в лице своих маршалов, обнаруживая Бертье, Удино, Нея, Макдональда, Ожеро или Мортье восседавшими при дворе рядом с королем и принцами и осыпанными самыми лестными знаками внимания. Напротив, эти почести солдаты считали наградой за преступный переход на сторону врага. Тем самым, заискивая перед военачальниками, монархия только теряла собственное достоинство и лишала достоинства военачальников, ничуть не завоевывая любви офицеров и солдат.
В Париже собралось множество офицеров, которые прибыли в столицу узнать о своей участи и посетовать на превратности судьбы. Повторные приказы военного министра вернуться в строй, грозившие потерей прав, если инспекторы на смотрах обнаружат их отсутствие, оставались невыполненными. Пользуясь общим беспорядком, офицеры задерживались в Париже, собирались в общественных местах, осыпая Бурбонов оскорблениями и насмешками. Рядом с ними можно было видеть многочисленных служащих, вернувшихся из отдаленных провинций, – таможенников, сборщиков налогов, комиссаров полиции, – которые никого не оскорбляли и не насмехались, но оплакивали свою нищету. Поминутно случались потасовки, в которых военные одерживали верх, а правительство, не имевшее возможности применить для восстановления порядка иностранные войска, прибегало к помощи национальных гвардейцев, один вид которых возрождал спокойствие. Им повиновались, потому что видели в них защитников общественного покоя, нередко разделявших чувства молодых людей и даже если подавлявших их порывы, но лучше, чем они, понимавших необходимость покориться обстоятельствам, ожидая благополучия Франции не от прошлого, а от будущего.
Прежде всего, новому правительству следовало привлечь к себе армию, произвести ее неизбежное сокращение, которого требовал переход от войны к миру, и, принуждая ее к болезненным изменениям, провести их так, чтобы она не могла приписать свои лишения ни злой воле, ни пристрастности в отношении эмиграции. Нельзя было задевать революционеров, ибо оставалась опасность подтолкнуть их к сторонникам Империи, с которыми они пока не объединились. Затем нужно было успокоить приобретателей государственного имущества и не дать им превратиться в бонапартистов. Следовало сдержать сохранившее верность Бурбонам духовенство, помешать ему травить присягнувших священников, составлявших подавляющее большинство, и не вызвать в последних тревоги за Конкордат, их единственную гарантию. Словом, нужно было постараться не обратить в своих неумолимых врагов встревоженные классы, сожалевшие о нелюбимой ими Империи, и не подтолкнуть в стан недовольных буржуазию, ибо разумная, беспристрастная и умеренная буржуазия и была главной и почти единственной опорой правительства.
Из всех дел самым неотложным стала реорганизация армии. Прежде всего решено было выплатить задержанное жалованье, в котором солдаты испытывали величайшую нужду. Барон Луи тотчас согласился выделить 30–40 миллионов наличными. Он открыл необходимые кредиты военному министру, но использование этих кредитов сдерживали два фактора: трудность доставки бухгалтерских документов из отдаленных пунктов и сумятица при реорганизации военного министерства. Поспешив вернуть прежнему владельцу здание министерства, представлявшее собой непроданное имущество, генерал Дюпон вызвал временное расстройство управления и задержки в работе. Однако он сделал всё возможное, чтобы выплатить авансы корпусам, прибывавшим из дальних гарнизонов и оказать некоторое вспомоществование пленным, стекавшимся из всех стран.
После первых мер следовало приступать к реорганизации армии и ее сокращению до соразмерной нашей территории и нашим финансам величины. После возвращения гарнизонов и пленных численность армии должна была дорасти до 400 тысяч солдат всех родов войск, что надолго избавляло от необходимости прибегать к конскрипции и позволяло ее временно отменить, отложив обсуждение закона о воинском призыве на более позднее время. Отпустив часть людей, к примеру, наиболее уставших, в отпуск и удержав других, можно было получить великолепную армию из самых испытанных солдат. Но хватит ли денег на ее содержание и обеспечение участи 40–50 тысяч офицеров?
Вопрос бурно обсуждался на королевском совете, где заседали, как мы знаем, члены бывшего временного правительства и министры. От Дюпона потребовали представить план, а тот, в свою очередь, потребовал, чтобы барон Луи назвал сумму, которую он может выделить на армию. Министр финансов объявил, что не сможет ответить, пока не получит бюджеты всех департаментов и не сумеет восстановить сбор налогов. Герцог Беррийский, вкладывавший в заботу об армии искреннюю склонность и законный расчет, потребовал от министра финансов объяснений, и тот обещал дать не более 200 миллионов. Для содержания 400 тысяч солдат и офицеров этого было недостаточно. При соблюдении строжайшей экономии удалось бы сохранить под знаменами 200 тысяч человек;
но при неизбежных затратах, проистекавших из перехода от войны к миру, это было почти невозможно: удавалось сохранить от силы 150 тысяч. При этом требовалось воздержаться от трат на роскошь. И тут вставал вопрос об Императорской гвардии. Ее роспуск казался весьма затруднительным и опасным, однако сохранить ее и при этом не доверить ей охрану особы государя было еще опаснее. Дюпон и принцы решили, что и осторожнее, и приличнее сохранить Старую гвардию в качестве элитного корпуса, с высоким жалованьем, привилегиями и почетным титулом, не доверяя ей, тем не менее, охрану короля, которую передавали Военному дому. Остатки Молодой и Старой гвардий объединили в два пехотных полка по четыре батальона в каждом: полк французских гренадеров и полк французских пеших егерей. Так же поступили с кавалерией, разделив ее на четыре полка – кирасирский, драгунский, егерский и уланский – с прежними привилегиями. Артиллерийский резерв был распущен и разослан по корпусам, из которых набирался. Общая численность гвардии доходила до 8 тысяч человек пехоты и кавалерии, которые должны были обходиться казне как 15–18 тысяч солдат. На важный вопрос, подобает ли экономящему государству иметь элитные корпуса, правительство дало, как мы увидим, необычный ответ, создав два таких корпуса.
Затем наступил черед линейных войск, которым следовало срочно обеспечить посильное содержание. Министр предложил создать 90 линейных пехотных полков, по три батальона из шести рот в каждом, и 15 полков легкой пехоты, что составляло 105 пехотных полков, способных содержать 300 тысяч боеготовых пехотинцев. Cтолько пехотинцев и было в настоящее время: они собирались после возвращения из-за границы. Имея возможность содержать не более половины из них, остальных предстояло отправить в неограниченный отпуск, в котором люди рисковали умереть с голода, если не освоят какую-нибудь профессию, а если освоят, то будут потеряны для армии, которая лишится несравненных солдат.
Решение участи офицеров представляло еще большие трудности. Согласно предложенной организации без должностей должны были остаться 30 тысяч офицеров. В их отношении, как и в отношении Императорской гвардии, было принято половинчатое решение: тех, кто не мог быть включен в предложенную систему, оставляли на счету полков с уплатой половины жалованья и правом на две трети освобождавшихся мест. Это значило одновременно создать весьма опасный класс недовольных и запретить почти всякое продвижение оставшимся кадровым офицерам.
Так же поступили в отношении кавалерии, обойдясь с ней чуть менее строго. Оставили 56 кавалерийских полков, по четыре эскадрона в каждом, в том числе 14 полков тяжелой, 21 полк средней и 21 полк легкой кавалерии, с действительным составом в 36 тысяч конников. Сохранили 12 артиллерийских полков, в том числе 8 пеших и 4 конных, включавших 15 тысяч артиллеристов и 3 полка инженерных войск, общей численностью 4 тысячи человек. В этих войсках, как и в пехоте, незанятым офицерам предоставили половинное жалованье с правом на две трети освобождавшихся мест.
Общая численность всех родов войск должна была дойти примерно до 206 тысяч человек, а вместе с Императорской гвардией – до 214 тысяч, и потребовать расходов, которые министр оценил в 200 миллионов. Однако, как вскоре выяснится, Дюпон, за отсутствием опыта, заблуждался и не мог сохранить под знаменами 150 тысяч человек подобной ценой. А потому не следовало восстанавливать Военный дом короля и создавать конный и пеший дворянские корпуса, которые обойдутся во столько же, во сколько 50 тысяч солдат. Но старым дворянам, преданным и несчастным, нужны были должности; пылкие молодые дворяне желали таким путем попасть в военное сословие; предполагалось, что несколько тысяч доблестных молодых дворян станут неодолимым щитом против будущих революций; наконец, таким образом всем дозволялось вернуться к званиям и чинам, которыми они некогда обладали. Поэтому решение о воссоздании Военного дома короля обсуждению не подлежало, оставалось только найти средства для его выполнения.
Организацию нового подразделения поручили генералу Бернонвилю, служившему и до и после Революции. Он справился с задачей, в точности скопировав прошлое. Были восстановлены старые красные роты [Maison rouge] под наименованием серых мушкетеров, черных мушкетеров, жандармов и легких всадников, в каждую из которых должно было войти по 300–400 дворян в офицерском звании для несения почетной службы в дни церемоний и под командованием самых знатных придворных вельмож. Затем восстановили роты телохранителей, которых теперь стало шесть. Четыре роты предназначались их прежним командирам, герцогам Авре, Грамону, Пуа и Люксембургскому, а еще две роты решили вверить новым маршалам: Бертье, по причине его высокого положения, и Мармону, которого хотели вознаградить за услуги.
Легко догадаться, какое раздражение основной части армии вызвал бы подобный корпус своей надменностью и роскошью. Нескольких случайных встреч офицеров Военного дома и офицеров армии было бы довольно, чтобы привести к злосчастным стычкам и непримиримой ненависти.