– Я такие штуки видал – рассказать нельзя! – с гордостью и воодушевлённо говорил Пашка. – Один раз не жрал двое суток… совсем ничего! В лесу ночевал… Один.
– Боязно? – спросил Яков.
– Поди, ночуй, – узнаешь! А то собаки меня загрызли было… Был в городе Казани… Там есть памятник одному, – за то, что стихи сочинял, поставили… Огромный был мужик!.. Ножищи у него во какие! А кулак с твою голову, Яшка! Я, братцы, тоже стихи сочинять буду, я уж научился немножко!..
Он вдруг съёжился, подобрал под себя ноги и, пристально глядя в одну точку, – нахмуренный, важный, – скороговоркой сказал:
По улице люди идут,
Все они одеты и сыты,
А попроси у них поесть,
Так они скажут – поди ты
Прочь!..
Он кончил, взглянул на мальчиков и тихо опустил голову. С минуту длилось неловкое молчание. Потом Илья осторожно спросил:
– Это разве стихи?
– А ты не слышишь? – сердито крикнул Пашка. – Сказано: сыты – поди ты, – значит, стихи!..
– Конечно, стихи! – торопливо воскликнул Яков. – Ты всегда придираешься, Илья!
– Я и ещё сочинил, – оживлённо обратился Пашка к Якову и тотчас же быстро выпалил:
Тучи – серы, а земля – сыра,
Вот приходит осенняя пора,
А у меня ни кола, ни двора,
И вся одёжа – на дыре дыра!
– О-г-го-о! – протянул Яков, широко раскрыв глаза.
– Вот это уж – прямо стихи! – в тон ему подтвердил Илья.
Лицо Пашки вспыхнуло слабым румянцем, и глаза его так сощурились, точно в них откуда-то дым попал.
– Я и длинные стихи буду сочинять! – похвалялся он. – Это ведь не больно трудно! Идёшь и видишь – лес – леса, небо – небеса!.. А то поле – воля!.. Само собой выходит!
– А теперь что ты будешь делать? – спросил его Илья.
Пашка мигнул глазами, оглянулся вокруг, помолчал и, наконец, негромко и неуверенно сказал:
– Что-нибудь!..
Но тотчас же снова решительным голосом объявил:
– А потом – опять убегу!..
Он стал жить у сапожника, и каждый вечер ребятишки собирались к нему. В подвале было тише и лучше, чем в каморке Терентия. Перфишка редко бывал дома – он пропил всё, что можно было пропить, и теперь ходил работать подённо по чужим мастерским, а если работы не было – сидел в трактире. Он ходил полуголый, босый, и всегда подмышкой у него торчала старенькая гармония. Она как бы срослась с его телом, он вложил в неё частицу своей весёлой души, и оба стали похожи друг на друга – оборванные, угловатые, полные задорных песен и трелей. Вся мастеровщина в городе знала Перфишку как неистощимого творца разудалых и смешных «частушек», – сапожник был желанным гостем в каждой мастерской. Его любили за то, что тяжёлую, скучную жизнь рабочего люда он скрашивал песнями и складными, шутливыми рассказами о разных разностях.
Когда ему удавалось заработать несколько копеек, он половину отдавал дочери – этим и ограничивались его заботы о ней. Она была полной хозяйкой своей судьбы. Она очень выросла, её чёрные кудри спустились до плеч, тёмные глаза стали серьёзнее и больше, и – тоненькая, гибкая – она хорошо играла роль хозяйки в своей норе: собирала щепы на постройках, пробовала варить какие-то похлёбки и до полудня ходила с подоткнутым подолом, вся испачканная сажей, мокрая, озабоченная. А состряпав обед, убирала комнату, мылась, одевала чистое платье и садилась за стол к окну чинить что-нибудь из одёжи.
К ней часто приходила Матица, принося с собой булки, чай, сахар, а однажды она даже подарила Маше голубое платье. Маша вела себя с этой женщиной, как взрослый человек и хозяйка дома; ставила маленький жестяной самовар, и, попивая горячий, вкусный чай, они говорили о разных делах и ругали Перфишку. Матица ругалась с увлечением, Маша вторила ей тонким голосом, но – без злобы, только из вежливости. Во всём, что она говорила про отца, звучало снисхождение к нему.
– А чтоб в него печёнки зсохлись! – гудела Матица, свирепо поводя бровями. – Что ж? Забыл он, пьянчуга, что в него дитя малое зосталось? Гадка? его морда, чтоб здох, як пёс!
– Он ведь знает, что я уж большая и всё сама могу… – говорила Маша.
