В ширь пошло…
Максим Горький
«Беру несколько писем, полученных мною за истекший год из разных мест России, и делаю из этих писем выдержки, будучи уверен, что они скажут читателю больше, чем могу сказать лично я…»
Максим Горький
«В ширь пошло…»
Беру несколько писем, полученных мною за истекший год из разных мест России, и делаю из этих писем выдержки, будучи уверен, что они скажут читателю больше, чем могу сказать лично я.
Вот одно письмо человека, настроенного минорно:
«Я проделал путешествие от Ярославля до Астрахани, от Астрахани до Казани, Перми и Нижнего. И что же мог бы я сказать: привело это меня в лучший порядок, успокоило, выяснило мне «настроение страны», ознакомило с нею? Не знаю, может быть, рано ставить такие вопросы, преждевременно отвечать на них, – поэтому или почему-то другому, – но я не чувствую, что могу сказать да или нет, и мне не кажется, что теперь я знаю родину лучше, чем знал её год назад. Я поражён, подавлен пестротою и сумятицей вынесенных впечатлений, мне кажется, что душа моя окунулась в самые разнообразные краски и стала неестественно пёстрой. Но почему-то в памяти остались наиболее цельными картинки смешные, весёлые, хотя вы знаете, что я веселиться и смеяться не предрасположен. Это странные картинки: от них веет чем-то, что я определил бы словами – спокойное упование на возможность лучшего. Вот на корме парохода Каменских кучка разных людей слушает слепого гармониста и мальчонку-певца; гармонист играет хорошо, мальчик поёт скверно, публика слушает с удовольствием, но является матрос, должно быть, даже боцман, и орёт: «Опять про революцию петь? В воду сошвырну слепого чёрта!» Музыкант послушно перестал играть, мальчик спрятался за спину его, а публика объявила ненавистнику революции, что про «неё» не пели, нет! Он ушёл, и тотчас же какой-то рыжий человек в пиджаке попросил музыканта: «А это, что поётся про революцию, ну-ко, как это?» Публика поддержала его: «Не бойся, мы заслоним, заступимся, не велика он власть!» – «Пой, Яша», – равнодушно говорит слепец, и мальчик с жаром отчеканивает: «Отречёмся от старого ми-ира», – а публика довольна, и рыжий одобряет: «Хорошо, ребята! Здорово, мать честная!»
В Нижнем на пристани грузчики читают «Русское слово», подходит речной полициант, присаживается на корточки и спрашивает: «Про Думу есть?» – «Ну, чай, Дума давно распущена». – «Совсем?» – «Нет, на каникулу, на лето». – «Это совсем напрасно распускают их, материных детей!» – «Летом думать жарко». – «Пусть попреют!» – «Мы вон за гроши целый день жаримся». – «Н-да, летечко бог послал». – «Гляди, ребята, – говорит полицейский, – это опять к чему-нибудь, обязательно так! Шумит народ опять!» – «Ну, где там! – возражает солидный широкобородый грузчик. – Задавили народ до конца». – «А вот поглядим, – спорит страж, возбуждаясь. – Вот как начнётся война с китайцем, вот те и пойдёт опять! Чай, мы живые али нет?»
А вечером, в рубке первого класса, полная и сытая женщина, очевидно, купчиха, мечтает: «Подождите, поглядит, поглядит Европа, да и скажет: «Нет, господа, так нельзя. Какие же это порядки?» И прикажет…»
Видите ли – всё это очень забавно и, если хотите, отрадно: люди думают, беспокоятся, ждут, но – не от себя ждут, а от китайца, от Европы и – от «Петра Михалыча». О Петре Михалыче говорили в Астрахани, в трактире, какие-то ремесленники или приказчики, говорили тихо и с большими надеждами на него. «Он – законы знает, он им нос утрёт!» «Они» – это, как я понял, люди, закрывшие профессиональный союз или что-то в этом роде, а он, Пётр Михалыч, явится и «напечёт им колобков на лысине». Блажен, кто верует в Китай, Европу и прочие внешние силы, а я – не могу.»