Оценить:
 Рейтинг: 5

Первые буревестники

Год написания книги
2022
Теги
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Первые буревестники
Максим Алексеевич Шардаков

Историческая миниатюра о революционной ситуации в 1905 году в поселке Очер Пермской области. Основано на реальных событиях.

Максим Шардаков

Первые буревестники

– Эгей! Стой, кому говорю! – гулким басом, будто бурей, окатило закрайнюю поляну Барского леса, да так властно и громко, что все птахи разом примолкли в гнездах, а тощий мужичонка весь сгорбился и присел, выронив из рук вязанку валежника. Испуганно озираясь, он вглядывался в чащу, откуда прозвучал поистине медвежачий рык, и стал нащупывать на траве брошенный топор.

– Эй, не дури! Что ты там, братец, за спиной прячешь? – из-за деревьев, к счастью для мужика, показался не медведь, а дюжий лесничий в брезентовом плаще и кожаных броднях, чье появление, впрочем, тоже ничего доброго браконьеру не сулило.

– Ей-ей, ничего, Петр Егорыч! – мужичонка с одновременным страхом и облегчением откинул в сторону топор. – Прости, батюшко, бес попутал!

– А-а, это опять ты, Соромотин? – цепкие пальцы ухватили воротник жалкой одежонки порубщика. – Я тебе что велел? Не ходи в Барский лес! Не пакости здесь, не рушь красоту божью! – приговаривал лесничий, в такт словам отмеряя мужику подзатыльники, от коих голова у того дергалась, как у китайского болванчика.

– Отец родной, Петр Егорыч, да помню я доброту-ту вашу! Я ж только два оберемочка и взял сухостоя да корья. На растопку – баньку с шурином затеяли не в срок, будь она неладна! То я и припёрся в Барский лес-от, чтоб далече не издить, лошаденку не маять, – хитрован-мужик уже учуял, что лесничий на этот раз в духе, поэтому серьезной взбучки не будет. А отхлещет маленько – не беда! Крестьянину российскому привычное дело быть битым да поротым. – Отпусти ты меня, за Христа ради! А я тебе, буди, опосля земляницы наберу на взвар – ее нынче на Торсуновских угорах пропасть накраснело!

– Ладно, не сепети! Ступай прочь с глаз долой! – лесничий наметанным взглядом успел узреть, что старый его знакомец в лесу не нагадил и живых деревьев не тронул. – Но еще раз заруби себе на носу, Евдоким, и другим передай: увижу кого здесь – не обессудьте, сниму портки и вон на тот муравейник, как на царский трон, мягким местом усажу! И реветь да чесаться не позволю – так сами в тюрьму запроситесь!

Евдоким проворно закинул за спину две вязанки, третью прищемил подмышкой и бодрой рысцой потрусил в сторону видневшейся вдали деревеньки.

– Топор-то позабыл, шатун! – крикнул вдогон лесничий, но мужик был уже далеко. Сунув топорище за широкий пояс, Петр Егорыч иерихонски трубно высморкался и широким шагом хозяина леса двинулся в сторону Морозовского отворота.

Петр Егорыч уже второй десяток лет трудился служителем леса. Начинал простым лесообъездчиком и старанием своим дошел до помощника окружного лесничего. Сам, царствие ему небесное, Михаил Яковлевич Россомагин учил его лесным премудростям и особливо первой их них – не просиживать штанов за кабинетными столами, не тереться в конторах, а все свое время посвящать лесу. И летом и зимой, в вёдро и в ненастье. Болен? Не велика печаль – лес вылечит! Приучал Россомагин холить и лелеять зеленые богатства, знать каждое дерево – чем оно дышит, чего от человека ждёт. Полюбил лес Петр Егорыч пуще жены-красавицы и, как божились суеверные верх-очёрские крестьяне, умел разговаривать лесничий и по-осиньи, и по-сосновьи, а еще с медведями дружбу водил – пивал с ними водчонку в дальних буреломах да на расщепленных пнях музицировал…

В тот день Петр Егорыч поймал уже четвертого горе-порубщика. Острым слухом он за несколько верст улавливал стук топора или визг пилы, спешил на звук – когда верхом на лошади, а чаще напрямки – пешедралом. В первые годы нового ХХ века количество самовольных порубок возросло в разы и исчислялось уже десятками тысяч погубленных деревьев. Если считать попенно, то только ценных пород – лиственниц и мачтовых сосен – в Очёрском округе было спилено не меньше тысячи стволов. И не все браконьеры были такие смирные, как Евдоким Соромотин. Все чаще попадались субчики, что нагло и бесстрашно лезли на рожон, с топорами бросались на лесную стражу, норовили за краденое бревно жизни лишить. Но Петра Егорыча сторонились – себе дороже! Потому что за свои родные деревца он эту самую жизнь потерять не боялся…

«Осатанел народец! Довели, знать, до ручки, – вздыхал лесничий; даже ему из своего дремучего леса было видно, что бедный люд – заводские мастеровые и крестьяне ближайших к Очеру деревень – живут плохо, последнюю кочерыжку без соли доедая, а поэтому обозлены и готовы на всё. – Если так пойдет, никакая сила народ не удержит – полетят клочки по закоулочкам…»

А ведь Петр Егорыч помнил, что еще совсем недавно весь Очёр с его обширными окрестностями в страхе божьем держали, не считая заводской полиции, всего-то четыре служивых чина: пристав, урядник да два стражника-перестарка. А теперь все они боялись по улицам ходить. Рабочие открыто посылали блюстителей порядка и закона по самым отдаленным и неприличным адресам, грозились при случае устроить «тёмную». Одного из стражников, который больше всего докучал очерцам своими придирками и грубиянством, однажды все-таки словили в глухом переулке и, словно шелудивого кота, засунули в мешок. Кто-то даже предложил по-тихому утопить наглеца в пруду, но до точки кипения «самовар» бунта еще не дошел, поэтому рабочие сошлись пока на том, чтоб надавать хамлюге пинкарей и вымазать харю куричьим помётом.

С очёрскими мастеровыми слад вообще было труднее найти, чем с забитыми крестьянами. Терять-то им вовсе нечего было, особенно, когда завод совсем захирел. Землицы их практически лишили: после отмены крепостного права с наделами их здорово надули, и по этому поводу рабочие вели безуспешно долгую и нудную тяжбу со Строгановыми. Но лес-то ведь и им был нужен, а все леса – тоже графские. Не то, что дерево срубить – травинку попробуй скосить! Попадешься – штраф или застенок Оханской тюрьмы, в которой порубщиков напихано, как сельдей в бочке – спят и то по очереди… Надо лесу – да пожалуйста, хоть сто возов пили! Только билет купи – а он денег стоит и немалых. Откуда они у крестьянина или мастерового?

Петр Егорыч сам возмущался: дескать, в лесном краю, а простолюдину и дощечки было негде достать. Лесничий не раз докладывал по начальству, что можно выделить для народа за малую мзду несколько делянок старого леса: мол, он все равно так и так пропадёт. А на расчищенных угодьях высадить новые деревья, по россомагинской методе. Однако ж в конторе Петру Егорычу для виду кивали да поддакивали, брали записки, даже, пенсне на носы насобачив, читали с показной озабоченностью и… клали под сукно да в долгие ящики. Как только Петр Егорыч за порог – конторщики ехидненько подсмеиваются и у висков пальцами покручивают: вот еще забот мало, как занятым людям о крестьянских сараях вонючих головы ломать…

В верх-очёрских деревнях большинство изб походило на заброшенные охотничьи балаганы – уныло покосившиеся, кое-как подпёртые прогнившими столбушками, с рваными прорехами на замшелых крышах. Во дворах и того хуже: на дырявых повитях прело сено, в пообвалившихся стайках мерзла тощая скотина. Да что скотина – не раз в местных церквах отпевали горемык, раздавленных бревнами обрушившихся домов…

Да, не от хорошей жизни крестьяне ходили в леса на злодейский промысел. Целыми семьями, а то и артельно – деревнями! Петр Егорыч по долгу службы обязан был арестовывать таких и доставлять пред светлы очи приставу или исправнику. Сколько слёз чужих он повытер, сколько причитаний на пропащую жизнь наслушался от бедных порубщиков, пока вел их лесными тропами в Очёр на расправу. Знал Петр Егорыч, что если не заплатит крестьянин штраф, посадят его надолго, а могут и на каторгу отправить – осиротеет, пойдет по миру, а то и вовсе перемрёт оставшаяся без кормильца семья. Вздохнет лесничий, достанет кошелёк, сунет такому бедолаге рублишко или горстку монет, а тот еще и благодарит, чуть не руку целует…

Поэтому у Петра Егорыча – хорошо это или плохо – было свое собственное правосудие, несомненно, более гуманное, чем царское. Ловил и не пущал он только отъявленных губителей леса, которые ради одного бревна готовы были вырубить все вокруг, истоптать, истерзать топорами молодые посадки. А сирых и убогих – по большей части отпускал с миром. Таких сердобольцев, само собой, на всем свете и во все времена начальство не больно-то жаловало.

– Либеральничаете, Петр Егорыч! Что-то маловато самовольщиков изловили, – осторожно пеняли ему графские управители, потому что сердоболен лесничий был только к обездоленным, а господ белоруких не шибко-то уважал и неосторожных, гонор свой напоказ выставлявших, так мог отбрить, что слабые в коленках в обмороки падали. Что и говорить, сам исправник откровенно его побаивался и в беседе непроизвольно скатывался на словоерсы, как мелкотравчатый чинуша перед тайным советником: «Благодарю-с! Недурно-с! Еще рюмочку-с?»

Исправника, как и других, понять было можно, ибо страх внушал Петр Егорыч одним только обличьем: лесничий был похож на медведя, на которого потехи ради зачем-то надели сюртук. Что в высь, что в ширь – почти одинаков. Кряжист, мускулист, ядрён: если двинется резко – швы на одежде угрожающе трещат! Крупная голова, постриженная под практично-демократичный ёжик, сердитый взгляд круглых серых глаз, густая жесткая борода шерстится, как у покойного Александра Третьего Миротворца.

И не только вид, но и силищу зверскую имел Петр Егорыч. Ладонь у лесничего – что тигриная лапа! Руку пожмет такой – можно сразу к лекарю идти. Короткими пальцами он на пари в лепешки плющил медные пятаки, резким ударом протыкал печные заслонки, словно бумагу. По праздникам, подвыпив, баловался старинными русскими забавами: подсаживался под жеребца и не просто поднимал его, а несколько раз приседал с тяжелой ношей; одной рукой удерживал пароконную телегу, при этом галантно кланяясь дамам и попыхивая папироской; на вытянутых руках с нарочитой небрежностью большим и указательным пальцами, как нагадивших котят за шкварник, держал два пятипудовых куля с солью. А вот подковы не ломал – берег имущество, и на кулачки не дрался, даже если очень просили захмелевшие силачи – из страха. Но не за собственные, конечно, зубы, а за жизнь и здоровье соперников. Памятовал, как в молодости, когда еще и не так могуч был, в сердцах врезал на ярмарке раздухарившемуся пьяному купчику, так того едва водой отлили, и до сих пор, бедняга, шастает по земле косой на бок и веком подергивает…

– А я вам, сударь, не сыщик, а служитель леса! – сочно выговаривая каждую букву, гудел Петр Егорыч, и чиновник сразу делался будто меньше ростом. – Изволите сомневаться в моём усердии? Так снимите штиблеты лаковые и штанцы свои, хм-хм, полудамские, наеперьте сапоги, ружьецо не забудьте, а лучше сразу два – и шествуйте в лес, посчитайте пни да деревья, если заплутать не боитесь, конечно! Бывали в лесу-то хоть разок? А-а, и веревку подлиннее прихватите – браконьеров вязать! Они вашу милость узрев в этаком-то нелиберальном виде, вмиг на коленки падут и пардону запросят… Ух, крапивное семя! – И так шарахал дверьми, что на конторщиков меловым снежком осыпалась древняя штукатурка.

– Господи Исусе, – поджав хвост, с облегчением крестился чиновник. – Леший, а не лесничий! Вот нечистый дернул меня за язык! Да слова ему больше не скажу, пускай он скорее катится в свои леса непролазные, медведюшко этакой, пусть там зверьё пугает, а у нас тут не тьма берложья, а приличное общество – тишь да гладь.

Однако гладь, быть может, кое-где и осталась, а вот тишь по-над бором зеленым, над прудом широкущим да на поросших рябиной и акациями улицах, похоже, закончилась. Стремительно бедневшие мастеровые Очёрского завода новых обид от властей сносить не собирались и прежних тоже не забыли. Все чаще они зубатили начальству, волынили срочные работы, портили инструмент в отместку за произвол администрации. Стихийный порыв в конце концов перерос в забастовки. Первыми взбунтовались рабочие механического цеха: им нахально задерживали и без того уполовиненное жалованье, заставляли в счет него отовариваться в графских магазинах – втридорога, естественно; задушили несправедливыми штрафами и пенями. Две недели они простояли под окнами правления, выкрикивая проклятья в адрес заводского начальства, а порой непечатные словеса касались тех особ, которых прежде задевать и вовсе не смели. Своим упорством мастеровые вынудили-таки администрацию выплатить им больше 15 тысяч рублей, но поношения и вольные предерзости рабочим припомнили: зачинщиков под разными предлогами с завода выперли, а бывшего сивинского учителя, слесаря Петра Хренова, как только мастеровые вернулись к верстакам, полиция арестовала – дескать, не мути народ…

Шел 1905 год – предвестник чего-то страшного, бурлящего, клокочущего в дыму и крови, но отчего-то все равно желаемого и жданного большинством простых очёрцев. До Очера докатились слухи, что в обеих столицах рабочие уже не просто царя Николу да его сановников матюгами обкладывают, а и вовсе за оружие взялись! Да и совсем рядом – всего-то в ста верстах – в Мотовилихе, куда из-за безработицы уехало много очёрских мастеровых, прямо на улицах пуляют в полицию и казаков, за ворота проходной вывозят на угольных тачках ненавистных заводских управителей и сваливают их в грязные лужи. Приезжающие на побывку очёрцы, с восхищением рассказывают о новом Стеньке Разине, объявившемся на Урале – рабочем атамане Сашке Лбове, который держит в первобытном ужасе угнетателей бедного люда. Неспокойно и в Добрянке, Полазне, Чермозе, Лысьве. А чем Очер хуже?

Во время майской ярмарки на сенной площади посёлка кучковалась толпа мастеровых. Обыватели не сомневались: дескать, гоношат работяги рублишки по карманам, мелочь из прорех выковыривают – соображают в законный праздник, где б достать да добавить. Вона, глянь-ка, морды красные у всех, голоса громкие – подхохатывают, прохожих задирают, бабенкам зады пощипывают. У двоих на плечах гармони мехами вниз отвисли, а остальные уж приплясывают в нетерпении – аккомпанемента ждут. Вот-вот сейчас на весь Очёр заиграет «Уморилась, уморилась, уморилася!»…

Но тут один из мастеровых – Федор Балахонов – воровато оглянулся, просунул руку за пазуху и вытащил – что б вы думали – не бутылку с самогоном, а кумачовое полотнище! Дмитрий Гусев с Василием Волеговым выклянчили у какого-то крестьянина грабли, отломили черенок, прикрепили материю к древку – и получилось самое настоящее красное знамя! Балахонов выпрямился и поднял флаг высоко над головой. Рабочие приосанились, словно заправские солдаты, выстроились в колонну – и куда только делся запьянцовский вид? Урядник, что ярмарку охранял, с перепугу выронил прямо на мундир конфискованное лукошко с яйцами, а вместо свистка засунул в рот непонятно как оказавшийся в ладони пистик и попытался дудеть, призывая народ к порядку. Его прихвостни-стражники, увидав такое дело, поспешили с площади смыться: почуяли, что тут уже не жареным запахло, а на костре палёным!

– Долой самодержавие! – раздался первый робкий возглас, вскоре подхваченный неслыханным в Очёре дружным разноголосьем. – Доло-о-ой! Да здравствует свобода! За равенство! Даешь 8-часовой рабочий день! Уррааа!

– Земли-и-и! – вдруг тоненько закричал крестьянин, чьи грабли пошли на древко первого открыто поднятого в поселке красного флага. – Хотим земли-и!

Колонна под гомон и крики очерцев медленно двинулась вниз по главной улице. Один из демонстрантов расправил гармонь, прошелся по кнопкам, подбирая незнакомую мелодию. Озорно огляделся и грянул:

– Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног! – никогда еще Очёр не слыхивал слов рабочей «Марсельезы». А это тебе не «Я на горку шла»! – Вставай, поднимайся, рабочий народ! Вставай на борьбу, люд голодный!

Полицейский пристав как раз закусывал привычную полуденную чарочку, готовясь перекрестить рот в хвале Господу за преподнесенную благодать: и водочка-то у него смирновская, и супруга гладкая, и служба спокойная – не служба, а службишка. Но услышав из-за окна про прах, борьбу и голодный люд, поперхнулся соленым рыжиком. Выглянув на улицу, пристав увидел красный флаг и разом позабыл всё, чему его учили. «Бунт-бунт-бунт!», – страшным ритмом ёкало сердце, и руки ходуном заходили от препротивной дрожи. «Что делать-то, что делать?», – блюститель закона, схватив револьвер и шашку-«селёдку», кинулся прочь из дома, впервые в жизни позабыв надеть фуражку и поцеловать жену в румяную щеку…

А мастеровые тем временем дошли до правления, спустились к заводу, покричали лозунги и поворотили обратно. Когда процессия шествовала мимо церкви, какой-то молодой дурень птицей взлетел на звонницу и убедил звонаря, что эта демонстрация – вовсе не чертовщина какая-то, а самый настоящий крестный ход с особым молебствием. И тот, ничего не поняв, дунул в колокола!

Больше шести часов в Очере власть была рабочей – из начальства к демонстрантам так никто и не решился подойти. Рабочие и сами бы разошлись, но тут со стороны Зареки на них галопом понесся полуэскадрон конной стражи: это пристав, наконец, пришел в себя, и дозвонился до Оханска, откуда спешно направили подмогу. С той поры в Очере закон блюли уже не четыре служителя, а десять раз по четыре: стражники день и ночь парами патрулировали центральные улицы, а на рабочих окраинах на донских конях гарцевали презлючие и нервные казаки, похлёстывая нагайками по спинам дерзких мастеровых и по подвернувшимся под копыта курицам…

В аккурат сразу после демонстрации Петр Егорыч обнаружил в Барском лесу, приколотую к сосне мятую листовку, написанную корявым мужицким почерком. Подмётная бумага призывала крестьян вспомоществовать заводским мастеровым в зарождавшейся борьбе за права и свободы: дескать, по всем городам и весям бунтует народ, потому как нет терпенья от помещиков, кулаков и буржуев – не платите подати, боритесь!

Петр Егорыч отнес прокламацию своему начальнику – окружному лесничему Еремею Малькову. Отнес вполне по адресу, так как в бумаге была приписка: «Бейте в зубы Ерёму!» Мальков из всех угнетателей был самый развреднючий, он угрызениями совести особо не страдал, когда подгонял под суд самовольных порубщиков: взглянет из под очков брезгливо на осунувшегося от стыда и голода крестьянина-лапотника, подмахнет бумагу и не поморщится: злоумышленника – в кандалы, а сам Мальков, откушав кофею, шел на репетицию в народный театр. И ведь играл все больше благородных и прекраснодушных, а жил – с точностью до наоборот, за что Петр Егорыч его, мягко говоря, сильно недолюбливал.

– Ах, смутьяны, ах-ах, негодяи! – взбеленился Мальков. – А вы куда глядели, Петр Егорович? На ваших же угодьях эту мерзость пришпилили! Неспроста-а! Знают, бестии, что вы их жалеете…

– Не утруждайтесь криком, господин Мальков! – Петр Егорыч навис над столом начальника. – Эти инсургенты только угрожают, а я могу и зубы пересчитать, не погляжу, что вы – моё начальство и коллежский секретарь! Вы меня знаете…

– Непозволительная дерзость! Не премину доложить о сём непотребстве по инстанции-с!

– Да на здоровье! – усмехнулся Петр Егорыч. – И еще раз повторяю, я вам не доводчик! Если б они эту сосну срубили, тогда схватил бы, конечно, и к вам на расправу приволок. А бумажки меня не касаются – сами разбирайтесь. Вот только скажу как на духу: народишко доселе смирный и покорный вы и такие, как вы, сами замутили, потому что совесть напрочь потеряли. Творите, что хотите, плюете на людей. Тут и у скотины бессловесной терпёжка лопнет! Лошадь и та, если об ее хребет кнутовище изломать, начнет взбрыкивать да копытами лягаться. Вы, господин Мальков, не меня вините, а на себя пеняйте! Читайте-ка листовку внимательно: там про вашу душу писано, не про мою…

– Ах! – притворно схватился за сердце Мальков. – Медведь! Грубиян! Радикал! Секретарь – воды! Умираю…

«Определились бы уж, кто я таков – либерал или радикал?» – усмехнулся Петр Егорыч. Он, конечно, ни тем, ни другим не был – сам себе на уме считался, но запрещенное кое-что почитывал, и куда как пострашнее подобных листовок. Через его родственника с железнодорожной станции Вознесенской в Очер попадала нелегальная марксистская литература, которая призывала не просто по зубам богатеев лупцевать, а и вовсе их власти лишать. Вместе с головой, желательно…

В сосновом бору и Барском лесу, что Петр Егорыч самолично выхаживал, собирались на маёвки молодые рабочие и служащие Очерского завода, недовольные властью, не признававшие ни царя-батюшку, ни заводского начальства. Собирались под видом чаепитий – конспирацию блюли, но их «тайные вечери» не могли ускользнуть от острого глаза опытного лесничего. К лесу они относились бережно, разный хлам на полянах не разбрасывали, огнем не баловались, за что Петр Егорыч их привечал, угощал, порой, лесными дарами – туесок черники подарит или грибов наберет. А до политики ему дела не было – лишь бы не пакостили на природе…

Центральное место на лужайке занимал самовар. Старенький, прокопченный, кой-где лужёный, но все равно важный и пузатущий как архиерей. Барышни собирали для него шишки – изящно, в подолы. Парни через колени ломали сухостой, потом кто-нибудь стаскивал с себя яловый сапог и, словно кузнечным мехом, через трубу раздувал им шишечный жар. На скатерти, которую маёвщики называли самобранкой, сдобной горушкой высились пирожки-посикунчики, теснились кулёчки с пряниками, блюдца с холодными закусками – кто чем был богат, тот то и принес на общий кошт. В уголке на старой театральной афише пачкала золой бумагу только что вынутая с пылу-жару печеная картошка, обсыпанная кристаллами крупно помолотой соли. В прохладе под кустиком ждала лесного застолья корзинка с бутылками. Со стороны глядеть – обычный обывательский пикничок, а никакая не маёвка, на которой за чаем да винцом зеленым обсуждались до жути крамольные дела…

Петра Егорыча каждый раз приглашали к костерку и самовару – неловко ведь не позвать хозяина в его-то собственных владениях. Лесничий всех знал наперечёт: кто чей сын или дочь, кто где служит и кто за кем ухаживает. Люди были уважительные, добрые, хоть и в смутьянство подались, поэтому Петр Егорыч старался уберечь их от неразумных шагов, деликатно призывал к осторожности. Он снисходительно наблюдал, как горячо поспорив, маёвщики так же быстро остывали, переходили к далеким от революции темам: какие овсы взошли, почем галантерея у лавочника Смирнова и что за домину отгрохал на Торговой улице заводской приказчик… Наметанным глазом Петр Егорыч видел, кто до конца пойдет за идею, а кто остановится на полпути, когда поймет, что встав под ее знамена, за эту самую, пусть и очень славную идею придется не только страдать и даже умирать, но и убивать живых людей. Может быть, даже тех, с кем еще недавно вот так мирно чаевничал.

«Пашка вон отвлёкся, умные речи ему наскучили, зевает во весь рот – аж кишки видать. Сок одуванчиковый с модных портков счищает, папироску пажескую жеманно мнет меж пальцев – этому франту от революции только лоск да блеск надобны, – иронично судил маёвщиков лесничий. – Никифор, наоборот, хмурится, дергается, перебивает всех, слюнями брызжа: нетерпелив дюже, доскачется быстро – заарестуют ерепеню за милую душу… Лизавета – та навроде сурьезная девушка: беда как много думает. Эх, много, но больно уж туго – гляди и вовсе передумает: замуж позовут – и прощай борьба да красные знамена!»

Но большинство молодых людей искренне верили в свое дело, хотя пока и не совсем понимали, с чего начать борьбу – сразу за кистени хвататься или сперва мозгами поколобродить, словом проникновенным пошатать власти предержащие? Книжки книжками, но не все ж в них прописано – надо своим умом доходить до сути, а то и на собственной шкуре попробовать, почем фунт лиха.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2

Другие электронные книги автора Максим Алексеевич Шардаков