Оценить:
 Рейтинг: 0

Женщины Гоголя и его искушения

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дадим слово Юрию Манну, он пишет: «Теперь о любовном переживании. Первый гоголевский биограф принял эту мотивировку («Он влюбился в какую-то девушку или даму, недоступную для него в его положении» [57]); большинство же последующих ее отвергли, ссылаясь на то, что подтверждений этой версии не находится. «…Сколько ни припоминал A.C. Данилевский, всё его [Гоголя] душевное состояние и самое поведение в то время нисколько не подтверждали это невероятное сообщение» [58]. Считалось, что Гоголь вообще был неспособен к любви, что за всю свою жизнь он не испытал «ни одной сильной привязанности к женщине» [59]. Говорилось и о физиологических аномалиях писателя, по причине которых он вообще не знал женщин. Вопросы деликатные, но обойти их в биографической книге невозможно.

Есть одно место из письма Гоголя к матери, которое проливает некоторый свет на его чувственные переживания в юношеские годы: «Вы знаете, что я был одарен твердостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости». Это заставляет думать, что Гоголь прежде крепко держал на привязи свои чувства и страстное увлечение перед поездкой за границу – первое в своем роде [60].

Спустя три года Гоголь делает глухое признание, позволяющее думать, что он снова испытывает нечто подобное. В это время A.C. Данилевский, живший на Кавказе, увлёкся замечательной красавицей, родственницей Лермонтова Эмилией Александровной Клингенберг (впоследствии Шан-Гирей). Намекая на этот роман, Гоголь писал другу 10 марта 1832 г.: «Может быть, ты находишься уже в седьмом небе и оттого не пишешь. Чорт меня возьми, если я сам теперь не близко седьмого неба… Ни в небе, ни в земле, нигде ты не встретишь, хотя порознь, тех неуловимо божественных черт и роскошных вдохновений, которые… ensemble дышут и уместились в её, Боже, как гармоническом лице». Описание неведомой «северной» красавицы несколько напоминает незнакомку («это было божество…»), хотя чувство Гоголя заметно спокойнее, умиротворённее. Он словно вышел уже из кризиса или, наоборот, не дал себя в него увлечь [61].

Через девять месяцев, в письме от 20 декабря 1832 г., Гоголь, касаясь любовных переживаний Данилевского, говорит, что у него самого «есть твердая воля, два раза отводившая… от желания заглянуть в пропасть». Если Гоголь «два раза» преодолевал роковое любовное чувство, то первый случай с некоторой долей вероятности можно приурочить к зиме или весне 1829 г., а второй – ко времени, о котором говорится в предыдущем письме. Кстати, состояние своё в первом случае Гоголь рисует именно так, что создается впечатление: не сумей он справиться со своей страстью, она превратила бы его в одно мгновение в прах [62].

В начале 30-х гг. Гоголь вообще охотно рассуждает о силе любовного чувства, например в письме к тому же Данилевскому от 30 марта 1832 г.: «Прекрасна, пламенна, томительна и ничем не изъяснима любовь до брака… она… сильный и свирепый энтузиазм, потрясающий надолго весь организм человека». Писателю, конечно, необязательно в подобных рассуждениях подразумевать самого себя; но, сопоставляя все это с другими фактами, можно думать, что «энтузиазм» любви был известен Гоголю не понаслышке. Именно подобным образом – как «сильное» и «свирепое» чувство, потрясавшее весь его «организм», – описывает Гоголь свои переживания, вызванные встречей с красавицей [63].

Но здесь нельзя не сказать о том, способен ли был Гоголь к физической близости с женщиной. Врачу А.Т. Тарасенкову, лечившему писателя в последние месяцы его жизни, тот говорил, что «сношения с женщинами он давно не имел и что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовлетворения» [64]. Свидетельство очень определенное: как бы ни было приглушено физиологическое чувство Гоголя, девственником он не был [65].

В литературных кругах притчей во языцех служила девственность Константина Аксакова, и весьма показательно в этом смысле, как относился к ней Гоголь. В письме Сергею Тимофееевичу Аксакову Гоголь однажды с укоризной заметил, что многие крайности в суждениях его сына проистекают оттого, что тот не «перебесился». Это невольно наводит на мысль, что у Гоголя самого были «грехи молодости», которые уже отошли к этому времени от него, но какую-то физиологическую сторону которых он признавал [66]. В ранние годы Гоголь относился к этой стороне жизни весьма терпимо, без ложной скромности и лицемерия, с пониманием [67]. В письме М. Максимовичу, посланном в марте 1835 г. из Петербурга на Украину, где уже вступила в свои права весна, Гоголь писал: «…Дай мне ее одну, одну – и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее, ни даже любовницы, что казалось бы потребнее всего весною» [68].