– Боже мой, боже! – тяжело вздыхала Матица. – Что же это творится на свете белом? Что будет с девочкой? Вот и у меня была девочка, как ты!.. Зосталась она там, дома, у городи Хороли… И это так далеко – город Хорол, что если б меня и пустили туда, так не нашла бы я до него дороги… Вот так-то бывает с человеком!.. Живёт он, живёт на земле и забывает, где его родина…
Маше нравилось слушать густой голос этой женщины с глазами коровы. И, хотя от Матицы всегда пахло водкой, – это не мешало Маше влезать на колени бабе, крепко прижимаясь к её большой, бугром выступавшей вперёд груди, и целовать её в толстые губы красиво очерченного рта. Матица приходила по утрам, а вечером у Маши собирались ребятишки. Они играли в карты, если не было книг, но это случалось редко. Маша тоже с большим интересом слушала чтение, а в особенно страшных местах даже вскрикивала тихонько.
Яков относился к девочке ещё более заботливо, чем прежде. Он постоянно таскал ей из дома куски хлеба и мяса, чай, сахар, керосин в бутылках из-под пива, иногда давал деньги, оставшиеся от покупки книг. Он привык делать всё это, и всё выходило у него как-то незаметно, а Маша относилась к его заботам как к чему-то вполне естественному и тоже не замечала их.
– Яша! – говорила она, – углей нет!
Через некоторое время он или приносил ей угли, или давал семишник, говоря:
– Ступай, купи!.. Украсть нельзя было!
Илья тоже привык к этим отношениям, да и все на дворе как-то не замечали их. Порой Илья и сам, по поручению товарища, крал что-нибудь из кухни или буфета и тащил в подвал к сапожнику. Ему нравилась смуглая и тонкая девочка, такая же сирота, как сам он, а особенно нравилось, что она умеет жить одна и всё делает, как большая. Он любил видеть, как она смеётся, и постоянно старался смешить Машу. А когда это не удавалось ему – Илья сердился и дразнил девочку:
– Черномазая чумичка!
Она прищуривала глаза и говорила:
– Скуластый чёрт!..
Слово за слово, и они ссорились серьёзно: Маша быстро свирепела и бросалась на Илью с намерением поцарапать его, но он со смехом удовольствия убегал от неё.
Однажды, за картами, он уличил Машу в плутовстве и в ярости крикнул ей:
– Яшкина любовница!
А затем прибавил ещё одно грязное слово, значение которого было известно ему. Яков был тут же. Сначала он засмеялся, но, увидав, что лицо его подруги исказилось от обиды, а на глазах её блестят слёзы, он замолчал и побледнел. И вдруг вскочил со стула, бросился на Илью, ударил его в нос и, схватив его за волосы, повалил на пол. Всё это произошло так быстро, что Илья даже защититься не успел. А когда он, ослеплённый болью и обидой, встал с пола и, наклонив голову, быком пошёл на Якова, говоря ему: «Н-ну, держись! Я тебя…» – он увидал, что Яков жалобно плачет, облокотясь на стол, а Маша стоит около него и говорит тоже со слезами в голосе:
– Не дружись с ним. Он поганый… Он злющий! Они все злые – у него отец в каторге… а дядя горбатый!.. У него тоже горб вырастет! Пакостник ты! – смело наступая на Илью, кричала она. – Дрянь паршивая!.. тряпичная душа! Ну-ка, иди? Как я тебе рожу-то расцарапаю! Ну-ка, сунься!?
Илья не сунулся. Ему стало нехорошо при виде плачущего Якова, которого он не хотел обижать, и было стыдно драться с девчонкой. А она стала бы драться, это он видел. Он ушёл из подвала, не сказав ни слова, и долго ходил по двору, нося в себе тяжёлое, нехорошее чувство. Потом, подойдя к окну Перфишкиной квартиры, он осторожно заглянул в неё сверху вниз. Яков с подругой снова играли в карты. Маша, закрыв половину лица веером карт, должно быть, смеялась, а Яков смотрел в свои карты и нерешительно трогал рукой то одну, то другую. Илье стало грустно. Он походил по двору ещё немного и смело пошёл в подвал.
– Примите меня! – сказал он, подходя к столу. Сердце у него билось, а лицо горело и глаза были опушены. Яков и Маша молчали.
– Я не буду ругаться!.. ей-богу, не буду! – сказал Илья, взглянув на них.
– Ну, уж садись, – эх ты! – сказала Маша. А Яков строго добавил:
– Дурачина! Не маленький… Понимай, что говоришь…
– А как ты меня? – с упрёком сказал Илья Якову.