В школе мы проходили раннюю жизнь Гитлера. Нам рассказывали о том, как он хотел стать художником. С ранних лет шел против воли родителей, и, сложись его жизнь проще, он бы не оказался сейчас там, где он есть. Мы узнали о несчастьях, которые выпали на его долю в 1920-х, когда его судили за измену и посадили в тюрьму. Но трудности только закалили его волю. Борьба за будущее германского народа казалась тогда безнадежной, но он не опустил руки – и победил. Вот почему мы все должны быть как фюрер и всегда идти до конца, даже если придется рисковать жизнью. Передо мной встает его лицо. Помоги мне. Вид у него серьезный и строгий, но вдруг он подмигивает мне голубым глазом и говорит решительно и звучно: Дитя мое, ты должна сделать правильный выбор. Твой долг – вести за собой других, указывать им путь. Скажи Томасу, что и я поступал вопреки желанию родителей. Не поддавайся слабости, Герта. Будь бесстрашной во всем, за что берешься…
Видение исчезает, а по моей коже бегут мурашки. Так вот чего он хочет от меня. Я должна стать не доктором, а тем, кто помогает другим сделать правильный выбор. Перед моим мысленным взором встают солдаты из дома инвалидов – их изувечили враги. Теперь я знаю, в чем состоит мой долг.
– Идем со мной, Томас. Мои родители не будут возражать. Пообедаешь у нас, побудешь до вечера, если захочешь.
– Правда? – У Томаса загораются глаза.
– Конечно.
Впереди я вижу двух дряхлых стариков, которые медленно ковыляют навстречу со стороны Берггартенштрассе. Он тяжело опирается на трость, она держится за его локоть. Мое сердце радостно подпрыгивает при виде Флоки, который бесшумно семенит возле них, черный, словно клякса.
Я показываю на них пальцем и шепотом говорю Томасу:
– Они евреи.
Он оборачивается и с отвращением морщит нос.
– Давай подойдем ближе, – говорит Томас, и в его глазах появляется выражение, которого я никогда в них раньше не замечала.
Мы подходим совсем близко, и вдруг Томас вопит:
– Фу-у, чем это тут так воняет!
Гольдшмидты останавливаются и молча смотрят на нас.
– Скажи что-нибудь. – Томас толкает меня в бок.
Я открываю рот, но слова не идут у меня с языка. Эти двое такие старые и слабые.
– Ну же, – подначивает меня Томас. – Покажи им, кто тут главный.
Он поворачивается к старикам и смачно сплевывает. Большой белый харчок шлепается на тротуар как раз перед ними. Меня начинает тошнить.
Томас снова толкает меня.
Мне удается выдавить из себя несколько слов.
– Пахнет свиньями, – говорю я почти шепотом.
– Громче! – требует Томас.
Всего несколько шагов разделяют теперь их и нас. Я напоминаю себе, что фрау Гольдшмидт злая; она накричала на меня и не дала мне погулять с Флоки. Пусть получит то, что заслужила. На герра Гольдшмидта я стараюсь не глядеть.
– Еврейские свиньи! – Мой голос набирает уверенность. Фрау Гольдшмидт бьет дрожь, а Томас хохочет. Это придает мне смелости. – Отвратительно! Как можно жить рядом со свиньями? – Я не гляжу на Гольдшмидтов, и слова даются мне легко. Вот они уже льются из меня потоком, кислым и противным, как рвота. – Свинарники. Свиньи должны жить в свинарниках, а не в домах!
Моя голова наполняется звоном. Мы с Томасом сначала хохочем как сумасшедшие, потом бежим прочь, на другую сторону улицы.
Но выражение морщинистого лица герра Гольдшмидта и рука его супруги, которая лежит на его локте и дрожит так, словно подпрыгивает, врезаются мне в память, и чувство тошноты не проходит, когда мы оставляем их позади.
Нельзя стать вождем, если не веришь в то, что делаешь. Это голос Гитлера. Я поднимаю голову, выпрямляю плечи и согласно киваю. Он прав. Нельзя позволять себе слабость; у меня есть дело, и исполнить его могу только я.
Мы стоим в папином кабинете, плечом к плечу. Я крепко держу Томаса за руку, чтобы тот не трусил. Он совсем онемел от страха.
Обводя комнату взглядом, в первый раз вижу ее глазами Томаса: огромный письменный стол с кожаной столешницей, массивное папино кресло, от пола до потолка – полки с папками и трудами вождей, и сам папа – светлые волосы гладко зачесаны назад, черная форма придает внушительности крупному телу.
– Ну? – Папа приподымает светлую бровь, глядя на нас поверх полукружий очков для чтения.
Воздух в комнате спертый, пахнет застарелым сигарным дымом и терпким алкогольным духом – виски.
Томас стоит, как в рот воды набрал, и я начинаю бояться, что он передумает или папа потеряет терпение и выгонит нас из кабинета.
Забудь о слабости. Молодежь, перед которой содрогнется мир.
– Папа… – начинаю я неожиданно громким голосом. – Ты же помнишь Томаса? Он хочет кое о чем доложить, но боится и не знает, с кем ему поговорить. Я подумала, может быть, ты его выслушаешь.
Папа откладывает ручку и откидывается на спинку кресла:
– Что ж, мальчик, я слушаю.
Томас прокашливается и наконец-то начинает говорить:
– Я, это… насчет моего отца. Точнее, насчет того поляка Бажека. По-моему, он коммунист.
Папа выпрямляется в кресле. Томас смотрит на меня. Я киваю ему: все в порядке.
– Почему ты так думаешь, сынок?
– Я его слышал. Он и отца моего впутал. А еще я нашел листовки…
– Какие листовки? – перебивает его папа.
– С пропагандой.
Я улыбаюсь Томасу. Он молодец, справляется.
– Они устраивают дискуссии. Называют Гитлера идиотом. Говорят, что совсем скоро люди увидят, как их обманули. А еще они говорят о разных знакомых и обсуждают, на чьей те стороне.
– А как их зовут, ты помнишь? – спрашивает папа.
– Кажется, да. Некоторых. – Томас переминается с ноги на ногу. – Иногда, когда нас с братьями отправляют играть на улицу, я прокрадываюсь в дом и слушаю. Они говорят о победе рабочего класса, о революции, а еще о преступлениях богатых и всяком таком. Только я забыл…
– Ничего страшного. – Папа подвигает к Томасу листок бумаги, протягивает ручку. – Вот, напиши здесь имена.
Мы оба смотрим на Томаса, пока тот, скрипя пером по бумаге, выводит пару имен. Задумывается, вспоминает, пишет еще два.
Смотрит на папу:
– Все, больше я никого не знаю.