Обет святой пребудет с нами.
* * *
Наш скорбный труд не пропадет;
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
* * *
Пушкин мне говорил: «Я намерен написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках». Он написал свое великолепное сочинение, всеми восхваляемое, но до нас не доехал.
Сестра Орлова приехала в Москву проститься со мной. Ее муж, один из главных деятелей общества, проживал тогда спокойно в деревне: его спас брат его – граф Орлов как при помощи ответов, которые он помогал давать ему за запросы, присылаемые в тюрьму, так и в силу благосклонности, которую он пользовался у его величества. Я забросала сестру вопросами о деле, она отвечала уклончиво. Что меня больше всего мучило, это то, что я прочла в напечатанном приговоре, будто мой муж подделал фальшивую печать с целью вскрытия правительственных бумаг. Я просила сестру со слезами на глазах: «Ужели правда, что Сергей мог подделать печать?» Она мне ответила, что это вздор, и старалась меня успокоить, но ничего мне не объяснила; вероятно, она боялась, как бы я не стала об этом рассказывать до своего отъезда; но под конец созналась в том, что Сергей для того, чтобы спасти ее мужа, распечатал не казенную бумагу, а письмо, будучи к тому почти уполномоченным Киселевым, которому оно было адресовано. Вот как было дело: в 1822 году произошли беспорядки в 16-й дивизии, которою командовал Михаил Орлов; его окружающие были мало сдержанны в своих словах к ученикам школ, устроенных по методу Ланкастера, введенному в России Михаилом (Орловым). Все эти неосторожные и несвоевременные слова передавались унтер-офицерам и рядовым; они повели к нарушению порядка подчинения, о чем было доведено до императора Александра I, который приказал назначить следствие. Генерал Киселев, начальник штаба 2-й армии, был очень дружен с Михаилом и Сергеем; будучи вынужден ехать за границу, по нездоровью своей жены, он сказал моему мужу: «Мне досадно, что я не могу остаться еще на несколько дней: я жду письма относительно дела Михаила, я бы его сообщил вам, дабы вы могла предупредить его о том, что делается». На другой же день это письмо было получено моим мужем, который его прочитал, запечатал первой попавшейся печатью и, таким образом, дал Михаилу возможность приготовить свои ответы. Такой поступок не только не предосудителен, но даже не представляет злоупотребления доверием, так как Киселев желал, чтобы это письмо было известно Орлову.
Но возвратимся к моему путешествию. Сестра, видя, что я уезжаю без шубы, испугалась за меня и, сняв со своих плеч салоп на меху, надела его на меня. Кроме того, она снабдила меня книгам, шерстями для рукоделья и рисунками. Я должна была провести два дня в Москве, так как не могла не повидать родственников наших сосланных; они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их. Я покидала Москву скрепя сердце, но не падая духом; со мной были только человек и горничная, которая «по паспорту ходила» и оказалась очень не надежной. Я ехала день и ночь, не останавливаясь и не обедая нигде; я просто пила чай там, где находила поставленный самовар; мне подавали в кибитку кусок хлеба, или что попало, или же стакан молока, и этим все ограничивалось. Однажды в лесу я обогнала цепь каторжников; они шли по пояс в снегу, так как зимний путь еще не был проложен; они производили отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой. Я себя спрашивала: «Неужели Сергей такой же истощенный, обросший бородой и с нечесанными волосами?»
Я приехала в Казань вечером; был канун Нового года; меня высадили, не знаю почему, в гостинице; дворянское собрание было в том же дворе, залы его были ярко освещены, и я увидела входящие на бал маски. Я говорила себе: «Какая разница! здесь собираются танцевать и веселиться, а я еду в пропасть: для меня все кончено, нет больше ни песен, ни танцев». Это ребячество было простительно в моем возрасте: мне только что минул 21 год. Мои мысли были прерваны появлением чиновника военного губернатора; он меня предупреждал, что я лучше сделаю, если вернусь обратно, так как княгиня Трубецкая, которая проехала раньше, должна была остановиться в Иркутске (ее не пустили дальше), а вещи ее подвергли обыску. Я ответила, что все предостороженности мною приняты и что меня пропустят, так как у меня есть на то разрешение государя императора. Это мне напоминает, как сестра Орлова, чтобы помешать мне ехать, говорила: «Что ты делаешь? Твой муж, может быть, запил, опустился!» – «Тем более мне надо ехать», – отвечала я. Я продолжала путь; погода была ужасная; хозяин гостиницы мне сказал, что было бы осторожнее обождать, потому что будет метель.
Я подумала, что не с тем еще мне придется бороться в Сибири, велела опустить рогожу с верха кибитки и поехала. Но я не знала степных метелей: снег накопляется на полости кибитки, между нами и ямщиком образовалась целая снежная гора. Я заставила прозвонить свои часы, они пробили полночь – мой Новый год, моя встреча Нового года! Я повернулась к своей горничной, чтобы пожелать ей хорошего года, не имея никого другого, кого поздравить; но она была так не в духе, я нашла ее выражение лица таким отталкивающим, что обратилась к ямщику: «С Новым годом тебя поздравляю!» И моя мысль перенеслась к моим родителям, к моей молодости, моему детству. Как этот день всегда у нас праздновался, сколько радостей, сколько удовольствий! А мой бедный Сергей, что с ним? Тяжелая действительность представилась мне во всей своей силе; я продолжала думать только о муже. Лошади стали; ямщик объявил, что мы сбились с дороги и что надо выйти и искать убежища. К счастью, неподалеку оказалось зимовье дровосека, мы вошли в него; я велела затопить печь, заварила чай для людей и дождалась утра, чтобы продолжать путь. Так ехала я в продолжении 15 дней, то пела, то говорила стихи, не встретив на пути ничего примечательного; я не видела местности, через которую проезжала: холод стоял сильный, и кибитка была закрыта. Однажды вечером слуга сказала мне, что мы подъезжаем к станции; я приказала поднять рогожу и увидела большие костры, разложенные среди деревни; их поддерживали, чтобы дать возможность толпе народа обогреться: женщины, дети, солдаты, крестьяне – все стояли вокруг огней. Я спросила: «Что это?» – «Это Серебрянка из Нерчинска». Я в восторге: получу известие о муже. Иду на почтовую станцию и для вида спрашиваю себе чаю. Входит офицер, провожающий Серебрянку; он не снимает фуражки и продолжает курить, выпуская клубы дыма от отвратительного табака; засаленный кисет с табаком висел у него на пуговице сюртука. Несмотря на его грубый вид, я у него спрашиваю, где находятся государственные преступники? Он взглянул на меня в упор и сказал, повернувшись спиной и уходя: «Я их не знаю и знать не хочу» (Это был некто Фитингоф, заключенный впоследствии в Соловецкий монастырь за безнравственную жизнь.) Тогда один из его солдат, стыдясь за своего начальника, подходит ко мне и говорит вполголоса: «Я их видел, они здоровы, они в Нерчинском округе, в Благодатском руднике». Этот добряк показал себя более человечным и вежливым, чем его начальник. Мое путешествие не имело больше никаких приключений, если не считать, что лошади меня понесли с самой высокой горы Алтая: я выпрыгнула в снег, не сделав себе ни малейшего вреда.
Иркутск
Приехав в Иркутск, главный город Восточной Сибири, я нашла его красивым, местность чрезвычайно живописною, реку великолепною, хотя она и была покрыта льдом. Я пошла прежде всего в первую церковь, которая мне встретилась, чтобы отслужить благодарственный молебен; служивший священник оказался впоследствии настоятелем в нашей тюрьме. Моему удивлению и восторгу не было предела, когда я увидела клавикорды, которые моя милая Зинаида Волконская велела привязать сзади моей кибитки, тихонько от меня. Это внимание было тем более ценно, что в то время во всем Иркутске имелось лишь одно фортепьяно, которое принадлежало губернатору. Я села играть и петь и не чувствовала себя уже такой одинокой. Занимаемая мною квартира была именно та, из которой Каташа выехала в тот самый день в Забайкалье. Гражданский губернатор Цейдлер, старый немец, тотчас же приехал ко мне, чтобы наставлять меня и уговорить возвратиться в Россию. Это ему было приказано. Его величество не одобрял следования молодых жен за мужьями: этим возбуждалось слишком много участия к бедным сосланным. Так как последним было запрещено писать родственникам, то надеялись, что этих несчастных скоро забудут в России, между тем как нам, женам, невозможно было запретить писать и тем самым поддерживать родственные отношения.
Губернатор, видя мою решимость ехать, сказал мне: «Подумайте же, какие условия вы должны будете подписать». – «Я их подпишу, не читая». – «Я должен велеть обыскать все ваши вещи, вам запрещено иметь малейшие ценности». С этими словами он ушел и прислал ко мне целую ватагу чиновников. Им пришлось переписывать очень мало: немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку; затем они открыли ящики с посылками. Я им сказала, что все это предназначается для моего мужа; тогда мне предъявили к подписи пресловутую записку, причем они мне сказали, чтобы я сохранила с нее копию, дабы хорошенько ее запомнить. Когда они вышли, мой человек, прочитавший ее, сказал мне со слезами на главах: «Княгиня, что вы сделали, прочтите же, что они от вас требуют!» – «Мне все равно, уложимся скорее и поедем».
Вот эта подписка:
1
«Жена, следуя за своим мужем и продолжая с ним супружескую связь, делается естественно причастной его судьбе и потеряет прежнее звание, то есть будет признаваема не иначе, как женою ссыльнокаторжного, и с тем вместе примет на себя переносить все, что состояние может иметь тягосттного, ибо даже и начальство не в состоянии будет защищать ее от ежечасных могущих быть оскорблений от людей самого развратного, презрительного класса, которые найдут в том как будто некоторое право считать жену государственного претсупника, несущего равную с ним участь, себе подобною; оскорбления сии могут быть даже насильственные. Закоренелым злодеям не страшны наказания.
2
Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне.
3
Ни денежных сумм, ни вещей многоценных с собой взять не дозволено; это запрещается существующими правилами и нужно для собственной безопасности по причине, что сии места населены людьми, готовыми на всякого рода преступления.
4
Отъездом в Нерчинский край уничтожается право на крепостных людей, с ними прибывших».
Приведя в порядок вещи, разбросанные чиновниками, и приказав вновь все уложить, я вспомнила, что мне нужна подорожная. Губернатор после данной мне подписки не удостаивал меня своим посещением, приходилось мне ждать его в передней. Я пошла к нему, и мне выдали подорожную на имя казака, который должен был меня сопровождать, мое же имя заменялось словами «с будущим».
По возвращении домой я нашла у себя Александру Муравьеув (рожденную Чернышеву); она только что приехала; выехав несколькими часами ранее ее, я опередила ее на 8 дней. Мы напились чаю, то смеясь, то плача; был повод к тому и другому: нас окружали те же вызывающие смех чиновники, вернувшиеся для осмотра ее вещей. Я отправилась дальше настоящим курьером; я гордилась тем, что доехав до Иркутска лишь в 20 суток.
Я переехала Байкал ночью при жесточайшем морозе: слеза замерзала в глазу, дыхание казалось леденело. В Верхнеудинске, небольшом уездном городке, я не нашла снега; почва там такая песчаная, что вбирает в себя весь снег; то же самое происходит и в Кяхте, в нашем пограничном городе, – холод там ужасный, но нет санного пути. Я остановилась у полковника Александра Муравьева, сосланного, но без разжалования; его жена и невестки меня приняли с распростертыми объятиями; было уже поздно, и они заставили меня провести у них ночь; на другой день я взяла две перекладные, велела уложить в них вещи, оставила кибитки и отправилась далее.
Мысль ехать на перекладных меня очень забавляла, но моя радость прошла, когда я почувствовала, что меня трясет до боли в груди; я приказала останавливаться, чтобы передохнуть свободно. Это удовольствие я испытывала на протяжении 600 верст; при этом я голодала: меня не предупредили, что я ничего не найду на станциях, а они содержались бурятами, питавшимися только сырой, сушеной или соленой говядиной и кирпичным чаем с топленым жиром. Наконец, я приехала в Бянкино к местному богатому купцу, который был очень внимателен ко мне; он приготовил мне целый пир и оказывал мне величайшее почтение. Меня одолевал сон, я едва ему отвечала и заснула на диване. На другой день я приехал в Большой Нерчинский Завод – местопребывание начальника рудников. Здесь я догнала Каташу, уехавшую восемью днями ранее. Свидание было для нас большой радостью; я была счастлива иметь подругу, с которой могла делиться мыслями; мы друг друга поддерживали; до сих пор моим исключительным обществом была моя отталкивающая от себя горничная. Я узнала, что мой муж находится в 12 верстах, в Благодатском руднике. Каташа, выдав вторую подписку, отправилась вперед, чтобы известить Сергея о моем приезде. По выполнении различных несносных формальностей, Бурнашев, начальник рудников, дал мне подписать бумагу, по которой я согласилась видеться с мужем только два раза в неделю в присутствии офицера и унтер-офицера, никогда не приносить ему ни вина, ни пива, никогда не выходить из деревни без разрешения заведующего тюрьмою и, – еще какие-то другие условии. И это после того, как я покинула своих родителей, своего ребенка, свою родину, после того, как проехала 6 тысяч верст и дала подписку, по которой отказывалась от всего и даже от защиты закона, – мне заявляют, что я и на защиту своего мужа не могу более рассчитывать. Итак, государственные преступники должны подчиняться всем строгостям закона, как простые катожники, но не имеют права на семейную жизнь, даруемую величайшим преступникам и злодеям. Я видела, как последние возвращались к себе по окончании работ, занимались собственными делами, выходили из тюрьмы; лишь после вторичного преступления на них надевали кандалы и заключали в тюрьму, тогда как наши мужья были заключены и в кандалах со дня своего приезда. Бурнашев, пораженный моим оцепенением, предложил мне ехать в Благодатск на другой же день, рано утром, что я и сделала; он следовал за мной в своих санях.
Благодатский рудник
Это была деревня, состоящая из одной улицы, окруженная горами, более или менее взрытыми раскопками, которые там производились для добывания свинца, содержащего в себе серебряную руду. Местоположение было бы красиво, если бы не вырубили, на 50 верст кругом, лесов из опасения, чтобы беглые каторжники в них не скрывались; даже кустарники были вырублены; зимою вид был унылый.
Тюрьма находилась у подножья высокой горы; это была прежняя казарма, тесная, грязная, отвратительная. Трое солдат и унтер-офицер содержали внутренний караул; они никогда не сменялись. Впоследствии поставили 12 казаков при унтер-офицере для наружного караула. Тюрьма состояла из двух комнат разделенных большими, холодными сенями. Одна из них была занята беглыми каторжниками; вновь пойманные, они содержались в кандалах. Другая комната была предназначена нашим государственным преступникам; входная ее часть занята с была солдатами и унтер-офицером, курившими отвратительный табак и нимало не заботившимися о чистоте помещения. Вдоль стен комнаты находились сделанные из досок некоторого рода конуры или клетки, назначенные для заключенных; надо было подняться на две ступени, чтобы войти в них. Отделение Сергея имело только три аршина в длину и два в ширину; оно было так низко, что в нем нельзя было стоять; он занимал его вместе с Трубецким и Оболенским. Последний, для кровати которого не было места, велел прикрепить для себя доски над кроватью Трубецкого. Таким образом, эти отделения являлись маленькими тюрьмами в стенах самой тюрьмы. Бурнашев предложил мне войти. В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страдания. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени поцеловала его кандалы, а потом – его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился, как с каторжником.
Действительно, если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, все же справедливость требует признать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслуживать уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свой убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое.
Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия о его жене и детях. По окончании свидания, я пошла устроиться в крестьянской избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе бывало ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда.
По тюремным правилам, на работы ходили ежедневно, кроме воскресенья, от 5-ти часов утра до 11-ти: урочная работа была в три пуда руды на каждого.
Здесь кстати упомянуть, как правительство ошибается относительно нашего доброго русского народа. В Иркутске меня предупреждали, что я рискую подвергнуться оскорблениям или даже быть убитой в рудниках и что власти не будут в состоянии меня защитить, так как эти несчастные не боятся больше наказаний. Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества, а, между тем, мы видели с их стороны лишь знаки уважения; скажу больше: меня и Каташу они просто обожали и не иначе называли наших узников, как «наши князья», «наши господа», а когда работали вместе с ними в руднике, то предлагали исполнять за них урочную работу; они приносили им горячий картофель, испеченный в золе. Эти несчастные, по окончании срока каторжных работ, выдержав наказание за свои преступления, большею частью, исправлялись, начинали трудиться на себя, делались добрыми отцами семьи и даже брались за торговлю. Немного нашлось бы таких честных людей среди выходящих из острогов во Франции или понтонов в Англии.
На другой день по приезде в Благодатск я встала с рассветом и пошла по деревне, спрашивая о месте, где работает муж. Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю, и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудник; я спросила, можно ли их увидеть на работе; этот добрый малый поспешил мне дать свечу, нечто вроде факела, и я, в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позвволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, – и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма. Мужа тут не было, не было ни Оболенского, ни Якубовича, ни Трубецкого; я увидела Давыдова, обоих Борисовых и Артамона Муравьева. Они были в числе первых 8-ми, высланных из России и единственных, попавших в Нерчинские заводы. Между тем, внизу офицер терял терпение и продолжал меня звать; наконец, я спустилась; с тех пор было строго запрещено впускать нас в шахты. Артамон Муравьев назвал эту сцену «моим сошествием в ад».
Приезд наш принес много пользы заключенным. Не имея возможности писать, они были лишены известий о своих, а равно и всякой денежной помощи. Мы за них писали, и с той поры они стали получать письма и посылки. Между тем, у нас не хватало денег; я привезла с собой всего 700 рублей ассигнациями; остальные же деньги находились в руках губернатора.
У Каташи не оставалось больше ничего. Мы ограничили свою пищу: суп и каша – вот наш обыденный стол; ужин отменили. Каташа, привыкшая к изысканной кухнее отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом. За таким ужином застал ее один из сторожей тюрьмы и передал об этом ее мужу. Мы имели обыкновение посылать обед нашим; надо было чинить их белье. Как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках, готовящую для них кушанья и подливы. Как только они узнали о нашем стесненном положении, они отказались от нашего обеда; тюремные солдаты, все добрые люди стали на них готовить. Это было весьма кстати, так как наши девушки стали очень упрямиться, не хотели ни в чем нам помогать и начали дурно себя вести, сходясь с тюремными унтер-офицерами и казаками. Начальство вмешалось и потребовало их удаления. Не могу передать, с какой грустью мы смотрели на их отъезд в Россию; заключенные стояли все у окон, провожали глазами их телегу; каждый за них думал: «Этот путь загражден для меня». Мы остались без горничных; я мела полы, прибирала комнату, причесывала Каташу, и, уверяю вас, что дело в нашем хозяйстве шло лучше.
Когда началась оттепель, я стала замечать, как несчастные бессемейные каторжники, жившие в общей казарме, садились часто у порога своей тюрьмы и глядели вдаль. Я спросила о причине, и мне сказали, что о приближением весны ими овладело неотразимое желание бежать и что они встречали радостно таяние снега: не имея ни шубы, ни сапог, они не могли зимою отважиться на побег, весною же большая часть их убегала; некоторые из них доходили до России; их никогда не выдавали, и они доживали там свой век.
Первое время наши прогулки с Каташею ограничивались деревенским кладбищем, и мы спрашивали друг друга: «Здесь ли нас похоронят?» Но эта мысль была до того безотрадна, что мы перестали ходить в эту сторону. Летом мы делали от 10 до 15 верст пешком. Нашим любимым препровождением времени было сидеть на камне против окна тюрьмы; оттуда я разговаривала с мужем и довольно громко, там как расстояние было значительное. Меня очень стесняло то, что я видеда, как выходили из тюрьмы несчастпые, отправлявшмеся за водой или за дровами; они были без рубашек или в одном необходимом белье. Я купила холста и заказала им белье. Наши деньги были сданы начальнику заводов; Каташа и я, мы были обязаны отправляться почередно в Большой завод для предоставления отчета в наших ежедневных расходах. Я ездила в телеге со своим человеком, но прилично одетая и в соломенной шляпе с вуалью. Мы с Каташей всегда одевались опрятно, так как не следует никогда ни падать духом, ни распускаться, тем более в этом крае, где благодаря нашей одежде, нас узнавали издали и подходили к нам с почтением. Я возвращалась с купленной провизией, иногда сидя на куле муки; это не умаляло уважения ко мне, и народ всегда кланялся мне. Однажды, для разнообразия, я вздумала поехать туда верхом, взяла казачью лошадь, велела привязать к седлу еще рожок и поехала, веселая, в сопровождении своего человека, чтобы представить Бурнашеву свои счеты. Он всегда прочитывал их со вниманием, а на этот раз рассердился не на шутку и сказал мне: «Вы не имеете права раздавать рубашки; вы можете облегчать нищету, раздавая по 5 или 10 копеек нищим, но не одевать людей, находящихся на иждивении правительства». – «В таком случае, милостивый государь, прикажите сами их одеть, так как я не привыкла видеть полуголых людей на улице». – «Ну, не сердитесь, сударыня; впрочем, вы откровенны, как дитя, я это предпочитаю, а ваша подруга всегда хитрит со мной». Своим простым здравым смыслом он понял это; у Каташи был очень тонкий ум. Я положила конец разговору, сказав, что должна ехать, так как не хочу, будучи верхом, запаздывать в город. «Как, вы верхом?» И он пошел за мною. Он никогда не видел дамского седла и выразил мне свое удивление: тамошние женщины ездили всегда верхом по-мужски.
