Ивонна курила, откинувшись на подушки… Но потом консул едва слышал ее – а она говорила спокойно, разумно, смело, – чувствуя, как в его душе совершается нечто необычайное. На миг он увидел корабли на горизонте, под черным, плоским, несуществующим небом, и повод как следует напиться (пускай он напьется один-одинешенек, это все равно!) ускользал и вместе с тем приближался, и это могло быть, это было только – господи боже! – единственное его спасение…
– Сейчас? – услышал он свой негромкий голос. – Но сейчас мы не можем взять и уехать, согласись сама, ведь тут Хью, ты, и я, и пятое, и десятое, тебе не кажется? Это не так просто, ведь правда же? (Но спасение его не таило бы в себе столь зловещей угрозы, если б ирландское виски фирмы «Берк» вдруг не ударило ему в голову. Он воспарил, и именно мнимая бесконечность этого парения была под угрозой.) Ведь правда же? – повторил он.
– Хью все поймет, я уверена…
– Но не в том суть!
– Джеффри, здесь, в доме, появилось что-то зловещее…
– …По-моему, это была бы просто подлость…
А, черт… Консул не сразу придал своему лицу выражение, которое должно было означать шутливую непринужденность и в то же время уверенность, свидетельствующую о подобающем консулу здравомыслии. Вот оно, свершилось. Колокол Гёте щерился ему прямо в лицо. По счастью, он был готов к этому.
– Мне вспоминается один малый, которому я как-то помог в Нью-Йорке, – сказал он ни к селу, ни к городу, – он, можно сказать, был безработный актер. «Помилуйте, мистер Фермин, – говорил он, – тут все невзаправдашнее». Да, именно так он и говорил: «взаправдашнее». «Человек создан не для этого, – сетовал он. – Все улицы как две капли воды похожи вот на эту Десятую или Одиннадцатую улицу, даже в Филадельфии»… – Консул почувствовал, что его английские интонации исчезают и он начинает кривляться, как последний фигляр. – «А вот в Ньюкасле, штат Делавэр, там дело другое! Старые булыжные мостовые… и Чарлстон: настоящий старый Юг… А этот город, господи боже ты мой… Этот шум! Этот хаос! Если б я только мог отсюда вырваться! Если б я только знал, куда мне податься!»
Последние слова консул произнес с большим чувством, со скорбью, дрожащим голосом; хотя в действительности он никогда в глаза не видал того человека и всю историю ему рассказал Том, он весь дрожал от чувствительности, словно скверный актер.
– Но какой смысл, – заключил он назидательно, с полнейшей серьезностью, – пытаться убежать от самого себя?
Ивонна полулежала, откинувшись на подушки, и терпеливо слушала. Но теперь она резко приподнялась и ткнула сигарету в высокую металлическую пепельницу в виде абстрактного изображения лебедя. Шея лебедя была чуть вздернута, но от ее прикосновения склонилась грациозно и трепетно, и она сказала:
– Хорошо, Джеффри, давай отложим этот разговор до более благоприятных времен: мы можем все решить через день-другой, когда ты будешь трезв.
– О господи!
