– Его Тихон из петли вынул. В бане лежит.
Жена обмякла, осела под его рукой, вскрикнув с явным страхом:
– Нет… Что ты? Господи…
«Значит – врала», – решил Пётр, но она, дёрнув головою так, как будто её ударили по лбу, зашептала, зло всхлипывая:
– Что же это будет? Только смертью батюшки прикрылись немножко от суда людского, а теперь опять про нас начнут говорить, – ой, господи, за что? Один брат – в петлю лезет, другой неизвестно на ком, на любовнице женится, – что же это? Ах, Никита Ильич! Что же это за бесстыдство? Ну – спасибо! Угодил, безжалостный…
Облегчённо вздохнув, муж крепко погладил плечо жены.
– Не бойся, никто ничего не узнает. Тихон – не скажет, он ему – приятель, а от нас всем доволен. Никита в монахи собирается…
– Когда?
– Не знаю.
– Ох, скорее бы! Как я с ним теперь?
Помолчав, Пётр предложил:
– Сходи к нему, погляди…
Но, подскочив, точно уколотая, жена почти закричала:
– Ой – не посылай, не пойду! Не хочу, боюсь…
– Чего? – быстро спросил Пётр.
– Удавленника. Не пойду, что хочешь делай… Боюсь.
– Ну – идём спать! – сказал Артамонов, вставая на твёрдые ноги. – На сей день довольно помучились.
Медленно шагая рядом с женою, он ощущал, что день этот подарил ему вместе с плохим нечто хорошее и что он, Пётр Артамонов, человек, каким до сего дня не знал себя, – очень умный и хитрый, он только что ловко обманул кого-то, кто навязчиво беспокоил его душу тёмными мыслями.
– Конечно, ты мне самая близкая, – говорил он жене. – Кто ближе тебя? Так и думай: самая близкая ты мне. Тогда – всё будет хорошо…
На двенадцатый день после этой ночи, на утренней заре, сыпучей, песчаной тропою, потемневшей от обильной росы, Никита Артамонов шагал с палкой в руке, с кожаным мешком на горбу, шагал быстро, как бы торопясь поскорее уйти от воспоминаний о том, как родные провожали его: все они, не проспавшись, собрались в обеденной комнате, рядом с кухней, сидели чинно, говорили сдержанно, и было так ясно, что ни у кого из них нет для него ни единого сердечного слова. Пётр был ласков и почти весел, как человек, сделавший выгодное дело, раза два он сказал:
– Вот у нас в семье свой молитвенник о грехах наших будет…
Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, её маленькие, мышиные уши заметно горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты; мать её задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала седые волосы на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подёргивая плечами:
– Как это ты решился, Никита? Вдруг, а? Непонятно мне…
Рядом с ним сидела небольшая, остроносенькая девица Орлова и, приподняв тёмные брови, бесцеремонно рассматривала всех глазами, которые не понравились Никите, – они не по лицу велики, не по-девичьи остры и слишком часто мигали.
Тяжело было сидеть среди этих людей и боязливо думалось:
«Вдруг Пётр скажет всем? Скорее бы отпустили…»
Пётр начал прощаться первый, он подошёл, обнял и сказал дрогнувшим голосом, очень громко:
– Ну, брат родной, прощай…
Баймакова остановила его:
– Что ты? Посидеть надо сначала, помолчать, потом, помолясь, прощаться.
Всё это было сделано быстро, снова подошёл Пётр, говоря:
– Прости нас. Пиши насчёт вклада, сейчас же вышлем. На тяжёлый послух не соглашайся. Прощай. Молись за нас побольше.
Баймакова, перекрестив его, трижды поцеловала в лоб и щёки, она почему-то заплакала; Алексей, крепко обняв, заглянул в глаза, говоря:
– Ну – с богом. У каждого – своя тропа. Всё-таки я не понимаю, как это ты вдруг решился…
Наталья подошла последней, но не доходя вплоть, прижав руку ко груди своей, низко поклонилась, тихо сказала:
– Прощай, Никита Ильич…
Груди у неё всё ещё высокие, девичьи, а уже кормила троих детей.
Вот и всё. Да, ещё Орлова: она сунула жёсткую, как щепа, маленькую, горячую руку, – вблизи лицо её было ещё неприятней. Она спросила глупо:
– Неужели пострижётесь?
На дворе с ним прощалось десятка три старых ткачей, древний, глухой Борис Морозов кричал, мотая головой:
– Солдат да монах – первые слуги миру, нате-ко!
Никита зашёл на кладбище, проститься с могилой отца, встал на колени пред нею и задумался, не молясь, – вот как повернулась жизнь! Когда за спиною его взошло солнце и на омытый росою дёрн могилы легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в землю, сказал:
– Прости, батюшка.
В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и сипло; помолчав, горбун повторил громче:
– Прости, батюшка.
И – заплакал, горько, по-женски всхлипывая, нестерпимо жалко стало свой прежний, ясный и звонкий голос.
Потом, отойдя от кладбища с версту, Никита внезапно увидал дворника Тихона; с лопатой на плече, с топором за поясом он стоял в кустах у дороги, как часовой.
– Пошёл? – спросил он.
– Иду. Ты что тут?
– Рябину выкопать хочу, около сторожки моей посажу, у окна.