Оценить:
 Рейтинг: 0

Блэк Виллидж

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

2. Нуар 2

В продолжение самых первых минут да и первых месяцев похода в кромешной тьме мы не придавали большого значения вопросу о длительности нашего там пребывания. Знать, как протекает время, казалось последней из наших забот. Прежде всего нам нужно было познакомиться и привыкнуть друг к другу.

Мириам, например, долгое время оставалась отстраненной и холодной. Она обращалась к нам с какой-то запредельной настороженностью, не позволяя себе выказать никаких признаков растерянности. Дело в том, что ей нужно было убедиться, что она не подвергнется насилию, сексуальному или какому еще, со стороны двух сопровождающих ее мужчин, иначе говоря, со стороны меня и Гудмана, и в окружавшей нас полной темноте ей было трудно составить впечатление о том, что мы собой представляем как личности. При жизни мы входили в одну организацию, но состояли в разных службах, что не оставляло нам никакой возможности познакомиться. Она знала, что все мы, как члены Партии, разделяли одни и те же этические принципы братства и сочувствия. Но теперь, когда мы втроем оказались опрокинуты в черный как уголь, зыбкий, непредсказуемый, страшный мир, могла ли она быть уверена, что мы не превратимся в тот или иной момент в рыщущих демонов, в монаховмачистов или, того хуже, в незнамо какие сосуды похоти, в агрессивных и плаксивых полулюдей, распираемых спермой? Я сам был терроризирован, осознав, что вершить этот лишенный всяких надежд переход мне предстоит не в одиночку. Я не боялся, что мне придется сражаться с внезапно настигнутыми смертоносным безумием сотоварищами, так как до скитаний по кромешной тьме все же приобрел вполне сносный технический уровень, и мне казалось, что я смогу, как в былые времена, разобраться в случае намечающейся стычки. Нет, я страшился, что мне придется выдерживать болтовню былых коллег, совершенно не приспособленных к одиночеству, пытающихся разделить с другими свой ужас, свои моральные страдания и отсутствие будущего. Более всего меня страшило, что я столкнусь с обычным для паникеров недержанием речи. Полагаю, что подобные опасения относительно нашего психического или морального одиночества обуревали также и Гудмана. Он провел первый месяц в упорном молчании, не задав ни единого вопроса после того, как мы сообщили ему данные о себе и обстоятельствах своей кончины.

Мучительные первые шаги. Как бы там ни было, мы мало-помалу приспособились быть вместе. Стоило нам преодолеть взаимную подозрительность, преодолеть и забыть, как мы сложились в добротную группу, ощупью пробирающуюся к небытию, сплошь и рядом задерживая дыхание, с поднятыми или опущенными веками в сердце черной как смоль тьмы. Мы считались друг с другом, и между нами царила не знающая полутонов солидарность, суровая нежность товарищей или мертвецов.

Не буду останавливаться на трудностях адаптации к нашей новой среде. У нее были свои подъемы и спады, даже если принято считать, что миры, где ты приземляешься по окончании жизни, отличаются тем, что в них обнуляются противоположности, и, следовательно, ни подъемов, ни спадов там быть не может. Чистая спекуляция более или менее озаренных буддистов, вся эта история про противоположности, которые накладываются друг на друга или не имеют больше места. Наша реальность не настолько прямолинейна. Верх существует в ней точно так же, как и низ, или, по крайней мере, по ходу дела возникают все основания так предполагать. Нет никакого небесного свода, ни зги не видно, все черным-черно, но ты в самом деле находишься на дне чего-то, когда шагаешь, находишься на дороге, которая тянется по горизонтали, по низам, на низовой дороге. Ощущаешь ее под ногами, а не над головой. Это очевидно. В то же время если ты, например, хочешь знать, по чему, по чему в точности ты шагаешь, догадаться об этом можно только примерно. Что за материю ты топчешь и пересекаешь. Порой кажется, что вы проходите сквозь плотную сажу, порой – что шагаете по мелкому шлаку или по песку, по гулкому настилу, по бетонным плитам, по вспаханной земле или по покрытой мхом жесткой почве, или по пеплу, или по свалке запыленной ткани, повязок и лоскутьев, которые наматываются вокруг лодыжек и тащатся потом за вами на протяжении часов или дней.

Часов или дней.

Вот мы и подходим к делу. Куда более чем неровности почвы нас угнетала неравномерность времени и того, как оно длится. Может, и не угнетала, но уж точно беспокоила. Поначалу, как я уже говорил, мы не придавали этому особого значения. В первоочередные задачи не входило установить хронометраж нашего скитания, не говоря уже о календаре: это понятие раз и навсегда улетучилось в непроглядных потемках. Едва успев привыкнуть к присутствию других и к странности нашего продвижения, мы стали предпринимать попытки отмерить время, скорее в силу атавизма, чем в попытке уважить какой-то там временной распорядок, а может быть, из нездорового любопытства, не знаю. Наше дыхание казалось слишком подверженным случайностям, чтобы играть роль эталона. Нам не раз случалось в какой-то момент прокачивать туда-сюда наши легкие, заставляя их работать с известной регулярностью, а потом переставать наполнять их и опустошать, и все это не отдавая себе отчета. Внезапно мы замечали, что прошли километры, так и не переведя дыхание, а нашим легким на это наплевать.

В отсутствие любой другой единицы исчисления мы могли бы считать свои шаги, но процедура эта была чересчур нудной, а с другой стороны, мы продвигались медленно, часто оступаясь и делая паузы. Мобилизовать свой рассудок ради пустой последовательности чисел нам претило, и, даже когда мы все же предпринимали такую попытку, очень скоро мысленно сбивались на другие темы, которые казались не такими отталкивающими: мы предавались воспоминаниям, размышлениям о нашей органической природе, погружались в интимные области воображения или вызывали в памяти триумф Партии вне кромешной тьмы и пришествие счастливого общества всеобщего равенства.

Расставлять словесные вехи в смутной и темной материи, из которой складывалось вокруг нас время, предложила Мириам. Мы могли бы, объявила она, наговаривать вслух истории и в дальнейшем использовать их в качестве ориентиров. Гудман пришел в восторг. В прошлом он не раз выступал на публике в рамках собраний и других мероприятий и, как мы с Мириам, издал под вымышленным именем несколько сборников стихотворений и повестей. Нам достанет литературной энергии, чтобы напитать наши словоизлияния. Идея тем более воодушевляла, что мы увидели в этом средство оживить однообразие нашего путешествия. Мы сможем подсчитывать свои рассказы, думал я про себя, запоминать их порядок, установить исходя из этого решетку, способную откалибровать течение времени. И даже, в более краткосрочной перспективе безотлагательно, сможем измерить более сжатый промежуток длительности, вернуться к понятию часа, получаса, четверти часа, соотнося длину текста со временем, необходимым, чтобы огласить его перед слушателями.

Усевшись рядом, колено к колену и чуть ли не бедро к бедру, мы предоставили начать всю эту антрепризу Гудману. Он очертя голову пустился в какое-то приключение, обещавшее многочисленные перипетии, запустил историю убийцы, чье имя, впрочем, было довольно схоже с его собственным. Эдцельман или Фишман, мне кажется. Я забыл. Его задание выполнено, убийца садится на мотоцикл и исчезает в ночи.

У Гудмана был хриплый, как ручеек пыли, голос, но он выговаривал фразы с тщанием подлинного рассказчика. Я был вял; с удобством развалившись среди сажи, ощущал теплоту почвы у себя под ягодицами или тем, что занимало их место, и был готов сопровождать убийцу в следующем эпизоде – встрече с работодателем, новой вспышке насилия или в следующем свидании со смертью, – когда заметил, что нас окружает тишина. Я не заснул – бывало, мы переживали достаточно близкие к дремоте переходы к пустоте, но никогда не спали. И тут, вместо того чтобы нежиться на земле, выслушивая захватывающую историю, оказалось, что я шагаю по дороге, которая скрипит у меня под ногами, как будто мостовая исчезла под слоем подтаявшей, хрупкой и звучной соли. Было жарко. Мы шли, не открывая рта. Ни слова, только скрип нашей обувки, давящей эту хрусткую поверхность.

– Я не расслышал конец истории, – проворчал я через мгновение-другое.

– Конец, – заметила Мириам. – Как будто такое еще может где-то существовать.

Мы продолжали шагать, еще несколько тысяч шагов, не иначе. Все молчали.

– Все, эта система больше не работает, – сказал Гудман. – Время прерывается когда угодно и как придется.

– Истории остаются, – утешила его Мириам. – По крайней мере, в памяти хранится их начало.

– Да, во всех подробностях, – сказал я. – Но не то, что происходит потом.

– Да прямо уж, что там происходит потом, – подколола Мириам.

– Эта система больше не работает, – повторил Гудман.

3. Корконуфф как-то там

Толстяк лавировал среди лежащих вповалку тел. Раза два или три споткнулся о чьи-то ноги. Коридор был узким, скудно освещенным. Почти все, даже толстяк, были одеты в полосатые хлопчатобумажные хламиды, от которых несло пылью, нескончаемыми скитаниями и нищенским пропитанием. В полутьме толстяку было трудно отличить ткань от плоти. Когда он на них наступал, лежащие толком не протестовали. Они постанывали, чтобы сообщить, что существуют и что им сделали больно, но с их губ не срывалось ничего хоть как-то похожего на фразу.

Толстяк прошел вдоль всего коридора, толкнул меня носком ноги, остановился перед дверью и испустил вздох, будто последние полминуты сдерживал дыхание. У него были лоснящиеся волосы цвета воронова крыла, лицо усеивали капельки пота. Я приподнялся, опершись на локоть, чтобы к нему присмотреться, и теперь видел его во всех подробностях. По его голым икрам тоже тек пот. Ноги в сандалиях были покрыты пятнами грязи. От него пахло пряной пищей, куриной кровью, луком. Он пригладил волосы и постучал, когда чей-то голос дал ему разрешение, повернул дверную ручку, с некоторой настороженностью вошел внутрь и закрыл за собой дверь. Я успел заметить дневной свет в большой комнате. Затем нас снова окружила полутьма.

Опять потянулось сонное ожидание. Кто-то поднялся, отчаявшийся или мучимый неотложной нуждою, и, споткнувшись о нескольких скрючившихся спящих, которые заграждали ему дорогу, повернул направо на лестничную площадку и исчез. Вновь воцарилось спокойствие. Единственная в коридоре лампочка время от времени потрескивала, затухая и угрожая лишить даже и своего зеленоватого ореола. Воздух застоялся. Сорок или пятьдесят секунд я сопротивлялся, потом опять канул ко дну.

Я прибыл тремя днями ранее и занимал лучшее место, прямо перед дверью. Когда ко мне в коридоре стали присоединяться другие кандидаты, никто не оспаривал мое положение. Очередь образовалась втихую и без жульничества. Она доходила теперь до первого этажа и подчинялась возникшей стихийно коллективной дисциплине. Можно было отойти на несколько минут, чтобы попить из крана во дворе или опорожнить мочевой пузырь или желудок, никто не пользовался этим, чтобы продвинуться на полметра и незаконно занять покинутое вами место.

Внезапно я вынырнул из бессознательного состояния. Толстяк приоткрыл дверь и толкал меня в плечо своей сандалией.

– Что такое, этот что, уже помер? – донеслось до меня.

Я тут же встал, вытянулся перед толстяком по стойке смирно. Он оказался одного со мной роста и посмотрел мне в глаза, не скрывая брезгливости. Я счел, что стоит попробовать отдать ему честь. Вдалеке за толстяком виднелись окна, а через них – ослепительное полуденное сияние.

– Он хоть принес свое личное дело? – обратился ко мне с вопросом толстяк, не отвечая, как и следовало ожидать, на приветствие.

Я указал на кипу у моих ног, которая уже более сорока восьми часов служила мне подушкой. Там было все, что касалось моего гражданского состояния, свидетельства о жизни, врачебные записи, ветеринарные отчеты и несколько черных рентгеновских снимков, крайне расплывчатых, но всегда казавшихся мне несколько льстивыми.

– Подбери свое барахло и ступай за мной, – приказал толстяк.

Я вышел из столбняка, нагнулся и обменялся понимающим взглядом со следующим за мной кандидатом, он тоже встал, в надежде, что меня не допустят и взамен вызовут его. Пока я собирал свои немудреные пожитки, в коридоре наметилось оживление. Наконец-то начались слушания, и информация об этом мало-помалу расходилась, вызывая волнение и смену положений. Меня внезапно захлестнуло желание все бросить, повернуть вспять, спуститься по лестнице и, выбравшись во двор, попытаться вести нормальное существование.

Я все же выпрямился и пересек порог большого зала вслед за толстяком, который, повернувшись ко мне спиной, направился вглубь.

– Дверь закрывать? – спросил я, изо всех сил стараясь, чтобы мой голос не дрожал.

Истолковав молчание толстяка как знак согласия, я затворил за собой дверь.

Теперь я находился перед призывной комиссией. Толстяк присоединился к ней и уселся, сопя, как буйвол. Забранное им у меня личное дело уже разлеглось в беспорядке перед двумя врачами, двумя военными, экспертом-психиатром и самим толстяком. Врачи и психиатр были в белых халатах, военные в форме. Только толстяк был одет как обычный человек, под его хламидой неприкасаемого виднелась белая футболка.

Я еще раз вытянулся в струнку, приняв, как мне думалось, позу блюдущего субординацию солдата, и дважды отдал честь рядового пехотинца, второй раз явно преувеличенным и даже фантастичным образом. Я вполне осознавал, что строю из себя шута. Так как я полагал, что все плохо кончится, мне от этого становилось легче.

Толстяк, с которого я не сводил глаз, мерил меня пренебрежительным взглядом. Остальные листали документы, которые представляли меня синтетическим образом, выставляли напоказ мою подноготную и все прошлое и избавляли на данный момент от обязанности отвечать о себе вслух.

Сквозь окна без занавесок припекало солнце. Оно не доходило ни до стола, за которым восседала комиссия, ни до того места, где стоял я, но прогревало зал так, что он превращался в печку. Двух открытых окон не хватало, чтобы освежить воздух. За исключением толстяка, который просто плавился, моих экзаменаторов жара, казалось, ничуть не беспокоила, но я уверен, что под своей формой они были мокры как мыши.

Один из врачей помахал в воздухе рентгеновским снимком и принялся изучать его, повернувшись к окну и словно отгораживаясь им от слишком яркого света. Он отпустил свой комментарий, продолжая внимательно рассматривать кадр.

– Он больше не дышит, – сказал он.

– Да ну, – откликнулся его коллега.

– Посмотри сам, – настаивал врач.

Второй откинулся назад и сощурился в сторону снимка.

– Складывается такое впечатление, – признал он.

Врач тряхнул черным листом, произведя рентгеновский звук, который ни с чем не спутаешь, потом положил снимок на стол.

– Поди знай, дышал ли он вообще когда-нибудь, – бросил он, покачав головой.

Вопросов мне не задавали. Документы переходили из рук в руки. Толстяку не предлагали что-либо прочесть или с чем-либо ознакомиться. Из этого я сделал вывод, что в рамках комиссии он играет второстепенную роль. В его обязанности, несомненно, входило приводить и выводить кандидатов и, если те не отвечают критериям, разрубить их на куски и бросить грифам согласно ритуалу небесных похорон, который посулили нам в случае неудачи и к которому мы как-никак стремились с самого начала, как и к тому, чтобы отобраться для вступления в Партию, или в отряд космонавтов, или еще того хуже.

Я уже встречал этого эксперта-психиатра, не знаю где, то ли в лагере, то ли где-то еще. По-моему, ее звали Медея Крунц. Она повела глазами в мою сторону и не остановила их на мне, как будто я был прозрачен или мое тело не заслуживало никакого внимания. Потом повернулась к военным.

– Если у него есть способности к скрытности, он их отлично утаивает, – сказала она.

– Мы не хотим, чтобы он слепо подчинялся чему бы то ни было, – проговорил угрожающим тоном первый офицер.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7