Консул сидел не шевелясь, потупив глаза, а это чудовищное оскорбление рвало на части его душу. Да неужто, неужто он сейчас не трезв! Но в брошенном ему обвинении была некая тонкость, которую он никак не мог уловить. Конечно, он не трезв. Нет, не трезв, в этот миг он не трезв! Но разве он был таким за минуту до этого или полчаса назад? И по какому праву Ивонна возомнила это, возомнила, будто он не трезв сейчас или же, что в тысячу раз хуже, будто через день-другой он будет трезв? И даже пускай он сейчас не трезв, но по каким невероятным ступеням, которые можно сравнить лишь с путями премудрости и таинствами святой кабалы, прошел он, чтобы вновь достичь этой ступени, на которую он на мгновение поднялся сегодня утром, этой ступени, где он один может, как она выразилась, «решать», зыбкой, драгоценной ступени, на которой так трудно, почти немыслимо удержаться, той ступени опьянения, когда он только и бывает трезв! По какому праву она, в то время как он целых двадцать пять минут кряду терпел все муки ада и безумия ради нее и не выпил по-человечески, смеет намекать, что, по ее мнению, он отнюдь не трезв? Ах, женщине не понять всей опасности, сложности и глубочайшего смысла жизни пьющего человека! Какие такие придуманные добродетели дают ей право судить о том, что было до ее приезда? И ведь она даже не подозревает о его недавних мытарствах, о его падении на калье Никарагуа, и о том, как уверенно, хладнокровно и даже мужественно он там держался… и об ирландском виски фирмы «Берк»! О, ничтожный мир! И главное, она все испортила. Ведь теперь консул понял, что, припоминая слова Ивонны: «Хоть бы ты дал мне сперва позавтракать», и зная все, что за этим стоит, он мог бы, пожалуй, сказать через минуту (если б не эта ее фраза и да, воистину пренебрегая своим спасением): «Ну, конечно же, я согласен: уедем отсюда!» Но кто согласится с человеком, который так твердо уверен, что послезавтра ты будешь трезв? И как будто это не очевидно, не известно всем и каждому, что никто не может знать, пьян он или нет. Точь-в-точь как Таскерсоны, благослови их господь. Он не из тех людей, которые выписывают ногами вензеля на улице. Правда, в случае нужды он может прилечь на улице, как подобает джентльмену, но вензеля выписывать не станет. Ах, какой это отвратительный мир, где равно попирают истину и пьянство! Мир, населенный кровожадными людьми, в полном смысле слова! Кровожадными, кажется, вы сказали «кровожадными», капитан Фермин?
– Боже мой, Ивонна, пора тебе знать, что я не бываю пьян, сколько бы ни пил, – сказал он почти трагическим тоном и отхлебнул стрихнина. – Неужели ты думаешь, что мне доставляет удовольствие лакать это омерзительное рвотное снадобье, или белладонну, или чем там меня поит Хью?
Консул встал с пустым стаканом в руке и принялся шагать по комнате. Не в том дело, чувствовал он, что по своей опрометчивости он совершил нечто роковое (например, он не погубил всю свою жизнь, нет), просто вышло какое-то глупое и в то же время, можно сказать, печальное недоразумение. Но все-таки надо было как-то поправить дело. И он то ли сказал про себя, то ли подумал вслух:
– А вот завтра я, пожалуй, буду пить одно пиво. Для поправки лучше всего выпить пива да еще добавить стрихнина, а послезавтра снова пить одно пиво – ведь никто, я уверен, не будет против пива. В частности, здешнее мексиканское пиво содержит много витаминов… Поскольку все мы собрались вместе, я предвижу, что это наше свидание все-таки будет поводом для выпивки, а несколько позже, когда нервы мои успокоятся, я, вероятно, вовсе пить брошу. И тогда, как знать, – он остановился у двери, – пожалуй, я снова примусь за работу и закончу свою книгу!
Но дверь пока оставалась дверью и была плотно закрыта; потом она приотворилась. Сквозь щель он увидел бутылку виски, чуть поменьше и опустошенней, чем бутылка ирландского виски фирмы «Берк», сиротливо стоящую на веранде. Ивонна не отринула выпивку: он был к ней несправедлив. Но с какой стати ему быть несправедливым и к бутылке? В мире нет зрелища ужасней пустой бутылки! За исключением разве пустого стакана. Но сейчас это не к спеху: да, иной раз он знает, когда можно повременить. Он подошел к кровати, то ли говоря про себя, то ли думая вслух:
– Да, я уже вижу заголовки статей. Сенсация, новые сведения об Атлантиде, опубликованные мистером Фермином. Исследование, не имеющее себе равных со времен Доннели. Осталось незавершенным ввиду безвременной кончины автора… Изумительно. А главы, посвященные алхимикам! Перед этим бледнеет епископ Тасманский. Но они, конечно, напишут не совсем так. Недурственно, а? Я мог бы даже затронуть Кокскокса и Ноя. Кстати, моей работой заинтересовался один издатель: чикагский издатель – он заинтересовался, но, конечно, не загорелся, если ты понимаешь, что я хочу этим сказать, ведь, право, было бы ошибкой воображать, что такая книга может иметь успех у широкой публики. Но если вдуматься, просто диву даешься, как расцветает человеческий дух под сенью abattoir![90 - Скотобойня (франц.).] Как чудесно живут люди – я уж не говорю о том, сколь это поэтично! – по соседству со скотными дворами, сквозь смрад чуют они хмельной дух грядущего и ютятся в подвалах, подобно пражским алхимикам! Да: они живут в обстановке, окружавшей самого Фауста, среди кристаллов глёта, агатов, аметистов и жемчуга. Такая жизнь бесплотна, пластична и кристально прозрачна. Но о чем я? О супружеских узах? Или о прогрессе от алкоголя до алкагеста? Можешь ты мне сказать?.. А не то я подыщу себе другую работку, возьму да напечатаю объявление в газете «Эль Универсаль»: согласен сопровождать труп в любой район Востока!
Ивонна сидела, небрежно листая журнал, ее халатик расстегнулся, открывая на груди, где кончался загар, нежную белизну, одна рука, согнутая в запястье, безвольно свисала с кровати; когда он приблизился, рука эта машинально повернулась ладонью кверху, скорей всего выражая досаду, но, как ему показалось, в безотчетной мольбе, нет, даже больше: жест этот вдруг словно воплотил в себе все прежние мольбы, все безумные, тайные, молчаливые излияния неизъяснимой нежности, и постоянства, и бессмертных надежд в их супружеской жизни. Консул почувствовал, что слезы жгут ему глаза. Но вместе с тем его вдруг охватила странная неловкость, почти стыд, оттого что он, посторонний мужчина, вторгся в ее комнату. В эту комнату! Он выглянул за дверь. Бутылка виски была на месте.
Но он не устремился туда, не сделал и шагу, а только надел свои темные очки. В теле его кое-где пробудилась боль, впервые со времени падения на калье Никарагуа. Скорбные, трагические образы смутно проплывали в памяти. Где-то далеко бабочка летела над морем: вот исчезла из глаз. В басне Лафонтена петушок полюбил уточку, они вместе убежали на озеро, но там уточка поплыла, а петушок утонул. В ноябре 1895 года, в тюремной одежде, с двух до половины третьего дня, в наручниках, Оскар Уайльд стоял на станционной платформе в Клэпхеме, и все узнавали его в лицо…
Когда консул снова подошел к кровати и сел на краешек, Ивонна уже спрятала руки под одеяло и отвернулась к стене. Помолчав, он спросил с волнением, отчего голос у него снова стал хриплым:
– Помнишь, как вечером накануне нашей разлуки мы, словно были едва знакомы, назначили свидание в Мехико, чтобы вместе пообедать?
Ивонна отозвалась, глядя в стену:
– Но ты не пришел.
– А все потому, что в последний миг я позабыл название ресторана. Помнил только, что это где-то на виа Долороса. Мы вместе набрели на него, когда в последний раз ездили вдвоем в Мехико. Я заходил во все рестораны на виа Долороса, искал тебя, но не находил и всюду пропускал рюмочку.
– Бедняжка Джеффри.
– А еще помнится, я звонил из каждого ресторана в отель «Канада». Из бара каждого ресторана. Бог знает, сколько раз я им названивал в надежде, что ты туда вернешься. И всякий раз мне отвечали одно и то же – ты ушла, чтобы со мной встретиться, но они не могут сказать куда. А под конец они там просто рассвирепели. Странно, почему это мы остановились в «Канаде», а не в «Регисе» – помнишь, меня там из-за бороды все время принимали за известного атлета?.. Словом, я брел от двери к двери в борениях и все думал, что не отпущу, не дам тебе утром уехать, только бы тебя найти!
– Да.
(Только бы ее найти! Ах, как холодна и бесприютна была ночь, как завывал ветер, как свирепо валил пар из вентиляционных люков на улицах, где беспризорники в лохмотьях уже устраивались на ночлег, прикрываясь обрывками газет. Но в мире не было человека бездомней тебя, а ночь, холод и мрак все сгущались, и тщетны были твои усилия, ты ее не нашел! И скорбный голос вопиял тебе вослед на той улице, и ветер выкликал ее название: виа Долороса! Улица Скорби! А потом как-то вдруг нагрянуло утро, и она только что вышла из отеля – ты сам отнес вниз один из ее чемоданов, но не поехал ее провожать, – и ты сидел в баре отеля и пил мескаль со льдом, от которого холодом сводило живот, и глотал лимонные косточки, а потом с улицы внезапно вошел человек, похожий с виду на палача, и поволок на кухню двух барашков, которые истошно блеяли от страха. А потом ты слышал, как они блеяли, наверное уже под ножом. И ты подумал: лучше не вспоминать, забыть все. А потом, после того как ты, побывав в Оахаке, вернулся сюда, в Куаунауак, снедаемый скорбью – спускаясь по крутой, извилистой дороге от «Трес Мариас» в своем автомобиле, видя сквозь туман смутные очертания города, а потом и сам город, узнавая знакомые места и чувствуя, как душу твою влачит через них по камням, словно она привязана к хвосту закусившей удила лошади, – когда ты вернулся…)
– Когда я вернулся, кошки все уже передохли, – сказал он. – Педро уверял, что это брюшняк. Правда, бедняга Эдип, кажется, околел в тот самый день, когда ты уехала, и его уже выбросили в ущелье, а малышку Патос я нашел под бананом в саду, едва живую, хуже, чем в тот день, когда мы подобрали ее в канаве; она умирала, но никто не мог понять отчего: Мария уверяла, что от разбитого сердца…
– Очень забавно, – сказала Ивонна безучастным, холодным тоном, по-прежнему отворачиваясь к стене.
– А ты помнишь любимую свою песенку, петь ее мне не хочется. «Наша кошка лежебока, лежебока и наш кот, лежебоки все у нас, сладко спят они сейчас», – услышал консул свой голос; горькие слезы закипали у него в глазах, он сорвал с себя темные очки и припал лицом к ее плечу.
– Не надо, ведь Хью вот-вот… – начала она.
– Плевать на Хью.
Он не хотел ее принудить, повалить на подушки; он чувствовал, как все тело ее напряглось, обрело холодную, каменную твердость. Но не одна усталость заставила ее уступить, а желание соединиться с ним хоть на мгновение, поразительное, как гром с ясного неба…
Но теперь, с самого начала, пробуждая первыми тоскующими словами чувства своей жены, он зримо ощущал и дух своей одержимости, подобно тому как новообращенный, стремящийся к Иесоду, тысячекратно видит на небе Золотые врата, отверстые, дабы приять его астральную оболочку, дух, которым проникнут бар, когда в мертвой тиши и безмятежности он открывается утром. Один из тех баров, которые открываются именно сейчас, в девять часов: и странным образом он был там, слышал свои злые, горькие слова, те самые, что вскоре, быть может, прозвучат, опаляя его. Но и это видение померкло: он был здесь, на прежнем месте, уже весь в поту, и выглянул в окно – ни на мгновение не прекращая наигрывать одним пальцем, едва касаясь клавиш, короткое вступление, предваряющее невыразимую мелодию, которая могла еще прозвучать, – теперь уже сам в страхе, что на аллее вот-вот покажется Хью, и тут ему в самом деле почудилось, будто Хью виден вдалеке, прошел через сорванные с петель ворота, и уже явственно слышен хруст шагов по гравию… Нет, там пусто. Но теперь, теперь он хотел уйти, хотел нестерпимо, предощущая, как там, у стойки, тревожа безмятежную тишину, пробуждается хлопотливая утренняя жизнь: вон в дальнем углу политический эмигрант молчаливо пьет апельсиновый крюшон, вон пришел счетовод и хмуро проверяет чеки, головорез с железной клешней втащил кусок льда, один из барменов режет лимоны, другой, совсем заспанный, вынимает из ящиков бутылки с пивом. Да, теперь, теперь он хотел уйти, зная, что бар наполняется людьми, которых в другое время здесь не увидишь, и люди эти кричат, буянят, бесчинствуют, и у каждого через плечо переброшено лассо, а вокруг лежит мусор, оставшийся с ночи, пустые спичечные коробки, лимонные корки, сигареты, сплюснутые в лепешку пустые пачки, валяющиеся в грязи и плевках. Теперь, когда часы, висящие над зеркалом, показывают начало десятого и газетчики, продающие «Ла Пренса» и «Эль Универсаль») в этот самый миг врываются в дверь или стоят на углу возле переполненной, грязной уборной, а чистильщики обуви входят со своими табуретами и пристраивают их кое-как, на весу, у стойки, на перекосившейся деревянной приступке, именно теперь его тянуло уйти туда! Он один знал, как все это прекрасно, когда вездесущее солнце, солнце, солнце, окропляет стойку в баре «Эль Пуэрто дель Соль», окропляет салат и апельсины или тоненьким золотым лучиком, как бы олицетворяющим единение с богом, пронзает, подобно копью, брусок льда…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: