– Носить покойников в гору – тяжело!
Сказал и, боком выбравшись из толпы, туго поджав бритые губы, встал под сосною в тень, пропуская мимо себя, как солдат на параде, толпу горожан и рабочих.
День был яркий, благодатно сияло солнце, освещая среди жирных пятен жёлтого и зелёного пёструю толпу людей; она медленно всползала среди двух песчаных холмов на третий, уже украшенный не одним десятком крестов, врезанных в голубое небо и осенённых широкими лапами старой, кривой сосны. Песок сверкал алмазными искрами, похрустывая под ногами людей, над головами их волновалось густое пение попов, сзади всех шёл, спотыкаясь и подпрыгивая, дурачок Антонушка; круглыми глазами без бровей он смотрел под ноги себе, нагибался, хватая тоненькие сучки с дороги, совал их за пазуху и тоже пронзительно пел:
Хиристос воскиресе, воскиресе,
Кибитка потерял колесо…
Благочестивые люди били его, запрещая петь это, и теперь исправник, погрозив ему пальцем, крикнул:
– Цыц, дурак…
В городе Антонушку не любили, он был мордвин или чуваш, и поэтому нельзя было думать, что он юродивый Христа ради, но его боялись, считая предвозвестником несчастий, и когда, в час поминок, он явился на двор Артамоновых и пошёл среди поминальных столов, выкрикивая нелепые слова: «Куятыр, куятыр, – чёрт на колокольню, ай-яй, дождик будет, мокро будет, каямас чёрненько плачет!» – некоторые из догадливых людей перешепнулись:
– Ну, значит, Артамоновым счастья не будет!
Пётр уловил этот шёпот. А через некоторое время он увидал, что Тихон Вялов прижал дурачка в углу двора, и услышал спокойные, но пытливые вопросы дворника:
– Это что будет – каямас? Не знаешь? На. Пошел прочь! Ну, ну – иди…
…Быстро, как осенний, мутный поток с горы, скользнул год; ничего особенного не случилось, только Ульяна Баймакова сильно поседела, и на висках у неё вырезались печальные лучики старости. Очень заметно изменился Алексей, он стал мягче, ласковее, но в то же время у него явилась неприятная торопливость, он как-то подхлёстывал всех весёлыми шуточками, острыми словами, и особенно тревожило Пётра его дерзкое отношение к делу, казалось, что он играет с фабрикой так же, как играл с медведем, которого, потом, сам же и убил. Было странно его пристрастие к вещам барского обихода; кроме часов, подарка Баймаковой, в комнате его завелись какие-то ненужные, но красивенькие штучки, на стене висела вышитая бисером картина – девичий хоровод. Алексей был бережлив, зачем же он тратит деньги на пустяки? Он и одеваться стал модно, дорого. Холил свою тёмную, остренькую бородку, брил щёки и всё более терял простое, мужицкое. Пётр чувствовал в двоюродном брате что-то очень чужое, неясное, он незаметно, недоверчиво присматривался к нему, и недоверие всё возрастало.
Пётр относился к делу осторожно, опасливо, так же, как к людям. Он выработал себе неторопливую походку и подкрадывался к работе, прищуривая медвежьи глаза, как бы ожидая, что то, к чему он подходит, может ускользнуть от него. Иногда, уставая от забот о деле, он чувствовал себя в холодном облаке какой-то особенной, тревожной скуки, и в эти часы фабрика казалась ему каменным, но живым зверем, зверь приник, прижался к земле, бросив на неё тени, точно крылья, подняв хвост трубою, морда у него тупая, страшная, днём окна светятся, как ледяные зубы, зимними вечерами они железные и докрасна раскалены от ярости. И кажется, что настоящее, скрытое дело фабрики не в том, чтоб наткать вёрсты полотна, а в чём-то другом, враждебном Петру Артамонову.
В годовщину смерти отца, после панихиды на кладбище, вся семья собралась в светлой, красивой комнате Алексея, он, волнуясь, сказал:
– Отец завещал нам жить дружно; так и надо, – мы тут как в плену.
Никита заметил, что Наталья, сидевшая рядом с ним, вздрогнула, удивлённо взглянув на деверя, а тот продолжал очень мягко:
– Но всё-таки и при дружбе мешать друг другу мы не должны. Дело – одно для всех, а жизнь у каждого своя. Верно?
– Ну? – осторожно спросил Пётр, глядя через голову брата.
– Вы все знаете, что я живу с девицей Орловой, теперь хочу обвенчаться с нею. Помнишь, Никита, она одна пожалела, когда ты в воду упал?
Никита кивнул головою. Он сидел почти впервые так близко к Наталье, и это было до того хорошо, что не хотелось двигаться, говорить и слушать, что говорят другие. И когда Наталья, почему-то вздрогнув, легонько толкнула его локтем, он улыбнулся, глядя под стол, на её колени.
– Мне она – судьба, я так думаю, – говорил Алексей. – С нею можно жить как-то иначе. Вводить её в дом я не хочу, боюсь – не уживётесь с нею.
Ульяна Баймакова, подняв опущенные, тяжёлой печалью налитые глаза, помогла Алексею.
– Я её хорошо знаю, редкая рукодельница. Грамотна. Отца, пьяницу, кормила с малых лет своих и сама себя. Только – характерная; Наталья, пожалуй, не уживётся с ней.
– Я со всеми сживаюсь, – обиженно заметила Наталья, а муж, искоса взглянув на неё, сказал брату:
– Это действительно твоё дело.
Алексей обратился к Баймаковой, предложив ей продать ему дом:
– На что он тебе?
Пётр поддержал его:
– Тебе надо с нами жить.
– Ну, я пойду, обрадую Ольгу, – сказал Алексей.
Когда он ушёл, Пётр, толкнув Никиту в плечо, спросил:
– Ты что – дремлешь? О чём задумался?
– Алексей хорошо делает…
– Ну? Увидим. А по-твоему, матушка?
– Конечно, хорошо, что он с ней венчается, а как жить будут – кто знает? Она – особенная. Вроде дурочки.
– Спасибо за такую родню, – усмехнулся Пётр.
– Может, я и не то сказала, – говорила Ульяна, как будто глядя в темноту, где всё спутанно колеблется и не даётся глазу.
– Она – хитрая; вещей у отца её много было, так она их у меня прятала, чтоб отец не пропил, и Олёша таскал их мне, по ночам, а потом я будто дарила их ему. Это вот у него всё её вещи, приданое. Тут дорогие есть. Не очень я её люблю, всё-таки – своенравна.
Стоя спиною к тёще, Пётр смотрел в окно, в саду бормотали скворцы, передразнивая всё на свете, он вспомнил слова Тихона:
«Не люблю скворцов, – на чертей похожи». Глупый человек этот Тихон, потому и заметен, что уж очень глуп.
Всё так же тихо, нехотя и, видимо, сквозь другие думы, Баймакова рассказывала, что мать Ольги Орловой, помещица, женщина распутная, сошлась с Орловым ещё при жизни мужа и лет пять жила с ним.
– Он – мастер; мебель делал и часы чинил, фигуры резал из дерева, у меня одна спрятана – женщина голая, Ольга считает её за материн портрет. Пили они оба. А когда муж помер – обвенчались, в тот же год она утонула, пьяная, когда купалась…
– Вот как люди любят, – вдруг сказала Наталья. Неуместные эти слова заставили Ульяну взглянуть на дочь с упрёком, Пётр усмехнулся, заметив:
– Не про любовь речь шла, а о пьянстве.
Все замолчали. Наблюдая за Натальей, Никита видел, что повесть матери волнует её, она судорожно щиплет пальцами бахрому скатерти, простое, доброе лицо её, покраснев, стало незнакомо сердитым.
После ужина, сидя в саду, в зарослях сирени, под окном Натальиной комнаты, Никита услыхал над головою своей задумчивые слова Пётра:
– Ловок Алексей. Умён.
И тотчас раздался режущий сердце вой Натальи:
– Все вы – умные. Только я – дура. Верно сказал он: в плену! Это я живу в плену у вас…
Никита замер от страха, от жалости, схватился обеими руками за скамью, неведомая ему сила поднимала его, толкала куда-то, а там, над ним, все громче звучал голос любимой женщины, возбуждая в нём жаркие надежды.