Оценить:
 Рейтинг: 3.5

На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра

Год написания книги
2018
<< 1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 93 >>
На страницу:
71 из 93
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Она сама начала рассказывать мне про отца, пришла однажды трезвая, печальная и усталая и говорит:

– Видела я во сне отца твоего, идет будто полем с палочкой ореховой в руке, посвистывает, а следом за ним пестрая собака бежит, трясет языком. Что-то частенько Максим Савватеич сниться мне стал, – видно, беспокойна душенька его неприютная.

Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории.

Отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.

– Маленьких всегда бьют? – спрашивал я; бабушка спокойно отвечала:

– Всегда.

Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный – столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати лет пришел в Нижний и стал работать у подрядчика – столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал, была рядом с домами деда, на Ковалихе.

– Заборы-то невысокие, а люди-то бойкие, – говорила бабушка, посмеиваясь. – Вот, собираем мы с Варей малину в саду, вдруг он, отец твой, шасть через забор, я индо испугалась: идет меж яблонь эдакой могутной, в белой рубахе, в плисовых штанах, а – босый, без шапки, на длинных волосьях – ремешок. Это он – свататься привалил! Видала я его и прежде, мимо окон ходил, увижу – подумаю: экой парень хороший! Спрашиваю я его, как подошел: «Что это ты, молодец, непутем ходишь?» А он на коленки стал. «Акулина, говорит, Ивановна, вот те я весь тут, со всей полной душой, а вот – Варя; помоги ты нам, бога ради, мы жениться хотим!» Тут я обомлела, и язык у меня отнялся. Гляжу, а мать-то твоя, мошенница, за яблоню спрятавшись, красная вся, малина-малиной, и знаки ему подает, а у самой – слезы на глазах. «Ах, вы, говорю, пострели вас горой, да что же это вы затеяли? Да в уме ли ты, Варвара? Да и ты, молодец, говорю, ты подумай-ко: по себе ли ты березу ломишь?» Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то еще не выделены, четыре дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир за то, что он девять лет бессменно старшиной в цехе сидел, – гордый он был тогда! Говорю я, как надо, а сама дрожу со страху, да и жалко мне их: потемнели оба. Тут отец твой сказал: «Я-де знаю, что Василий Васильев не отдаст Варю добром за меня, так я ее выкраду, только ты помоги нам» – это я чтобы помогла! Я даже замахнулась на него, а он и не сторонится: «Хоть камнем, говорит, бей, а – помоги, все равно я-де не отступлюсь!» Тут и Варвара подошла к нему, руку на плечо его положила, да и скажи: «Мы, говорит, уж давно поженились, еще в мае, нам только обвенчаться нужно». Я так и покатилась, – ба-атюшки!

Бабушка стала смеяться, сотрясаясь всем телом, потом понюхала табаку, вытерла слезы и продолжала, отрадно вздохнув:

– Ты этого еще не можешь понять, что значит – жениться и что – венчаться, только это – страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, – запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!

Она задумалась, покачиваясь на стуле, потом, встрепенувшись, снова начала:

– Ну, как же тут быть? Я Максима – по лбу, я Варвару – за косу, а он мне разумно говорит: «Боем дела не исправишь!» И она тоже: «Вы, говорит, сначала подумали бы, что делать, а драться – после!» Спрашиваю его: «Деньги-то у тебя есть?» – «Были, говорит, да я на них Варе кольцо купил». – «Что же это у тебя – трешница была?» – «Нет, говорит, около ста целковых». А в те поры деньги были дороги, вещи – дешевы, гляжу я на них, на мать твою с отцом – экие ребята, думаю, экие дурачишки! Мать говорит: «Я кольцо это под пол спрятала, чтоб вы не увидали, его можно продать!» Ну, совсем еще дети! Однако так ли, эдак ли, уговорились мы, что венчаться им через неделю, а с попом я сама дело устрою. А сама – реву, сердце дрожмя дрожит, боюсь дедушку, да и Варе – жутко. Ну, наладились!

Только был у отца твоего недруг, мастер один, лихой человек, и давно он обо всем догадался и приглядывал за нами. Вот, обрядила я доченьку мою единую во что пришлось получше, вывела ее за ворота, а за углом тройка ждала, села она, свистнул Максим – поехали! Иду я домой во слезах – вдруг встречу мне этот человек, да и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать не стану, только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!» А у меня денег нет, я их не любила, не копила, вот я, сдуру, и скажи ему: «Нет у меня денег и не дам!» – «Ты, говорит, обещай!» – «Как это – обещать, а где я их после-то возьму?» – «Ну, говорит, али трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с ним, задержать его, а я плюнула в рожу-то ему, да и пошла себе! Он – вперед меня забежал на двор и – поднял бунт!

Закрыв глаза, она говорит сквозь улыбку:

– Даже и сейчас вспомнить страшно дела эти дерзкие! Взревел дедушко-то, зверь зверем, – шутка ли это ему? Он, бывало, глядит на Варвару-то, хвастается: за дворянина выдам, за барина! Вот те и дворянин, вот те и барин! Пресвятая Богородица лучше нас знает, кого с кем свести. Мечется дедушко по двору-то, как огнем охвачен, вызвал Якова с Михайлой, конопатого этого мастера согласил да Клима, кучера; вижу я – кистень он взял, гирю на ремешке, а Михайло – ружье схватил, лошади у нас были хорошие, горячие, дрожки-тарантас – легкие, – ну, думаю, догонят! И тут надоумил меня ангел-хранитель Варварин, – добыла я нож да гужи-то оглобель и подрезала, авось, мол, лопнет дорогой! Так и сделалось: вывернулась оглобля дорогой-то, чуть не убило деда с Михаилом да Климом, и задержались они, а как, поправившись, доскакали до церкви – Варя-то с Максимом на паперти стоят, обвенчаны, слава те, Господи!

Пошли было наши-то боем на Максима, ну – он здоров был, сила у него была редкая! Михаила с паперти сбросил, руку вышиб ему, Клима тоже ушиб, а дедушко с Яковом да мастером этим – забоялись его.

Он и во гневе не терял разума, говорит дедушке: «Брось кистень, не махай на меня, я человек смирный, а что я взял, то Бог мне дал и отнять никому нельзя, и больше мне ничего у тебя не надо». Отступились они от него, сел дедушко на дрожки, кричит: «Прощай теперь, Варвара, не дочь ты мне и не хочу тебя видеть, хошь – живи, хошь – с голоду издохни». Воротился он – давай меня бить, давай ругать, я только покряхтываю да помалкиваю: все пройдет, а чему быть, то останется! После говорит он мне: «Ну, Акулина, гляди же: дочери у тебя больше нет нигде, помни это!» Я одно свое думаю: ври больше, рыжий, – злоба – что лед, до тепла живет!

Я слушаю внимательно, жадно. Кое-что в ее рассказе удивляет меня, дед изображал мне венчание матери совсем не так: он был против этого брака, он после венца не пустил мать к себе в дом, но венчалась она, по его рассказу, – не тайно, и в церкви он был. Мне не хочется спросить бабушку, кто из них говорит вернее, потому что бабушкина история красивее и больше нравится мне. Рассказывая, она все время качается, точно в лодке плывет. Если говорит о печальном или страшном, то качается сильней, протянув руку вперед, как бы удерживая что-то в воздухе. Она часто прикрывает глаза, и в морщинах щек ее прячется слепая, добрая улыбка, а густые брови чуть-чуть дрожат. Иногда меня трогает за сердце эта слепая, все примиряющая доброта, а иногда очень хочется, чтобы бабушка сказала какое-то сильное слово, что-то крикнула.

– Первое время, недели две, и не знала я, где Варя-то с Максимом, а потом прибежал от нее мальчонка бойкенький, сказал. Подождала я субботы да будто ко всенощной иду, а сама к ним! Жили они далеко, на Суетинском съезде, во флигельке, весь двор мастеровщиной занят, сорно, грязно, шумно, а они – ничего, ровно бы котята, веселые оба, мурлычут да играют. Привезла я им чего можно было: чаю, сахару, круп разных, варенья, муки, грибов сушеных, деньжонок, не помню сколько, понатаскала тихонько у деда – ведь коли не для себя, так и украсть можно! Отец-то твой не берет ничего, обижается: «Али, говорит, мы нищие?» И Варвара поет под его дудку: «Ах, зачем это, мамаша?..» Я их пожурила: «Дурачишко, говорю, я тебе – кто? Я тебе – богоданная мать, а тебе, дурехе, – кровная! Разве, говорю, можно обижать меня? Ведь когда мать на земле обижают – в небесах Матерь Божия горько плачет!» Ну, тут Максим схватил меня на руки и давай меня по горнице носить, носит да еще приплясывает, – силен был, медведь! А Варька-то ходит, девчонка, павой, мужем хвастается, вроде бы новой куклой, и все глаза заводит и все таково важно про хозяйство сказывает, будто всамделишная баба, – уморушка глядеть! А ватрушки к чаю подала, так об них волк зубы сломит, и творог – дресвой рассыпается!

Так оно и шло долгое время, уж и ты готов был родиться, а дедушко все молчит, – упрям, домовой! Я тихонько к ним похаживаю, а он и знал это, да будто не знает. Всем в дому запрещено про Варю говорить, и все молчат, и я тоже помалкиваю, а сама знаю свое – отцово сердце ненадолго немо. Вот как-то пришел заветный час – ночь, вьюга воет, в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком – не спится, я и скажи: «Плохо бедному в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» – «Ничего, мол, хорошо живут». – «Я, говорит, про кого это спросил?» – «Про дочь Варвару, про зятя Максима». – «А как ты догадалась, что про них?» – «Полно-ка, говорю, отец, дурить-то, бросил бы ты эту игру, ну – кому от нее весело?» Вздыхает он: «Ах, вы, говорит, черти, серые вы черти!» Потом – выспрашивает: что, дескать, дурак этот большой, – это про отца твоего, – верно, что дурак? Я говорю: «Дурак, кто работать не хочет, на чужой шее сидит, ты бы вот на Якова с Михайлом поглядел – не эти ли дураками-то живут? Кто в дому работник, кто добытчик? Ты. А велики ли они тебе помощники?» Тут он – ругать меня: и дура-то я, и подлая, и сводня, и уж не знаю как! Молчу. «Как ты, говорит, могла обольститься человеком, неведомо откуда, неизвестно каким?» Я себе молчу, а как устал он, говорю: «Пошел бы ты, поглядел, как они живут, хорошо ведь живут». – «Много, говорит, чести будет им, пускай сами придут…» Тут уж я даже заплакала с радости, а он волосы мне распускает, любил он волосьями моими играть, бормочет: «Не хлюпай, дура, али, говорит, нет души у меня?» Он ведь раньше-то больно хороший был, дедушко наш, да как выдумал, что нет его умнее, с той поры и озлился и глупым стал.

Ну, вот и пришли они, мать с отцом, во святой день, в Прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушка – а дед ему по плечо, – встал и говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены моей честь воздать». Дедушке это понравилось, усмехается он: «Ах ты, говорит, орясина, разбойник! Ну, говорит, будет баловать, живите со мной!» Нахмурился Максим: уж это, дескать, как Варя хочет, а мне все равно! И сразу началось у них зуб за зуб – никак не сладятся! Уж я отцу-то твоему и мигаю и ногой его под столом – нет, он все свое! Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови – темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня; я его любила куда больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня! Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая была озорница – бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба душа! Плясал он тоже редкостно, песни знал хорошие – у слепых перенял, а слепые – лучше нет певцов!

Поселились они с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень – отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать – замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через весь двор к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, – дедушко даже смеяться стал: «Экой, говорит, леший ты, Максим!»

А дядья твои не любили его, – вина он не пил, на язык дерзок был и горазд на всякие выдумки, – горько они ему отрыгнулись! Как-то, о Великом посте, заиграл ветер, и вдруг по всему дому запело, загудело страшно – все обомлели, что за наваждение? Дедушко совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает, кричит: «Молебен надо отслужить!» И вдруг все прекратилось; еще хуже испугались все. Дядя Яков догадался: «Это, говорит, наверное, Максимом сделано!» После он сам сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок, – ветер в горлышки дует, а они и гудут, всякая по-своему. Дед погрозил ему: «Как бы эти шутки опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!»

Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от них! А отец твой возьмет ружье, лыжи наденет да ночью в поле, глядишь – волка притащит, а то двух. Шкуры снимет, головы вышелушит, вставит стеклянные глаза – хорошо выходило! Вот и пошел дядя Михайло в сени за нужным делом, вдруг – бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло перехвачено – ничего не может сказать. Штаны у него свалились, запутался он в них, упал, шепчет – волк! Все схватили кто что успел, бросились в сени с огнем, – глядят, а из рундука и впрямь волк голову высунул! Его бить, его стрелять, а он – хоть бы что! Пригляделись – одна шкура да пустая голова, а передние ноги гвоздями прибиты к рундуку! Дед тогда сильно – горячо рассердился на Максима. А тут еще Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову – нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют – люди, конечно, боятся, кричат. А по ночам – в простынях пойдут, попа напугали, он бросился на будку, а будочник, тоже испугавшись, давай караул кричать. Много они эдак-то куролесили, и никак не унять их; уж и я говорила – бросьте, и Варя тоже, – нет, не унимаются! Смеется Максим-то: «Больно уж, говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя голову!» Поди, говори с ним.

И отдалось все это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку – обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один – его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили, да и столкнули его в прорубь, – я тебе рассказывала это.

– Отчего дядья злые?

– Они – не злые, – спокойно говорит бабушка, нюхая табак. – Они просто – глупые! Мишка-то хитер, да глуп, а Яков – так себе, блаженный муж. Ну, столкнули они его в воду-то, он вынырнул, схватился руками за край проруби, а они его давай бить по рукам, все пальцы ему растоптали каблуками. Счастье его – был он трезвый, а они – пьяные, он как-то, с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и ушли – дескать, сам потонет! А он вылез, да бегом, да в полицию – полиция тут же, знаешь, на площади. Квартальный знал его и всю нашу семью, спрашивает: как это случилось?

Бабушка крестится и благодарно говорит:

– Упокой, Господи, Максима Савватеича с праведными твоими, стоит он того! Скрыл ведь он от полиции дело-то: «Это, говорит, сам я, будучи выпивши, забрел на пруд, да и свернулся в прорубь». Квартальный говорит: «Неправда, ты непьющий!» Долго ли, коротко ли, растерли его в полиции вином, одели в сухое, окутали тулупом, привезли домой, и сам квартальный с ним и еще двое. А Яшка-то с Мишкой еще не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца-мать славят. Глядим мы с матерью на Максима, а он не похож на себя, багровый весь, пальцы разбиты, кровью сочатся, на висках будто снег, а не тает – поседели височки-то!

Варвара – криком кричит: «Что с тобой сделали?» Квартальный принюхивается ко всем, выспрашивает, а мое сердце чует – ох, нехорошо! Я Варю-то натравила на квартального, а сама тихонько пытаю Максимушку – что сделалось? «Встречайте, шепчет он, Якова с Михайлой первая, научите их – говорили бы, что разошлись со мной на Ямской, сами они пошли до Покровки, а я, дескать, в Прядильный проулок свернул! Не спутайте, а то беда будет от полиции!» Я – к дедушке: «Иди, заговаривай кварташку, а я сыновей ждать за ворота», и рассказала ему, какое зло вышло. Одевается он, дрожит, бормочет: «Так я и знал, того я и ждал!» Врет все, ничего не знал! Ну, встретила я деток ладонями по рожам – Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако бормочет: «Знать ничего не знаю, это все Михайло, он старшой!» Успокоили мы квартального кое-как – хороший он был господин! «Ох, говорит, глядите, коли случится у вас что худое, я буду знать, чья вина». С тем и ушел. А дед подошел к Максиму-то и говорит: «Ну, спасибо тебе, другой бы на твоем месте так не сделал, я это понимаю! И тебе, дочь, спасибо, что доброго человека в отцов дом привела!» Он ведь, дедушко-то, когда хотел, так хорошо говорил, это уж после, по глупости, стал на замок сердце-то запирать. Остались мы втроем, заплакал Максим Савватеич и словно бредить стал: «За что они меня, что худого сделал я для них? Мама – за что?» Он меня не мамашей, а мамой звал, как маленький, да он и был, по характеру-то, вроде ребенка. «За что?» – спрашивает. Я – реву, что мне больше осталось? Мои дети-то, жалко их! Мать твоя все пуговицы на кофте оборвала, сидит растрепана, как после драки, рычит: «Уедем, Максим! Братья нам враги, боюсь их, уедем!» Я уж на нее цыкнула: «Не бросай в печь сору, и без того угар в доме!» Тут дедушка дураков этих прислал прощенья просить, наскочила она на Мишку, хлысь его по щеке – вот те и прощенье! А отец жалуется: «Как это вы, братцы? Ведь вы калекой могли оставить меня, какой я работник без рук-то?» Ну, помирились кое-как. Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем с нами в другие города – скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить. С первым пароходом поплыли они; как с душой, рассталась я с ними, он тоже печален был и все уговаривал меня – ехала бы я в Астрахань-то. А Варвара радовалась, даже не хотела скрыть радость свою, бесстыдница. Так и уехали. Вот те и – все.

Она выпила глоток водки, понюхала табаку и сказала, задумчиво поглядывая в окно на сизое небо:

– Да, были мы с отцом твоим крови не родной, а души одной.

Иногда, во время ее рассказа, входил дед, поднимал кверху лицо хорька, нюхал острым носом воздух, подозрительно оглядывая бабушку, слушал ее речь и бормотал:

– Ври, ври.

Неожиданно спрашивал:

– Лексей, она тут пила вино?

– Нет.

– Врешь, по глазам вижу.

И нерешительно уходил. Бабушка, подмигнув вслед ему, говорила какую-нибудь прибаутку:

– Проходи, Авдей, не пугай лошадей.

Однажды он, стоя среди комнаты, глядя в пол, тихонько спросил:

– Мать?

– Ай?

– Ты видишь, что ли, дела-то?

– Вижу.

– Что ж ты думаешь?

– Судьба, отец! Помнишь, ты все говорил про дворянина?

– Н-да.

– Вот он и есть.

– Голь.

<< 1 ... 67 68 69 70 71 72 73 74 75 ... 93 >>
На страницу:
71 из 93