Три стороны камня
Марина Львовна Москвина
Классное чтение
Новый роман «Три стороны камня» Марины Москвиной (финалист премии «Ясная Поляна», автор романов «Крио», «Гений безответной любви», «Роман с Луной», книги «Моя собака любит джаз») продолжает ее бесконечную историю любви к нашему угловатому и абсурдному бытию. Это трагикомическое повествование про живописца, который искал цвет в своих картинах и в конечном счете превратился в чистый свет. В прозе Марины Москвиной упоминания заслуживают лишь те люди и события, которые привносят дыхание вечного в наш преходящий мир.
Марина Львовна Москвина
Три стороны камня
Нет более соблазнительного дерзновения для человеческого сердца, чем попытка понять стершиеся человеческие следы, которые вдруг являются перед ним и обращаются к нему.
Эмилио Бетти
© Москвина М.Л.
© Тишков Л.А., иллюстрации
© Бондаренко А.Л., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
Абрикосовка
У меня душа как-то некрепко держится за тело. Любой внезапный переполох может вытряхнуть из меня душу, и даже в мелочах – стоит мне споткнуться на бегу, глядь, она парит в вышине. Особенно этому способствуют любовь и алкоголь. При этом, как бывает только в кино или во сне, тело мягко и расслабленно опускается на землю.
Первый раз это случилось в Юрмале на детской площадке, среди медовых лип и корабельных сосен с зарослями черники у корней, наполнявших воздух запахами смолы и нагретой хвои. Крутилась карусель, и мой дорогой мальчик с ветерком летел по кругу, да еще раскачивался, ибо это были качели-карусели. Солнце клонилось к закату, на тот момент оказавшись на уровне глаз, и все было видно контражуром.
Карусель остановилась, а когда я потянулась к ребенку, она вдруг поехала с музыкой хрустальной. Меня ударило по лбу железной балкой, и я увидела себя лежащей лицом к небу, раскинув руки, крутились трубы, громыхая и скрипя, наверно, снизу напоминая адскую машину, а сверху – праздничную иллюминацию, кружащую под наигрыш волшебный.
Передо мной уж мерцали белые фигуры, исполненные любви. Они как будто совещались и были очень притягательны, из чего я заключила, что небесное притяжение, пожалуй, посильнее земного. Мелькнуло испуганное лицо мальчика. И я мгновенно обнаружила себя сидящей на скамейке, на лбу вздувалась здоровенная шишка, а Павел побежал играть дальше – подумаешь, только шишка, и больше ничего.
Это был период, когда мир явно пребывал со мной в раздоре. Все время северный ветер какой-то злой, даже летом, нервы на пределе, люди представлялись мне сборищем отщепенцев и фриков, иногда утром я просыпалась в полнейшем отчаянии без всякой видимой причины.
Да и что тут веселиться-то, когда кругом наводнения, землетрясения, тайфуны, черная дыра поглощает материю, антивещество пожирает вещество, брахманы прекратили творить молитвы, народы впали в варварство, всю ночь над ухом зудят комары, по улицам стаями бродят сумасшедшие, в раздолбанных автомобильчиках – шудры. Всюду слышатся пьяные крики, мат-перемат, из окон доносится перебранка. Встанешь на трамвайной остановке – рядом бабуля в мини-юбке, ярко накрашенная, в парике с искусственной косой, бледный слепой высотой с коломенскую версту нащупывает посохом сквозь толпу дорогу к трамваю…
Я даже затеяла окреститься, пошла в храм на Петровке, а там священником – отец Михаил, душа-человек, я ему рассказала про свою беду, а он вдруг так жарко зашептал:
– Вы счастливица в сравнении со мной. Мне надо принимать исповедь, причащать, благословлять, а на уме: “Да будьте вы неладны!” Или, что еще хуже: “Чтоб вы сдохли все…” Хоть снимай ризу и меняй работу!
В смятении вернулась я домой. А мои окна выходят на Бутырскую тюрьму. Нет-нет и поглядываешь, не собрались ли семь Ангелов, имеющие семь труб, вострубить и не летит ли на землю звезда, которой был дан ключ от кладезя бездны?
Хотя мой приятель Флавий считал подобный вид из окна благословенным, ибо он развивает у квартиранта философское отношение к жизни.
– