Клим Самгин решил не выходить из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он взял книгу и перешел в комнату брата. Дмитрия не было, у окна стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня пальцами по стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
– Пожар, – сказал он, сжав руку Самгина слабо и небрежно, как всегда.
Среди неровной линии крыш, тепло одетых снегом, одна из них дымилась жидким, серым дымом; по толстому слою снега тяжело ползали медноголовые люди, тоже серые, как дым.
В этой картине Клим увидал что-то поражающе скучное.
– Не хочет гореть, – сказал Туробоев и отошел от окна. За спиною своей Клим услыхал его тихий возглас:
– А, Метерлинк…
Подчиняясь желанию задеть неприятного человека, Клим поискал в памяти острое, обидное словечко, но, не найдя его, пробормотал:
– Чепуха.
Туробоев не обиделся. Он снова встал рядом с Климом и, прислушиваясь к чему-то, заговорил тихо, равнодушно:
– Нет, почему же – чепуха? Весьма искусно сделано, – как аллегория для поучения детей старшего возраста. Слепые – современное человечество, поводыря, в зависимости от желания, можно понять как разум или как веру. А впрочем, я не дочитал эту штуку до конца.
Клим отошел от окна с досадой на себя. Как это он не мог уловить смысла пьесы? Присев на стул, Туробоев закурил папиросу, но тотчас же нервно ткнул ее в пепельницу.
– Это Нехаева просвещает вас? Она и меня пробовала развивать, – говорил он, задумчиво перелистывая книжку. – Любит остренькое. Она, видимо, считает свой мозг чем-то вроде подушечки для булавок, – знаете, такие подушечки, набитые песком?
– Очень начитана, – сказал Клим, чтоб сказать что-нибудь, а Туробоев тихонько добавил к своим словам:
– Осенняя муха…
В потолок сверху трижды ударили чем-то тяжелым, ножкой стула, должно быть. Туробоев встал, взглянул на Клима, как на пустое место, и, прикрепив его этим взглядом к окну, ушел из комнаты.
«Пошел к Спивак, это она стучала», – сообразил Клим, глядя на крышу, где пожарные, растаптывая снег, заставляли его гуще дымиться серым дымом.
«Он сам – осенняя муха, Туробоев».
Вошла Марина, не постучав, как в свою комнату.
– Хотите чаю?
– Да, спасибо.
Сердито глядя в лицо Клима, она спросила:
– Где ваш брат?
– Не знаю.
Она повернулась к двери, но, притворив ее, снова шагнула к Самгину.
– Он не ночевал дома, – строго сказала она.
Клим усмехнулся:
– Это бывает с молодыми людями.
Густо покраснев, Марина спросила:
– Вы, кажется, говорите пошлости? А вам известно, что он занимается с рабочими и что за это…
Не договорив, она ушла, прежде чем Самгин, возмущенный ее тоном, успел сказать ей, что он не гувернер Дмитрия.
– Дура, – ругался он, расхаживая по комнате. – Грубая дуреха.
Ему вспомнилось, как однажды, войдя в столовую, он увидал, что Марина, стоя в своей комнате против Кутузова, бьет кулаком своей правой руки по ладони левой, говоря в лицо бородатого студента:
– Я – ба-ба! Ба-ба!
Вначале ее восклицания показались Климу восклицаниями удивления или обиды. Стояла она спиною к нему, он не видел ее лица, но в следующие секунды понял, что она говорит с яростью и хотя не громко, на низких нотах, однако способна оглушительно закричать, затопать ногами.
– Понимаете? – спрашивала она, сопровождая каждое слово шлепающим ударом кулака по мягкой ладони. – У него – своя дорога. Он будет ученым, да! Профессором.
– Не рычите, – сказал Кутузов.
Он был выше Марины на полголовы, и было видно, что серые глаза его разглядывают лицо девушки с любопытством. Одной рукой он поглаживал бороду, в другой, опущенной вдоль тела, дымилась папироса. Ярость Марины становилась все гуще, заметней.
– Он простодушен, честен, но у него нет воли…
– Ой, кажется, я вам юбку прожег, – воскликнул Кутузов, отодвигаясь от нее. Марина обернулась, увидела Клима и вышла в столовую с таким же багровым лицом, какое было у нее сейчас.
Жизнь брата не интересовала Клима, но после этой сцены он стал более внимательно наблюдать за Дмитрием. Он скоро убедился, что брат, подчиняясь влиянию Кутузова, играет при нем почти унизительную роль служащего его интересам и целям. Однажды Клим сказал это Дмитрию братолюбиво и серьезно, как умел. Но брат, изумленно выкатив овечьи глаза, засмеялся:
– Да – ты с ума сошел!
А затем, хлопнув Клима ладонью по колену, сказал:
– Все-таки – спасибо! Хорошо ты сказал это, чудак!
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест – глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о том, «Что должен знать и помнить рабочий», другая «О штрафах». Обе – грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
«Ясно, что он возится с рабочими. И, если его арестуют, это может коснуться и меня: братья, живем под одной крышей…»
Взволнованный, он стал шагать по комнате быстрее, так, что окно стало передвигаться в стене справа налево.
Среди всех людей, встреченных Климом, сын мельника вызывал у него впечатление существа совершенно исключительного по своей законченности. Самгин не замечал в нем ничего лишнего, придуманного, ничего, что позволило бы думать: этот человек не таков, каким он кажется. Его грубоватая речь, тяжелые жесты, снисходительные и добродушные улыбочки в бороду, красивый голос – все было слажено прочно и все необходимо, как необходимы машине ее части. Клим даже вспомнил строчку стихов молодого, но уже весьма известного поэта:
Есть красота в локомотиве.
Но проповедь Кутузова становилась все более напористой и грубой. Клим чувствовал, что Кутузов способен духовно подчинить себе не только мягкотелого Дмитрия, но и его. Возражать Кутузову – трудно, он смотрит прямо в глаза, взгляд его холоден, в бороде шевелится обидная улыбочка. Он говорит:
– Вы, Самгин, рассуждаете наивно. У вас в голове каша. Невозможно понять: кто вы? Идеалист? Нет. Скептик? Не похоже. Да и когда бы вам, юноша, нажить скепсис? Вот у Туробоева скептицизм законен; это мироощущение человека, который хорошо чувствует, что его класс сыграл свою роль и быстро сползает по наклонной плоскости в небытие.