– Ах, перестань! Ну, сделаюсь кокоткой – это очень интересно, почитай-ка…
– Вздор!
– По-твоему, и madame Дюбарри – вздор? И Диана де-Пути? – спросила женщина.
Доктор, загнув бородку к носу, молчал, а она говорила с удивлением:
– Просто ужас, какой ты невежда, как мало знаешь историю и женщин… Когда мы будем жить вместе, я тобою займусь. Нужно читать, а то и говорить не о чем, согласись…
В стёкла бил дождь. Сухо скрипел паркет под ногами доктора. Отражение огня, ползая по ножкам стола, странно оживляло его, казалось, он раскачивается и сейчас тоже пойдёт по комнате, звеня рюмками и стаканами.
– Я попробую поговорить с ним о завещании, – говорил доктор. – Но он относится ко мне подозрительно. Он сильно болен. Следовало бы его уложить…
Усмехаясь, Капитолина сказала:
– Уложить – это говорят преступники. Я его уложил, уложу…
Пошатываясь и мыча, вошёл Паморхов, высоко подняв брови, прислушиваясь и спрашивая:
– Вы – о чём?
– Капитолине Викентьевне необходим массаж, если она не хочет полнеть.
– Да, я не хочу. Уж я и так кубышка…
– Э-с, – сказал Паморхов, опускаясь в кресло, – массаж, да… Не перейти ли в гостиную?
– Здесь больше воздуха, – заметил доктор. – И во всех хороших романах беседуют у камина – так? – спросил он женщину.
Она кивнула головой.
– Что же ты хотел сказать этой историей с девушкой? – спросил доктор, усаживаясь против хозяина.
Паморхов усмехнулся, оглядываясь, и, помолчав, сказал:
– Да, я понимаю, что не вышло у меня. Я хотел рассказать что-то благородное, героическое, а вышло – озорство… Тут пропущены детали, вот в чём дело… Детали – это иногда самое главное…
Он задумался, опустив голову.
– Может быть, ты ляжешь отдохнуть? – спросил доктор.
– Да… со временем, – ответил Паморхов и снова замолчал.
Ветер шаркает по стене дома, стучат болты ставен, гудит в трубе. По большой пустынной комнате, в сумраке её, торопливо растекается сиповатый, угрюмый голос.
– Я – революционер, повыше сортом этих, обычных, цеховых! Они передвигают с места на место внешнее, хотят переместить центр власти… как-то там расширить власть, раздробить… это штука ординарная, механическая! А я старался расширить пределы запрещённого в самых основах жизни, в морали… и прочее там… Против каждого «нельзя» я ставил своё – «почему?» Я, так сказать, мирный воин… Жизнь – странная штука. Это, кажется, Достоевский сказал. Или – Гоголь? «С холодным вниманьем посмотришь вокруг – жизнь странная штука». Можешь представить – выхожу я из училища в полк, а этот гусь, Брагин, там же! Чёрт знает что… оказывается, кончил медицинскую академию и служит младшим врачом… пользуется вниманием, уважением, да…
– Ну – что же? – спросил доктор.
– Ничего. Зачем нам встречаться, а? Говорят – мир велик.
– Ты, кажется, что-то устроил ему?
Паморхов сердито взглянул на доктора, спросив:
– Почему ты знаешь?
– Я встречал его. Вместе жили в Вологде.
– Ну? Он сослан был?
– Да!
– Гм… Какой же он?
– Хороший врач. Пил сильно…
– Пил? Э-с… Удивительно – все встречаются… Он рассказывал про меня?
– Нет. Впрочем, не помню…
– Рассказывал, значит…
Капитолина сидит, неподвижно глядя перед собою, точно спит с открытыми глазами. Лицо её сильно покраснело, рот полуоткрыт, она дышит бурно; косые глаза доктора упёрлись в грудь её и точно прижимают к спинке кресла.
– Факты! – бормочет Паморхов, наливая коньяк. – Собственно говоря, я растратил себя по мелочам. Кажется – жил, жил, и даже очень, а вот вспоминаешь – и всё хлам, пустяки всё… И как будто нет, не было фактов, а только одна философия… чёрт возьми мою наружность!
– Ты бы лёг, в самом деле…
– Не хочу, – грубо говорит Паморхов, оглядывая комнату. – Капочка, прикажи зажечь огонь, что тут за погреб! И этот дурацкий цветок… когда висели драпри, он не лез в глаза так… нахально!
Капитолина протянула руку к звонку на столе, но не достала его и, бессильно уронив руку на колени, улыбнулась сонно.
– Не хочется света… так уютнее!
Паморхов хрюкнул и снова заговорил:
– Это, говорят, нехорошо, но я не люблю честных людей, так называемых передовых и честных. В некрологах всегда пишут: «Это был человек передовой и честный». Они меня раздражают… чёрт их знает чем, но – нестерпимо! Был еврей, держал лабораторию для исследований каких-то… ну, вообще химик! Чахоточное такое существо, глаза огромные и, знаешь, эдакие… с выражением затаённой муки, как пишут в стихах. С упрёком всему миру и мне. Мне особенно! Все дудят о нём: честнейший человек, святая душа… Невыносимо! Я живу на одной улице с ним, встречаемся… Идёт гулять с детьми, девочка у него – превосходная девочка, такая, брат, красавица, лет семнадцати… Два мальчика… Бывало, встречу его, и даже дрожь пройдёт, – ах ты, думаю, козявка! И не потому, что он еврей, а так, вообще, раздражает…
– Ну, чем же кончилось? – тихо спросил доктор.
– Погубила его химия… знаешь, седьмой год, тогда не церемонились…
Паморхов помолчал, вздохнул и спросил глухо:
– По-твоему, злой я или нет?
– Вероятно, нет, – сквозь зубы сказал доктор.