Когда они отошли шагов на тридцать, Лидия тихо сказала:
– Мне его жалко.
Макаров невнятно проворчал что-то, а Клим спросил:
– Почему – жалко?
Лидия не ответила, но Макаров вполголоса сказал:
– Видел – кричит? Это он перекричать себя хочет.
– Не понимаю.
– Ну, чего тут не понимать?
Лидия встала.
– Проводи меня, Константин…
Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет. Красный огонь на лодке горел далеко, у мельничной плотины. Клим, сидя на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя:
«Ведь не влюблен же я в нее?»
Чтоб не думать, он пошел к Варавке, спросил, не нужно ли помочь ему? Оказалось – нужно. Часа два он сидел за столом, снимая копию с проекта договора Варавки с городской управой о постройке нового театра, писал и чутко вслушивался в тишину. Но все вокруг каменно молчало. Ни голосов, ни шороха шагов.
На восходе солнца Клим стоял под ветлами у мельничной плотины, слушая, как мужик с деревянной ногой вполголоса, вдохновенно рассказывает:
– Сом – кашу любит; просяная али, скажем, гречушная каша – это его самая первая любовь. Сома кашей на что хотите подкупить возможно.
Деревяшка мужика углубилась в песок, он стоял избочась, держался крепкой, корявой рукою за обломок сучка ветлы, дергал плечом, вытаскивая деревяшку из песка, переставлял ее на другое место, она снова уходила в сыпучую почву, и снова мужик изгибался набок.
– Каши ему дали, зверю, – говорил он, еще понижая голос. Меховое лицо его было торжественно, в глазах блестела важность и радость. – Каша у нас как можно горячо сварена и – в горшке, а горшок-то надбит, понимаете эту вещь?
Он подмигнул Лютову и обратился к Варавке, почти величественному в халате вишневого цвета, в зеленой, шитой золотом тюбетейке и пестрых сафьяновых сапогах.
– Он, значит, проглотит горшок, а горшок в брюхе у него, надбитый-то, развалится, и тут начнет каша кишки ему жечь, понимаете, ваше степенство, эту вещь? Ему – боль, он – биться, он – прыгать, а тут мы его…
Лучи солнца упирались в лицо Варавки, он блаженно жмурился и гладил ладонями медную бороду свою.
Лютов, в измятом костюме, усеянном рыжими иглами хвои, имел вид человека, только что – очнувшегося после сильного кутежа. Лицо у него пожелтело, белки полуумных глаз налиты кровью; он, ухмыляясь, говорил невесте, тихо и сипло:
– Конечно – врет! Но ни один дьявол, кроме русского мужика, не может выдумать такую чепуху!
Невыспавшиеся девицы стояли рядом, взапуски позевывая и вздрагивая от свежести утра. Розоватый парок поднимался с реки, и сквозь него, на светлой воде, Клим видел знакомые лица девушек неразличимо похожими; Макаров, в белой рубашке с расстегнутым воротом, с обнаженной шеей и встрепанными волосами, сидел на песке у ног девиц, напоминая надоевшую репродукцию с портрета мальчика-итальянца, премию к «Ниве». Самгин впервые заметил, что широкогрудая фигура Макарова так же клинообразна, как фигура бродяги Инокова.
В стороне, туго натянутый, стоял Туробоев, упорно глядя в шишковатый, выпуклый затылок Лютова, и, медленно передвигая папиросу из угла в угол рта, как бы беззвучно шептал что-то.
– Ну, что же, скоро? – нетерпеливо спросил Лютов.
– Чуть потише говорите, господин, – сказал мужик строгим шепотом. – Он – зверь хитрая, он – слышит!
И, повернувшись к мельнице, крикнул:
– Микола! Эй?
Ответили неохотно два голоса, мужской и женский:
– Ой? Чего?
– Погляди – сожрал?
– Глядел.
– Ну?
– Сожрал.
Лютов, сердито взглянув на мужика, толкнул его в плечо.
– Ты – что же: мне – говорить нельзя, а сам орешь во всю глотку?
Мужик удивленно взглянул на него и усмехнулся так, что все лицо его ощетинилось.
– Господи, – так ведь он, сом этот, меня знает, а вы ему – чужой человек. Всякая тварь имеет свою осторожность к жизни.
Эти слова мужик произнес шепотом. Затем, посмотрев на реку из-под ладони, он сказал, тоже очень тихо:
– Теперь – глядите! Теперь начнет его жечь, а он – прыгать. Сейчас…
Он сказал это так убедительно, с таким вдохновенным лицом, что все бесшумно подвинулись к берегу и, казалось, даже розовато-золотая вода приостановила медленное свое течение. Глубоко пронзая песок деревяшкой, мужик заковылял к мельнице. Алина, вздрогнув, испуганно прошептала:
– Смотрите, смотрите! Вон у того берега темненькое… под кустом…
Клим не видел темненького. Он не верил в сома, который любит гречневую кашу. Но он видел, что все вокруг – верят, даже Туробоев и, кажется, Лютов. Должно быть, глазам было больно смотреть на сверкающую воду, но все смотрели упорно, как бы стараясь проникнуть до дна реки. Это на минуту смутило Самгина: а – вдруг?
– Вот он… плывет, плывет! – снова зашептала Алина, но Туробоев сказал громко:
– Это тень облака.
– Шш, – зашипел Варавка.
Все посмотрели в небо. Да, там одиноко таяло беленькое облако, размером не более овчины. Из густой заросли кустов и камыша, около плотины, осторожно выдвинулась лодка, посреди ее стоял хромой мужик, опираясь на багор, и махал на публику рукою. Беззвучно погружая весла в воду, лодку гнал широкоплечий, светловолосый парень в серой рубахе. Он сидел неподвижно, точно окаменев, шевелились только кисти его рук, казалось, что весла действуют сами, покрывая воду шелковой рябью. Хромой, перестав размахивать рукой, вытянул ее выше головы, неотрывно глядя в воду, и тоже замер. Лодка описала угол от берега к берегу, потом еще угол, мужик медленно опустил левую руку, так же медленно поднял правую с багром в ней.
– Бей его! – рявкнул он и, с размаха, вонзил багор в реку.
Клим стоял сзади и выше всех, он хорошо видел, что хромой ударил в пустое место. А когда мужик, неуклюже покачнувшись, перекинулся за борт, плашмя грудью, Клим уверенно подумал:
«Это сделано нарочно!»