– Это показательное, – говорит взрослый конвоир с бородой. – Чтобы все его лицо видели. Так мы поступаем и с ворами, и с провокаторами.
– Это не показательное, это средневековое, – говорю я, пока связанный стоит ко мне спиной и мелко трясет головой. Все это время я держу конвоира за рукав.
– А когда «Беркут» впятером одного? – спрашивает он.
– Но если «Беркут» так плох, зачем брать пример с худшего? – успеваю спросить я, прежде чем он уходит.
В просторной палатке стоит пряный запах. В чаны ссыпаются мелко нарезанные лимоны, имбирь, сахар-песок. Над чаем колдует лысый человек, как две капли воды похожий на Розенбаума.
– Приехал сюда, когда наших детей избили. У меня двое детей, я не могу позволить, чтобы их били только за то, что они тут сидят и на гитаре играют.
– В тот день, когда снайпер расстреливал людей, вы были на Майдане?
– Да, – он перестает улыбаться. – В тот день тут был ужас. Я никогда не мог подумать, что буду воевать в своей стране. Мы ведь мирные люди. Семеро моих друзей. – Он замолкает, смотрит на меня глазами Розенбаума, из них выкатываются две слезы. Он отбегает в угол палатки, отворачивается и стоит там, среди чанов. В противоположном углу на полке стоит икона бога-отца в треугольном нимбе, как в наполеоновской треуголке.
– Простите, – возвращается из угла успокоившийся двойник Розенбаума. – Когда отец умер, и то слезы не шли, а сейчас плачу.
– У вас на кольце выгравирована птица. Это беркут? – показываю я на его печатку.
– Нет, это чайка, символ свободы. Я надел его, когда из шахты вышел. Там я думал только о том, чтобы обеспечить семью. Шахта – штука опасная. После десяти лет работы человек начинает думать, что он уже все знает, и попадает в травму. Но меня бог миловал. – Теперь он дарит взгляд богу-отцу, по строгому лику которого не понять: это была шутка, когда он создал двух таких похожих людей – этого шахтера и Розенбаума? И над кем он пошутил больше: над шахтером, подарив ему лицо известного певца, но при этом на двадцать два года упрятав под землю, или над певцом, которого недавно ведущие российские СМИ обвинили в том, что он собственноручно угощал майдановцев борщом?
* * *
За сценой импровизированный шлагбаум, за ним палатки защитного цвета.
– Я к афганцам, – говорю я, и охранник пропускает меня за ограждение.
У палатки, над входом в которую весит серое полотно «Украiнска Спiлка Ветеранiв Афганiстану», стоит крупный мужчина в черном берете.
– Документы! – останавливает меня он и докладывает, заглядывая в палатку, отодвинув тяжелый полог: – Русская пресса!
– Стойте здесь, ждите! – Это уже ко мне.
Пока я жду, из палатки выходят немолодые люди в камуфляже и среднего возраста мужчины в деловой одежде. Один из них в афганской шапке, похожей на гриб.
– Русская пресса, ты же не хочешь, чтобы тебе голову проломили? – обращается ко мне один из них. – Носи вот это, чтобы тебя никто не тронул. – Он берется за петличку моего пальто и просовывает в нее ленту цвета украинского флага. – Не снимай, – говорит он, завязывая ленту тугим узлом.
– А еще лучше, когда к вам подойдут, скажите сразу: «Слава Украине!», – советует человек в берете.
– Простите, я ее сниму, – под взглядами собравшихся у палатки я отвязываю ленту и возвращаю ее афганцу.
– Какие же вы в России зомбированные! – в сердцах сплевывает он.
– Мне не противно носить символ Украины, но я не хотела бы, во?первых, делать это против своей воли, а во?вторых, я не считаю правильным носить его из страха.
– Смотри. – Афганец в берете подносит к моему лицу руку. На среднем пальце татуировка.
– Свастика, – произношу я.
– Мы ваш Кремль за пять минут возьмем, – говорит он и отворачивается.
Теперь рядом со мной у палатки появляется молодой мужчина в бронежилете. Его руки покрыты черной грязью.
– Где вы испачкались? – спрашиваю я его.
– Я ж водила «Урала»! Тильки что проехал на нем по всему Киеву. У нас же автопарк афганский. Все машины на ходу!
– Сюда попала пуля и сюда, – я дотрагиваюсь до дырок на его бронежилете. – Так?
– Так то двенадцатый калибр. – Он вытирает тыльной стороной ладони нос, искривленный в переносице. У него оттопыренные уши и испачканное мазутом детское лицо. Зовут Андреем. – Я боком стоял, тут рикошетом пошло. А сзади граната рванула. – Он поворачивается спиной и показывает еще одну дырку. – Ты спросишь, зачем мы там были? А зачем мои и твои деды в сорок пятом шли на Берлин?
– Здрасьте! – Подходят две девушки и один высокий мужчина с кустистыми желтыми бровями – кениец. Все втроем они несут картину. Поворачивают ее лицом к афганцам. На желто-зеленом фоне выписано разноцветными буквами: PeaceUkraine.
– А раньше я зэков возил, – говорит Андрей. – Это тоже война, только внутренняя. Их много, и они все стоят против тебя. Стараются машину раскачать так, чтобы она перевернулась. А моя задача – не дать ей перевернуться и довезти рецидивистов из пункта А в пункт Б. Знаешь, какая агрессия шла с их стороны?
– А с вашей?
– Со стороны охраны? Тоже была. Агрессия, направленная не против них, а на то, чтобы приехать домой живым.
– Ты долго будешь на Майдане стоять?
– Пока порядка не будет. Пока не увижу, что президентом стал человек, который тут с нами от начала до конца стоял.
– И кто это?
– Парубий.
За пологом афганской палатки стоит стол, заваленный бумагами, железная подставка с пузырьками, широкий лежак, накрытый одеялами, и скамейка. На ней сидит тот ветеран, что повязывал мне ленту. Я присаживаюсь рядом с ним. Он, обиженный, отворачивается. К карману его куртки со стороны сердца примотан белый пластмассовый крест.
– Крест на мне, потому что я православный! – ворчливо говорит он, заметив, что я его разглядываю. – То святые отцы нам передали. С молитвой защищающей. Вы тут ходите, спрашиваете, долго ли Майдан будет стоять, а мы в Афгане бог знает в каких условиях жили: и в палатках, и в бронетранспортерах, и в боевых машинах пехоты. И те годы, которые я там провел, – чувство локтя товарища, оно сохранилось до сих пор, – громко и членораздельно произносит он, словно уши мои закупорены и он может пропихнуть в них свои слова только частями. – Я этого никак забыть не могу. А мирная жизнь – ни пенсии, ни квартиры. Тут тебя могут и предать, и продать и тэдэ и тэпэ.
– А на войне могут убить, – замечаю я.
– А здесь не могут?! – дергается он. – На войне я знал, что товарищ прикроет мне спину!
– Почему вы на меня кричите?
– Потому что это последствия войны – и ранения, и контузии! И ничем их уже не погасить!
– Чем вы отличаетесь от обычных активистов Майдана?
– У нас есть боевой опыт. Когда человек в боевых условиях был, он может оценить обстановку и быстро принять решение. Мы можем снайпера засечь по вспышке, по звуку, по траектории пули. А те, кто на войне не был, – у них нет шанса.
Ветераны Афганистана, ничем не отличимые от российских, сидят на лежаке, пьют чай. Рассказывают, где и когда жили в Москве и в Питере. В палатку входит человек в штатском.
– Россия объявила войну! – сообщает он.
Сидящий рядом со мной поворачивается ко мне.