– Ловко одурачил, а? – назойливо кричал он. – Талант. Искусство-с! Подлинное искусство всегда одурачивает.
– Не глупо, – сказал Туробоев, улыбаясь Климу. – И вообще он – не глуп, но – как издерган!
– Довольно, Володя, – сердито крикнул Макаров. – Что ты пылишь? Подожди, когда сделают тебя профессором какой-нибудь элоквенции, тогда и угнетай и пыли.
– Костя, легкомысленная ты птица! Пойми вещь!
– Нет, серьезно, перестань.
– Вы ужасно много кричите, – жалобно сказала Алина.
– Ну – не буду.
– Как сумасшедший.
– Молчу-с!
Он действительно замолчал, но Лидия, взяв его под руку, спросила:
– Почему вас не возмутил мужик?
– Меня? Чем же? – удивленно и с жаром воскликнул Лютов. – Напротив, Лидочка, я ему трешницу прибавил и спасибо сказал. Он – умный. Мужик у нас изумительная умница! Он – учит! Он!
Приостановясь, гладя руку Лидии, лежавшую на сгибе его руки, Лютов счастливо улыбнулся:
– Уж теперь ведь в сома-то вы не поверите, нет? Не для сомов эта речушка, милый вы человек…
Он снова захохотал. Макаров и Алина пошли быстрее. Клим отстал, посмотрел на Туробоева и Варавку, медленно шагавших к даче, и, присев на скамью у мостков купальни, сердито задумался.
Он вспомнил, что вчера Макаров, мимоходом, сказал:
«Здоровая психика у тебя, Клим! Живешь ты, как монумент на площади, вокруг – шум, крик, треск, а ты смотришь на все, ничем не волнуясь».
«Но эти слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но – изредка и – «во спасение», а не для игры друг с другом».
Он долго думал в этом направлении и, почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора ехать в город. Дорогой на станцию, по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди себя длинную тень свою, думал уже о том, как трудно найти себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные чувства.
Домой он приехал на полчаса раньше супругов Спивак.
Мать встретила их величественно, как чиновников, назначенных свыше в ее личное распоряжение. Суховато и очень в нос говорила французские фразы, играя лорнетом пред своим густо напудренным лицом, и, прежде чем предложить гостям сесть, удобно уселась сама. Клим подметил, что этой игрой мать зажгла в голубоватых глазах Спивак смешливые искорки. Елизавета Львовна в необыкновенно широкой темной мантии казалась постаревшей, монашески скромной и не такой интересной, как она была в Петербурге. Но его ноздри приятно защекотал запах знакомых духов, и в памяти прозвучала красивая фраза:
Тобой, одной тобой.
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку, было так хорошо видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала:
– Мне очень тяжело, Вера Петровна, что с первой же встречи я должна сообщить вам печальное: Дмитрий Иванович арестован.
– О, бог мой! – воскликнула Самгина, откинувшись на спинку кресла, ресницы ее вздрогнули и кончик носа покраснел.
– Да! – громко сказал Спивак. – Пришли ночью и увезли.
– А – Кутузов? – сердито спросил Клим.
Спивак ответила, что Кутузов недели за три до ареста Дмитрия уехал к себе домой, хоронить отца.
Мать, осторожно, чтоб не стереть пудру со щек, прикладывала ко глазам своим миниатюрный платочек, но Клим видел, что в платке нет нужды, глаза совершенно сухи.
– Боже мой! За что? – драматически спросила она.
– Я думаю, что это не серьезно, – очень ласково и утешительно говорила Спивак. – Арестован знакомый Дмитрия Ивановича, учитель фабричной школы, и брат его, студент Попов, – кажется, это и ваш знакомый? – спросила она Клима.
Самгин сухо сказал:
– Нет.
Уделив этому событию четверть часа, мать, очевидно, нашла, что ее огорчение выражено достаточно убедительно, и пригласила гостей в сад, к чаю.
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости было бы неприлично говорить о печальном. Вера Петровна стала расспрашивать Спивака о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе маленькие запятые, сообщил, что на Западе – нет музыки.
– Там – только машины. Там – от менуэта и гавота дошли – вот до чего…
И пальцами на губах он сыграл какой-то пошленький мотив.
– Не тереби галстук, – попросила его жена.
Он послушно положил руки на стол, как на клавиатуру, а конец галстука погрузил в стакан чая. Это его сконфузило, и, вытирая галстук платком, он сказал:
– В Норвегии – Григ. Очень интересен. Говорят – рассеянный человек.
И замолчал. Женщины улыбались, беседуя все более оживленно, но Клим чувствовал, что они взаимно не нравятся одна другой. Спивак запоздало спросил его:
– Как ваше здоровье?
А когда Клим предложил ему земляники, он весело отказался:
– От нее у меня будет крапивная лихорадка.
Мать попросила Клима:
– Покажи Елизавете Львовне флигель.
– Странный город, – говорила Спивак, взяв Клима под руку и как-то очень осторожно шагая по дорожке сада. – Такой добродушно ворчливый. Эта воркотня – первое, что меня удивило, как только я вышла с вокзала. Должно быть, скучно здесь, как в чистилище. Часто бывают пожары? Я боюсь пожаров.
Бумажный сор в комнатах флигеля напомнил Климу о писателе Катине, а Спивак, бегло осмотрев их, сказала:
– Можно очень уютно устроиться. И окна в сад. Наверное, в комнаты будут вползать мохнатенькие червячки с яблонь? Птички будут петь рано утром. Очень рано!
Она вздохнула: