Встал он рано, ощущая в голове какую-то пыль, думая:
«Откуда, отчего у меня являются такие настроения?»
Когда он, один, пил чай, явились Туробоев и Варавка, серые, в пыльниках; Варавка был похож на бочку, а Туробоев и в сером, широком мешке не потерял своей стройности, а сбросив с плеч парусину, он показался Климу еще более выпрямленным и подчеркнуто сухим. Его холодные глаза углубились в синеватые тени, и что-то очень печальное, злое подметил Клим в их неподвижном взгляде.
Вытряхивая пыль из бороды, Варавка сказал Климу, что мать просит его завтра же вечером возвратиться в город.
– К ней приезжают эти музыканты, ты их знаешь, ну, и…
Он неопределенно помахал красной рукой, а Клим подумал почти озлобленно:
«Варавка и мать, кажется, нарочно гоняют меня, хотят, чтоб я как можно меньше оставался с Лидией».
Подумалось также, что люди, знакомые ему, собираются вокруг его с подозрительной быстротой, естественной только на сцене театра или на улице, при виде какого-нибудь несчастия. Ехать в город – не хотелось, волновало любопытство: как встретит Лидия Туробоева?
Варавка вытаскивал из толстого портфеля своего планы, бумаги и говорил о надеждах либеральных земцев на нового царя, Туробоев слушал его с непроницаемым лицом, прихлебывая молоко из стакана. В двери с террасы встал Лютов, мокроволосый, красный, и объявил, мигая косыми глазами:
– А я – выкупался!
– Р-раненько, р-рискованно, – укоризненно сказал Варавка. – Вот, позвольте, поз… представить вас…
Клим подметил, что Туробоев пожал руку Лютова очень небрежно, свою тотчас же сунул в карман и наклонился над столом, скатывая шарик из хлеба. Варавка быстро сдвинул посуду, развернул план и, стуча по его зеленым пятнам черенком чайной ложки, заговорил о лесах, болотах, песках, а Клим встал и ушел, чувствуя, что в нем разгорается ненависть к этим людям.
В лесу, на холме, он выбрал место, откуда хорошо видны были все дачи, берег реки, мельница, дорога в небольшое село Никоново, расположенное недалеко от Варавкиных дач, сел на песок под березами и развернул книжку Брюнетьера «Символисты и декаденты». Но читать мешало солнце, а еще более – необходимость видеть, что творится там, внизу.
Около мельницы бородатый мужик в красной рубахе, игрушечно маленький, конопатил днище лодки, гулкие удары деревянного молотка четко звучали в тишине. Такая же игрушечная баба, встряхивая подолом, гнала к реке гусей. Двое мальчишек с удочками на плечах идут берегом, один – желтенький, другой – синий. Вот шагает Макаров, размахивая полотенцем, подошел к мосткам купальни, свесил босую ногу в воду, выдернул и потряс ею, точно собака. Затем лег животом на мостки поперек их, вымыл голову, лицо и медленно пошел обратно к даче, вытирая на ходу волосы, казалось, что он, обматывая полотенцем голову, хочет оторвать ее.
Пригретый солнцем, опьяняемый хмельными ароматами леса, Клим задремал. Когда он открыл глаза – на берегу реки стоял Туробоев и, сняв шляпу, поворачивался, как на шарнире, вслед Алине Телепневой, которая шла к мельнице. А влево, вдали, на дороге в село, точно плыла над землей тоненькая, белая фигурка Лидии.
«Видела она его? Говорили они?»
Он встал, хотел сойти к реке, но его остановило чувство тяжелой неприязни к Туробоеву, Лютову, к Алине, которая продает себя, к Макарову и Лидии, которые не желают или не умеют указать ей на бесстыдство ее.
«Если б я был так близок с нею, как они… А впрочем, черт с ними…»
Он лениво опустился на песок, уже сильно согретый солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все еще стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая серой шляпой в лицо свое. К нему подошел Макаров, и вот оба они тихо идут в сторону мельницы.
«В сущности, все эти умники – люди скучные. И – фальшивые, – заставлял себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. – В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой веры, ни устойчивого неверия».
Клим Самгин не впервые представил, как в него извне механически вторгается множество острых, равноценных мыслей. Они – противоречивы, и необходимо отделить от них те, которые наиболее удобны ему. Но, когда он пробовал привести в порядок все, что слышал и читал, создать круг мнений, который служил бы ему щитом против насилия умников и в то же время с достаточной яркостью подчеркивал бы его личность, – это ему не удавалось. Он чувствовал, что в нем кружится медленный вихрь различных мнений, идей, теорий, но этот вихрь только расслабляет его, ничего не давая, не всасываясь в душу, в разум. Иногда его уже страшило это ощущение самого себя как пустоты, в которой непрерывно кипят слова и мысли, – кипят, но не согревают. Он даже спрашивал себя:
«Ведь не глуп же я?»
В этот жаркий день, когда он, сидя на песке, смотрел, как с мельницы возвращаются Туробоев, Макаров и между ними Алина, – в голове его вспыхнула утешительная догадка:
«Я напрасно волнуюсь. В сущности – все очень просто: еще не наступил мой час верить. Но уже где-то глубоко в душе моей зреет зерно истинной веры, моей! Она еще не ясна мне, но это ее таинственная сила отталкивает от меня все чужое, не позволяя мне усвоить его. Есть идеи для меня и не для меня; одни я должен прочувствовать, другие мне нужно только знать. Я еще не встретил идей, «химически сродных» мне. Кутузов правильно говорит, что для каждой социальной единицы существует круг взглядов и мнений, химически сродных ей».
Воспоминание о Кутузове несколько смутило Клима, он почувствовал себя внутренне споткнувшимся о какое-то противоречие, но быстро обошел его, сказав себе:
«Тут есть путаница, но она только доказывает, что пользоваться чужими идеями – опасно. Есть корректор, который замечает эти ошибки».
Затем Самгин снова вернулся к своей догадке:
«Вот почему иногда мне кажется, что мысли мои кипят в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание моей веры».
Он осторожно улыбнулся, обрадованный своим открытием, но еще не совсем убежденный в его ценности. Однако убедить себя в этом было уже не трудно; подумав еще несколько минут, он встал на ноги, с наслаждением потянулся, расправляя усталые мускулы, и бодро пошел домой.
Варавка и Лютов сидели за столом, Лютов спиною к двери; входя в комнату, Клим услыхал его слова:
– Первая скрипка в газете не передовик, а – фельетонист…
Варавка встретил Клима ворчливо.
– Где ты был? Тебя искали завтракать и не нашли. А где Туробоев? С девицами? Гм… да! Вот что, Клим, будь добр, перепиши эти две бумажки.
Лютов взглянул на Клима исподлобья, подозрительно, затем, наклонясь над листом бумаги и подчеркивая что-то карандашом, сказал:
– Вероятно, дядя не пойдет на ваши условия.
И, нервно схватив бутылку со стола, налил в стакан свой пива. Три бутылки уже были пусты. Клим ушел и, переписывая бумаги, прислушивался к невнятным голосам Варавки и Лютова. Голоса у обоих были почти одинаково высокие и порою так странно взвизгивали, как будто сердились, тоскуя, две маленькие собачки, запертые в комнате.
Туробоев, Макаров и девицы явились только к вечернему чаю. Клим тотчас отметил, что Лидия настроена невесело, задумчиво, но объяснил это усталостью. Макаров имел вид человека только что проснувшегося, рассеянная улыбка подергивала его красиво очерченные губы, он, по обыкновению, непрерывно курил, папироса дымилась в углу рта, и дым ее заставлял Макарова прищуривать левый глаз. Было странно видеть, как пристально и удивленно Алина смотрит на Туробоева, а в холодных глазах барича заметна озабоченность, но обычной остренькой усмешечки – нет. Все они пришли в минуту, когда Клим Самгин наблюдал картину словесного буйства Варавки и Лютова.
Было что-то голодное, сладострастное и, наконец, даже смешное в той ярости, с которой эти люди спорили. Казалось, что они давно искали случая встретиться, чтобы швырять в лица друг другу иронические восклицания, исхищряться в насмешливых гримасах и всячески показывать взаимное отсутствие уважения. Варавка сидел небрежно развалив тело свое в плетеном кресле, вытянув короткие ноги, сунув руки в карманы брюк, – казалось, что он воткнул руки в живот свой. Слушая, он надувал багровые щеки, прищуривал медвежьи глазки, а когда говорил, его бородища волнисто изгибалась на батисте рубашки, точно огромный язык, готовый все слизать.
– Позвольте, позвольте! – пронзительно вскрикивал он. – Вы признали, что промышленность страны находится в зачаточном состоянии, и, несмотря на это, признаете возможным, даже необходимым, внушать рабочим вражду к промышленникам?
– Хэ-хэ-хэ! – смеялся Лютов гнусавым, дразнящим смехом.
– К сему добавьте, что классовая вражда неизбежно задерживает развитие культуры, как сие явствует из примера Европы…
Клима изумлял этот смех, в котором не было ничего смешного, но ясно звучало дразнящее нахальство. Лютов сидел на краешке стула, согнув спину, упираясь ладонями в колени. Клим смотрел, как его косые глаза дрожат в стремлении остановиться на лице Варавки, но не могут этого и прыгают, заставляя Лютова вертеть головою. Клим видел также, что этот человек вызывает неприязнь к нему у всех, кроме Лидии, разливавшей чай. Макаров смотрел в открытую на террасу дверь и явно не слышал ничего, постукивая ложкой по ногтям левой руки.
– Но – мотивы? Ваши мотивы? – вскрикивал Варавка. – Что побуждает вас признать вражду…
– Фамилия, – взвизгнул Лютов. – Люто ненавижу скуку жизни…
Туробоев поморщился. Алина, заметив это, наклонилась к Лидии, прошептала ей что-то и спрятала покрасневшее лицо свое за ее плечом. Не взглянув на нее, Лидия оттолкнула свою чашку и нахмурилась.
– Владимир Иванович! – взывал Варавка. – Мы говорим серьезно, не так ли?
– Вполне! – возбужденно крикнул Лютов.
– Чего же вы хотите?
– Свободы-с!
– Анархизм?