В свете всего сказанного весьма характерно то, как рисуется им эпизод встречи с красавицей. Когда Марья Ивановна решила, что сын её стал добычей «гнусного разврата», тем более что речь шла ещё о какой-то болезни и сыпи, Гоголь поспешил её успокоить: «Я готов дать ответ пред лицом Бога, если я учинил хоть один развратный подвиг, и нравственность моя здесь была несравненно чище, нежели в бытность мою в заведении и дома» [69]. В другом письме – от 22 ноября 1833 г. – Гоголь предостерегает мать против губительного воздействия девичьей на воспитание его сестры Ольги: «Вы очень хорошо делаете, что отдаете Олиньку в пансион. Особенно подтвердите и мадаме, чтобы она держала её при себе или с другими детьми, но чтобы отнюдь не обращалась она с девками». За всем этим, можно предположить, стоял личный опыт Гоголя [70].

Иначе говоря, «грехи молодости» относятся, скорее всего, к гимназическому периоду или к пребыванию в Васильевке во время вакаций. В Нежинской гимназии нередко случалось такое, о чем сетовало начальство. В донесении директора Э. Адеркасу говорилось: «…не малое число нанятых для мытья белья молодых женщин и девок бывает причиною весьма соблазнительных происшествий, которых и предупредить невозможно» [71]. «Просвещение» же барчука со стороны «девок» – тоже явление для помещичьих семей обычное.

К первым месяцам пребывания Гоголя в Петербурге относятся воспоминания В.П. Бурнашева, описывающего связь Гоголя с некоей «мещанской девкой». О связи этой, по словам Бурнашева, узнал Любич-Романович, который потом попросил Гоголя познакомить его с этой девицей.

Свидания проходили якобы в Варваринской гостинице. «Романович, страстный и плотоядный любитель этого рода грязных наслаждений, упросил Гоголя угостить его этою гетерой. Гоголь, хохоча и жаргуя по-хохлацки, из чего я не всё понимал, согласился отвести Романовича за перегородку…» [72].

Ненадолго прерву здесь текст источника, чтобы сказать о том, что такого рода «сведения» не могут и не должны никак характеризовать гоголевский моральный облик, даже если описанный Бурнашевым эпизод и был правдой (хотя этот источник нельзя назвать стопроцентно надёжным). Дело в том, что, попадая в Петербург, почти все нежинские гимназисты, и не только нежинские, а вообще все вчерашние школяры, будто по какому-то обязательно-непременному условию, спешили посетить бордель, то есть заведение, которых в столице было немало и существование которых почти не порицалось моралью, будучи встроенным в тогдашнюю систему взглядов о необходимых для взросления юношей вещах.

В одном из писем, адресованных Данилевскому (когда тот уже отбыл на Кавказ), Гоголь так подробно и с таким деловитым юмором описывает петербургский бордель (воспроизводя по памяти забавный случай, произошедший там с братьями Прокопович), что не остаётся сомнений – юный Николай Васильевич там бывал и вынужден был познать особенности сего заведения, будучи тогда человеком, подчиняющимся понятиям о нормальном и должном, бытующим в той среде, в которой ему довелось жить.

Верну слово Юрию Манну. Продолжу объёмную цитату, тем более что Манн теперь переходит к главному, к более важному, чем «вопрос о постели и борделе».

«То испытание, которое Гоголь (предположительно) пережил весною 1829 г., было совсем другого свойства – идеальным. Но это не значит, что оно осталось свободным от сложных и в моральном смысле весьма мучительных чувств – наоборот. Эпизод этот явно недооценен в биографии писателя; он, собственно, и не занял в ней своего места, так как считается продуктом чистого вымысла, а между тем здесь завязывается один из важнейших узлов гоголевского бытия и его творчества [73].

Встреченная Гоголем женщина – само совершенство и в этом смысле свидетельствует о Боге: «Это было божество, им созданное, часть его же самого!» Но в то же время она свидетельствует и о человеческих страстях, пробуждает их и сама, кажется, несет на себе их печать: «Я бы назвал ее ангелом, но это выражение низко и не кстати для нее. Ангел – существо, не имеющее ни добродетелей, ни пороков, не имеющее характера, потому что не человек, и живущее мыслями в одном небе». Здесь особенно интересно, что наименование «ангел» Гоголь почитает «низким» для женщины; он ещё высоко ценит вещественное, плотское выражение красоты; он хотел бы примирить небесное с земным, добавить к небесному некоторую долю земного. «Это божество, но облаченное слегка в человеческие страсти».

Как божество и идеал красоты эта женщина не допускает даже мысли о физическом обладании; Гоголю достаточно «одного только взгляда» на неё; «взглянуть на неё ещё раз – вот бывало одно-единственное желание». Но странное дело: не успокоение, не гармонию, не мир привносит в душу это созерцание… Непереносим прежде всего взор красавицы: «Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце; глаза, быстро пронзающие душу. Но их сияния, жгущего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков». Чувства, которые пробуждает ее вид, ужасны: «Адская тоска с возможными муками кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен».

От неба, «божества» до преисподней – диапазон гоголевских переживаний [74].

* * *

Исчерпывающих ответов на самые деликатные вопросы о Гоголе дать трудно (а, собственно, о ком-то другом – легко?), но коль быть дотошным и откровенным, то получается примерно то, что было процитировано мной выше. Факты (узнать о которых так жаждут многие) примерно таковы и есть, но нам пора съехать с этого пунктика, отвлечься от него хоть немного и двигаться дальше – по хронологии гоголевских скитаний. Они здесь в самом разгаре, ведь ненароком пустившись в странствие на исходе лета 1829 г., юный Николай Васильевич оказался на корабле, посреди беспокойной Балтики.

Остров Борнхольм. Современный вид

Гоголь терпел невзгоды, впитывал новые впечатления. В первые же часы плавания пережил «порядочную бурю», познакомившись со всеми неприятными ощущениями, которые с этим сопряжены. А через два дня увидел берега Швеции и с удовлетворением отметил в письме, написанном на родину: «Народ вообще хорош, особливо женщины стройны и недурны собою».

Потом, вдалеке, Борнхольм, известный русскому читателю по повести Н. Карамзина, арена действия таинственных, фатальных сил (Гоголь записывает: «Вид острова Борнгольма с его дикими, обнаженными скалами и вместе цветущею зеленью долин и красивыми домиками восхитителен»). Через четыре дня – Дания. Потом Германия: Любек, Травемюнде, Гамбург. В 50 километрах от Любека, между прочим, находился городок Висмар, близ которого, в деревне Люненсдорф, происходило действие «Ганца Кюхельгартена», и таким образом пути Гоголя и его героя чуть было не пересеклись.

Странствие, столь желанное странствие отвлекло Гоголя, как было и прежде и как будет и впредь, когда сама дорога становилась для него лекарством, причём весьма действенным. И вот недели не проходит, а Гоголь садится писать письмо милой маменьке, находясь уже в совсем ином настроении, чем прежде (когда решился отчаянно излить душу и выговориться, пылая всевозможными терзаниями). Из Любека Гоголь пишет матери, что просит извинений в огорчениях, которые причинял ей своими поступками, тоскует в разлуке с нею, выражая сомнение: точно ли он повиновался указанию свыше, удаляясь из отечества?

«Простите, милая, великодушная маменька, простите своему несчастному сыну, который одного только желал бы ныне – повергнуться в объятья ваши и излить перед вами изрытую и опустошенную бурями душу свою, рассказать всю тяжкую повесть свою. Часто я думаю о себе: зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем он одел всё это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего.

Ради бога, об одном прошу вас только: не думайте, чтобы разлука наша была долговременна. Я здесь не намерен долго пробыть, несмотря на то, что здешняя жизнь сноснее и дешевле петербургской. Я, кажется, и забыл объявить вам главной причины, заставившей меня именно ехать в Любек. Во всё почти время весны и лета в Петербурге я был болен; теперь хотя и здоров, но у меня высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь. Доктора сказали, что это следствие золотухи, что у меня кровь крепко испорчена, что мне нужно было принимать кровоочистительный декокт, и присудили пользоваться водами в Травемунде, в небольшом городке, в восемнадцати верстах от Любека. Для пользования мне нужно пробыть не более двух недель. Если вы хотите, то вам стоит только приказать мне оставить Любек, и я его оставлю немедленно. Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали. Имением, сделайте милость, располагайте, как хотите. Продайте, ради бога, продайте или заложите хоть и всё. Я слово дал, что более не потребую от вас и не стану разорять вас так бессовестно. Должность, о которой я говорил вам, не только доставит мне годовое содержание, но даже возможность доставлять и вам вспоможения в ваших великодушных попечениях и заботах» [75].

* * *

Как и пообещал матери, Гоголь пробыл в Германии совсем недолго, вскоре вернулся на берега Невы, навсегда укрыв свою первую любовную тайну, однако его влюблённость дала всходы, как только он возвратился из Любека. Проговорившись матери о необыкновенности своего чувства, юный писатель, быть может и сам того не желая, раскрывается и перед своими читателями в статье «Женщина», которая позже будет опубликована (в «Литературной газете» от 16 января 1831 г.).

Произведение это опять-таки довольно яркое и эмоциональное, но оно являет собой скорее философскую зарисовку, чем статью, а может быть, и притчу, разве что чуть более импульсивную и чувственную, чем привычные нам примеры притч. Сюжет гоголевского замысла раскрывается в диалоге древнегреческого мудреца Платона с учеником по имени Телеклес, испытывающим боль несчастливой влюблённости:

«Зевс Олимпиец! – говорит гоголевский Телеклес и взрывается бурными эмоциями, восклицая – Ты создал женщину!»

«Глаза его кидали пламя; по щекам бушевал пожар, и дрожащие губы пересказывали мятежную бурю растерзанной души» – так описывает Гоголь состояние своего героя и облик его.

Вот гоголевский Телеклес обращается к Платону: «Что, мой божественный учитель? не ты ли представлял нам её в богоподобном, небесном облачении? Не твои ли благоуханные уста лили дивные речи про нежную красоту ее? Не ты ли учил нас так пламенно, так невещественно любить её? Нет, учитель! твоя божественная мудрость ещё младенец в познании бесконечной бездны коварного сердца. Нет, нет! и тень свирепого опыта не обхватывала светлых мыслей твоих, ты не знаешь женщины».

Чуть ниже Гоголь продолжает описание психологического состояния своего героя.

«Глубокий, тяжелый вздох вырвался из груди юноши, как будто все тайные нервы души, все чувства и все, что находится внутри человека, издало у него скорбные звуки, и звуки эти прошли потрясением по всему составу, и созерцаемая чувствами природа, в бессилии рассказать бессмертные, вечные муки души, переродилась в один болезненный стон. Между тем вдохновенный мудрец в безмолвии рассматривал его, выражая на лице своем думы, еще напечатленные прежним высоким размышлением. Так остатки дивного сновидения долго еще не расстаются и мешаются с началами идей, покамест человек совершенно не входит в мир действительности. Свет сыпался роскошным водопадом чрез смелое отверстие в куполе на мудреца и обливал его сиянием; казалось, в каждой вдохновенной черте лица его светилась мысль и высокие чувства».

Здесь гоголевская мысль подходит к самому главному (а я, пожалуй, не стану больше сокращать авторский текст, а дам весьма объёмную цитату из эмоционального гоголевского излияния, поскольку оно красноречиво характеризует те движения в гоголевском сознании, что происходили в данный период его биографии, и творческой и личной).

Итак:

«Умеешь ли ты любить?» – спросил мудрец спокойным голосом. «Умею ли любить я! – быстро подхватил юноша. – Спроси у Зевса, умеет ли он манием бровей колебать землю. Спроси у Фидия, умеет ли он мрамор зажечь чувством и воплотить жизнь в мертвой глыбе. Когда в жилах моих кипит не кровь, но острое пламя, когда все чувства, все мысли, я весь перерождаюсь в звуки, когда звуки эти горят и душа звучит одною любовью, когда речи мои – буря, дыхание – огонь… Нет, нет! я не умею любить! Скажи же мне, где тот дивный смертный, кто обладает этим чувством? Уж не открыла ли премудрая Пифия это чудо между людьми?»

«Бедный юноша! Вот что люди называют любовью! Вот какая участь готовится для этого кроткого существа, в котором боги захотели отразить красоту, подарить миру благо и в нем показать свое присутствие на земле! Бедный юноша! Ты бы сжёг своим раскаленным дыханием это кроткое существо, ты бы возмутил бурею страстей это чистое сияние! Знаю, ты хочешь говорить мне об измене Алкинои. Твои глаза были сами свидетелями… но были ли они свидетелями твоих собственных мятежных движений, совершавшихся в то время во глубине души твоей? Высмотрел ли ты наперед себя? Не весь ли бунт страстей кипел в глазах твоих; а когда страсти узнавали истину? Чего хотят люди? они жаждут вечного блаженства, бесконечного счастия, и довольно одной минутной горечи, чтобы заставить их детски разрушить все медленно строившееся здание! Пусть глазами твоими смотрела сама истина, пусть это правда, что прекрасная Алкиноя очернила себя коварною изменой. Но вопроси свою душу: что был ты, что была она в то время, когда ты и жизнь, и счастие, и море восторгов находил в Алкиноиных объятиях? Переверни огненные листы своей жизни и найдешь ли ты хотя одну страницу красноречивее, божественнее той? Захотел ли бы ты взять все драгоценные камни царей персидских, все золото Ливии за те небесные мгновения? И что против них и первая почесть в Афинах, и верховная власть в народе! И существо, которое, как Промефей, все, что ни исхитило прекрасного от богов, принесло в дар тебе, водворило небо со светлыми его небожителями в твою душу, – ты поражаешь преступным проклятием; когда вся твоя жизнь должна переродиться в благодарность, когда ты должен весь вылиться слезами, и умилением, и кротким гимном жизнедавцу Зевесу, да продлит прекрасную жизнь ее, да отвеет облако печали от светлого чела ее.

Устреми на себя испытующее око: чем был ты прежде и чем стал ныне, с тех пор, как прочитал вечность в божественных чертах Алкинои; сколько новых тайн, сколько новых откровений постиг и разгадал ты своею бесконечною душою и во сколько придвинулся ближе к верховному благу! Мы зреем и совершенствуемся; но когда, когда глубже и совершеннее постигаем женщину. Посмотри на роскошных персов: они переродили своих женщин в рабынь, и что же? им недоступно чувство изящного – бесконечное море духовных наслаждений. У них не выбьется из сердца искра при виде богини Праксителевой; восторженная душа их не заговорит с бессмертною душою мрамора и не найдет ответных звуков. Что женщина? – Язык богов! Мы дивимся кроткому, светлому челу мужа; но не подобие богов созерцаем в нем: мы видим в нем женщину, мы дивимся в нем женщине, и в ней только уже дивимся богам. Она поэзия! она мысль, а мы только воплощение ее в действительности. На нас горят ее впечатления, и чем сильнее и чем в большем объеме они отразились, тем выше и прекраснее мы становимся. Пока картина еще в голове художника и бесплотно округляется и создается – она женщина; когда она переходит в вещество и облекается в осязаемость – она мужчина. Отчего же художник с таким несытым желанием стремится превратить бессмертную идею свою в грубое вещество, покорив его обыкновенным нашим чувствам? Оттого, что им управляет одно высокое чувство – выразить божество в самом веществе, сделать доступною людям хотя часть бесконечного мира души своей, воплотить в мужчине женщину. И если ненароком ударят в нее очи жарко понимающего искусство юноши, что они ловят в бессмертной картине художника? видят ли они вещество в ней? Нет! оно исчезает, и перед ними открывается безграничная, бесконечная, бесплотная идея художника. Какими живыми песнями заговорят тогда духовные его струны! как ярко отзовутся в нем, как будто на призыв родины, и безвозвратно умчавшееся и неотразимо грядушее! как бесплотно обнимется душа его с божественною душою художника! Как сольются они в невыразимом духовном поцелуе!.. Что б были высокие добродетели мужа, когда бы они не осенялись, не преображались нежными, кроткими добродетелями женщины? Твердость, мужество, гордое презрение к пороку перешли бы в зверство. Отними лучи у мира – и погибнет яркое разнообразие цветов: небо и земля сольются в мрак, еще мрачнейший берегов Аида. Что такое любовь? – Отчизна души, прекрасное стремление человека к минувшему, где совершалось беспорочное начало его жизни, где на всем остался невыразимый, неизгладимый след невинного младенчества, где всё родина. И когда душа потонет в эфирном лоне души женщины, когда отыщет в ней своего отца – вечного бога, своих братьев – дотоле не выразимые землею чувства и явления – что тогда с нею? Тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди бога жизнь, развивая ее до бесконечности…» Вдохновенные взоры мудреца остановились неподвижно: перед ними стояла Алкиноя, незаметно вошедшая в продолжение их беседы. Опершись на истукан, она вся, казалось, превратилась в безмолвное внимание, и на прекрасном челе ее прорывались гордые движения богоподобной души. Мраморная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небесной амврозии, свободно удерживалась в воздухе; стройная, перевитая алыми лентами поножия нога в обнаженном, ослепительном блеске, сбросив ревнивую обувь, выступила вперед и, казалось, не трогала презренной земли; высокая, божественная грудь колебалась встревоженными вздохами, и полуприкрывавшая два прозрачные облака персей одежда трепетала и падала роскошными, живописными линиями на помост. Казалось, тонкий, светлый эфир, в котором купаются небожители, по которому стремится розовое и голубое пламя, разливаясь и переливаясь в бесчисленных лучах, коим и имени нет на земле, в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки, – казалось, этот эфир облекся в видимость и стоял перед ними, освятив и обоготворив прекрасную форму человека. Небрежно откинутые назад, темные, как вдохновенная ночь, локоны надвигались на лилейное чело ее и лилися сумрачным каскадом на блистательные плеча. Молния очей исторгала всю душу… – Нет! никогда сама царица любви не была так прекрасна, даже в то мгновенье, когда так чудно возродилась из пены девственных волн!.. В изумлении, в благоговении повергнулся юноша к ногам гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся над ним полубогини канула на его пылающие щеки» [76].

* * *

Такая вот она, гоголевская статья «Женщина». Да, находясь в ряду предыдущих гоголевских текстов (и тех, что были изложены в письмах, и тех, что составили «идиллию» о Ганце), статья высокопарна, наивна, она пенится, как шампанское, выдавая юношескую горячность автора и его трогательные переживания. Но она удивительна, как всё гоголевское.

Однако большинство читателей (особенно нынешних) способны будут отнестись с ней как к чему-то совсем нетипичному в ряду гоголевских образов и тем. Некоторая часть читателей, в том числе и тех, которые любят и ценят Гоголя, просто не знают или не помнят этот текст и эту «вспышку» гоголевских эмоций. С другой стороны, часть весьма знающих гоголеведов, тех, которые, разумеется, не раз замечали эти «горячечные» строчки и наверняка помнят их, отчего-то игнорируют или пропускают здесь многое из весьма важного для понимания гоголевского психологического портрета, да и достоверного биографического образа Николая Васильевича.

А это одна из красок на гоголевском портрете, это деталь. Неважных деталей не бывает, хотя бывают несущественные. Так вот первое произведение Гоголя, опубликованное под его настоящим именем, – явление весьма существенное.

И вот он, вот же он – юный Гоголь! Он кричит, трогательно и эмоционально восклицает устами своих героев: «Зевс, ты создал женщину!», «Нет! никогда сама царица любви не была так прекрасна…».

Глава третья. После Любека Гоголь берётся за ум

Первое заграничное путешествие Гоголя пронеслось как смутный сон. Сознание Гоголя было занято совсем не тем, что способно настроить путешественника на приятный променад или увлекательный тур, но всё же тот «терапевтический эффект», о котором мы говорили выше, имел место, он сыграл положенную роль. Пробыв в Германии последние недели лета и первые недели осени 1829 г., Гоголь спешит обратно – в Петербург, чтобы начать всё заново, с чистого листа.

Перед отъездом за границу Гоголь квартировал с Прокоповичем. Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович воображал его странствующим бог знает где. Какого же было его удивление, когда, возвращаясь однажды вечером (22 сентября) от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткой к булочнику, и узнал, что у них «есть гости»! Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать как и что было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною [77].

Не менее удивлен был и Данилевский, когда он, входя к Прокоповичу, услышал звуки хорошо знакомого голоса. Хотя, по собственным словам его, он совершенно не верил в серьезность плана, составленного Гоголем, и предвидел его скорое возвращение, но всё-таки никак не ожидал, что это случится так быстро [78].

Вернувшись из заморской поездки, Гоголь в самом деле сумел совладать с нахлынувшими было страстями, приключившимися от неудач, иллюзий и банального незнания жизни, которое и не могло быть доступно вчерашнему гимназисту.

Да, юному поэту было горько, но, проветрившись на балтийских ветрах, он наконец находит в себе силу, чтобы, повзрослев оставить в прошлом период бурь и страстей. Гоголь теперь многое готов отдать, только бы не ввергнуться снова в те состояния, что толкнули его к импульсивному поступку. Не исключено, что юный Николай Васильевич рассудил себя даже строже, чем следовало, и зарёкся от иных увлечений даже более рьяно, чем стоило, а может, и нет – кто знает? Однако с середины осени 1829 г. жизнь Гоголя меняется резко, меняется качественно, Гоголь берётся за ум, всерьёз берётся, закусив удила.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10