С тех пор я стала делать большие прогулки; я доставляла себе удовольствие въезжать в Китай, от границы которого мы находились, по прямому пути, только в 12 верстах. Жители Благодатска отправлялись ежегодно, в известные дни, на границу для обмена своих скромных произведений на кирпичный чай и на просо. Этот вид контрабанды существовал долго и был подспорьем для бедных людей, у которых не было бы чем уплатить таможенные пошлины.
Как я вам уже сказала, я только два раза в неделю ходила на свидание с мужем. В один из промежутков времени между этими свиданиями произошло событие, очень нас напугавшее и огорчившее. Господин Рик, горный офицер, которому был поручен надзор за тюрьмою, придумал усугубить тяготы заключенных: он потребовал, чтобы, тотчас по возвращении с работы, вместо того, чтобы вымыться и обедать вместе, они шли каждый в свое отделение и там ели, что будет подано. Кроме того, он из экономии перестал им давать свечи. Оставаться же без света с 3-х часов пополудни до 7 часов утра зимой, в какой-то клетке, где можно было задохнуться, было настоящей пыткой, при всем том, он запретил всякие разговоры из одного отделения в другое. Зная, до какой степени тюремщики боятся, чтобы вверенные им арестанты не покушались на свою жизнь, наши сговорились не принимать никакой пищи, чтобы напугать Рика. Целый день они ничего не ели; обед и ужин отослали нетронутыми; на второй день – та же история. Рик потерял голову, он немедленно послал доклад о том, будто государственные преступники в полном возмущении и хотят уморить себя голодом. Это было еще зимою, через несколько дней после моего приезда. Я ничего не подозревала, Каташа тоже. Велико было наше удивление, когда мы увидели, что приехал Бурнашев со своей свитой. Они остановились в избе, рядом с нашей; вокруг собрались местные жители. Я спросила у одной из женщин, что все это значило; она мне ответила: «Секретных судить будут». Я увидела мужа и Трубецкого, медленно подходивших под конвоем солдат. Каташа, легко терявшая голову, сказала мне, что у Сергея руки связаны за спиной; этого не было: я знала его привычку так ходить. Затем я вижу, что она подбегает к стоявшему там солдату горного ведомства; потом возвращается с довольным лицом и говорит мме: «Мы можем быть спокойны, ничего не случится, я сейчас спросила у солдата, приготовили ли розги, он мне сказал, что нет». – «Каташа, что вы сделали! Мы и допускать не должны подобной мысли». Мой муж приближался; я стала на колени на снегу, умоляя его не горячиться, он мне это обещал. Бурнашев (как я узнала позже) принял строгий и крутой вид, грозя им наказанием кнутом в случае возмущения, и, после длинной речи, позволил им объясниться. Сергей сказал ему, что никто и не думал о возмущении, но что господин Рик запирал их по возвращении с работы в отделениях без света, не позволяя им обедать вместе; отделения же эти были низки и темны, в них нельзя было даже выпрямиться. Я увидела мужа, шедшего обратно; он спокойно сказал мне: «Все вздор», и рассеял мою тревогу, уверяя, что все обойдется благополучно. Затем привели остальных; им было легко отвечать, так как Сергей предупредил о вопросах, которые им будут поставлены. Когда всех увели, мы с Каташею вошли к Бур-нашеву, которого я прямо спросила о причине всего происшедшего. Он мне отвечал: «Ничего, ничего, мой офицер сделал из мухи слона». Все же было заметно, что он разделял боязнь Рика, так как приказал немедленко отпереть отделения, дозволил нашим проводить время к тюрьме, как они желают, и разрешил выдавать им свечи вечером. Вскоре после этого Рик был уволен и заменен господином Резановым, честным и достойным человеком в преклонных уже летах. Он приходил в тюрьму играть в шахматы и водил наших на прогулку, когда наступила теплая погода; прогулки эти длились по нескольку часов; при этом братья Борисовы, страстные естествоиспытатели, собирали травы и составили коллекцию насекомых и бабочек.
Кроме нашей тюрьмы, была еще другая, в которой содержались бегавшие несколько раз и совершившие грабежи. Их кандалы были гораздо тяжелее и работы труднее. Между ними находился известный разбойник Орлов, герой своего рода. Он никогда не нападал на людей бедных, а только на купцов и, в особенности, на чиновников; он даже доставлял себе удовольствие некоторых из них высечь. У этого Орлова был чудный голос, он составил хор из своих товарищей по тюрьме, и, при заходе солнца, я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением; одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: «Воля, воля дорогая». Пение было их единственным развлечением; скученные в тесной темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства, и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища. Однажды я вдруг узнаю, что Орлов бежал. Все поиски за ним остались тщетны. Гуляя как-то в направлении нашей тюрьмы, я увидела следовавшего за мною каторжника; это был когда-то бравый гусар; он мне сказал вполголоса: «Княгиня, Орлов меня посылает к вам, он скрывается на этих горах, в скалах над вашим домом; он уже давно там и просит вас прислать ему денег на шубу; ночи стали уже холодными». Я очень испугалась этого сообщения, а между тем, как оставить несчастного без помощи? Я вернулась домой и взяла 10 рублей; я заранее сказала бывшему гусару, чтобы он за мной не следовал, но заметил бы то место, где я во время прогулки нагнусь, чтобы положить деньги под камень. Он все исполнил, как я ему сказала, и тотчас же нашел их. Прошло две недели; я была одна в своей комнате; Каташа еще не возвратилась со свиданья с мужем; я пела за фортепьяно, было довольно темно; вдруг кто-то вошел, очень высокого роста, и стал на колени у порога. Я подошла – это был Орлов «в шубе», с двумя ножами за поясом. Он мне сказал: «Я опять к вам, дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить; Бог вернет вам, ваше сиятельство!» Я дала ему пять рублей, прося его скорее уйти. Каташа, по возвращении из тюрьмы, очень встревожилась от этого появления, да и было от чего, как вы увидите. Я легла поздно, все думая об этом разбойнике, которого могли схватить, и тогда Бур-нашев не преминул бы повторить свои обычные слова: «Вы хотите поднять каторжников». Среди ночи я услыхала выстрелы. Бужу Каташу, и мы посылаем в тюрьму за известиями. Там все спокойно; но вся деревня поднялась на ноги, и мне говорят, что беглых схватили на горе и всех арестовали, кроме Орлова, который бежал, вылезши сквозь трубу, или, вернее, сквозь дымовое отверстие. Несчастный, вместо того, чтобы купить себе хлеба, устроил попойку с товарищами, празднуя их побег. На другой день – наказанные плетьми с целью узнать, от кого получены деньги на покупку водки; никто меня не назвал; гусар предпочел обвинить себя в краже, чем выдать меня, как он мне сказал впоследствии. Сколько чувства благодарности и преданности в этих людях, которых мне представляли, как извергов!
Настал Великий пост. Наши не могли добиться священника, и, так как в деревне не было церкви, мы с Каташей решили поехать в Большой завод, чтобы там говеть. Это заняло у нас четыре дня. Мы грустно провели праздники: единственным нашим развлечением было сидеть на камне против тюрьмы. Я также играла с деревенскими детьми, рассказывала им священную историю; они меня слушали с восторгом. Однажды утром открывается дверь, и к нам является чиновник, совершенно пьяный, который поздравляет нас с праздником, и подходит христосоваться, по народному обычаю, я ему отвечаю, что в России это не принято, а, между тем, загородившись стулом и влача его за собой, дошла до двери и открыла ее. Вошел мой человек; в это время Каташа разговаривала с этим господином, который оказался почтмейстером. Ефим сказал ему, что у начальника тюрьмы его ждет завтрак; не видя ничего у нас на столе, он ушел. На другой день Каташа отправилась в Большой завод к обедне и зашла к купцу, у которого нам было приказано всегда останавливаться ввиду того, что он был доносчиком Бурнашева. У хозяйки было много гостей, приглашенных к обеду; она пригласила Каташу к столу; отказаться – значило нанести смертельную обиду, так как гостеприимство было главным качеством сибиряков. Каташа подчинилась и, чтобы скрыть свое смущение, заговорила со своим соседом, который оказался не кем иным, как нашим почтмейстером. Она ему говорит: «Мы старые знакомые, не правда ли?» – «Нисколько, потому что я был у вас в пьяном виде». Каташа, совсем смущенная, разговаривала после этого с хозяйкой дома и тотчас после обеда уехала.
Было запрещено (в Большом заводе) не только с нами видеться, но и здороваться с нами; все, кого мы встречали, сворачивали в другую улицу или отворачивались. Наши письма вручались открытыми Бурнашеву, отсылались им в канцелярию коменданта, затем шли в канцелярию гражданского губернатора в Иркутске и, наконец, в Петербург в III отделение канцелярии его величества, так, что они шли бесконечно долгое время, пока доходили до наших родственников.
Ко всем страданиям, которые испытывались нашими заключенными, прибавилось еще новое: на них напали клопы и в таком количестве, что Трубецкой натирал себя скипидаром и то не помогало. Резанов позволил им ночевать на чердаке, что на несколько часов избавляло их от клопов. Когда я возвращалась из тюрьмы, я вытрясала свое платье, так их на мне было много. Для наших это было почти равносильно наказанию, налагаемому в Персии на преступников, которых отдают на съедение насекомым.
Мы получили, наконец, известия от Александрины Муравьевой, которая находилась в Читинском остроге, иначе сказать в Чите – большой деревне, где находились уже ее муж и несколько других заключенных, привезенных, по обыкновению, в почтовой телеге, под конвоем жандармов при фельдъегере. Александрина сообщила нам о прибытии коменданта Лепарского с его свитой и о том, что нас всех переведут в Читу. Для нас была большой радостью мысль, что нас соединят с другими и что мы не будем больше под начальством чиновников горного ведомства. Мы уже укладывались, когда Бурнашев велел о себе доложить: он вошел со своей свитой, все время стоявшей на ногах, и спросил меня, начала ли я готовиться к отъезду; я ему отвечала с довольным видом, что мы уже собрались. «Ну, так не спешите, вы еще не так скоро уедете, дороги ненадежны; каторжники, шедшие из России, взбунтовались и занялись грабежом». Дело было отчасти справедливо: бунт произошел вследствие того, что эти бедные люди были лишены всего необходимого. Бурнашев боялся вовсе не за нас, а за самого себя, вообразив, что наши могут присоединиться к этим преступникам. Наконец, через две недели, мы получили разрешение ехать.
Приезд в Читу и пребывание там
Мы купили две телеги, одну для себя, другую под вещи, и поехали. Я с удовольствием возвращалась по этой дороге, окаймленной теперь красивым лесом и чудными цветами. Я опять остановилась у того богатого купца, который так хорошо меня принял.
Наконец, мы приехали в Читу, уставшие, разбитые, и остановились у Александ-рины Муравьевой. Нарышкина и Ентальцева недавно прибыли из России. Мне сейчас же показали тюрьмы, или острог, уже наполненный заключенными: тюрем было три, вроде казарм, окруженных частоколами, высокими, как мачты. Одна тюрьма была довольно большая, другие – очень маленькие. Александрина жила против одной из последних, в доме казака, который устроил большое окно из находившегося на чердаке слухового отверстия. Александрина повела меня туда и показывала заключенных, называла мне их по именам по мере того, как они выходили в свой огород. Они ходили, кто с трубкой, кто с заступом, кто с книгой. Я никого из них не знала; они казались спокойными, даже веселыми и были очень опрятно одеты. В числе их были совсем молодые люди, выглядевшие 18-ти – 19-летними, как, например, Фролов и братья Беляевы.
Наши ходили на работу, но так как в окрестностях не было никаких рудников, – настолько плохо было осведомлено наше правительство о топографии России, предполагая, что они есть во всей Сибири, – то комендант придумал для них другие работы: он заставлял их чистить казенные хлева и конюшни, давно заброшенные, как конюшни Авгиевы мифологических времен. Так было еще зимой, задолго до нашего приезда, а когда настало лето, они должны были мести улицы. Мой муж приехал двумя днями позже нас со своими товарищами и с неизбежными их спутниками. Когда улицы были приведены в порядок, комендант придумал для работ ручные мельницы; заключенные должны были смолоть определенное количество муки в день; эта работа, налагаемая как наказание в монастырях, вполне отвечала монастырскому образу их жизни. Так провела большая часть их 15 лет своей юности в заточения, тогда как приговор установ-лял ссылку и каторжные работы, а никак не тюремное заточение.
Мне нужно было искать себе помещение. Нарышкина уже жила с Александри-ною. Я пригласила к себе Ентальцеву и, втроем с Каташей, мы заняли одну комнату в доме дьякона; она была разделена перегородкой, и Ентальцева взяла меньшую половину для себя одной. Этой прекрасной женщине минуло уже 44 года; она была умна, прочла все, что было написано на русском языке, и ее разговор был приятен. Она была предана душой и сердцем своему угрюмому мужу, бывшему полковнику артиллерии. Каташа была нетребовательна и всем довольствовалась, хотя выросла в Петербурге, в великолепном доме Лаваля, где ходила по мраморным плитам, принадлежавшим Нерону, приобретенным ее матерью в Риме, – но она любила светские разговоры, была тонкого и острого ума, имела характер мягкий и приятный.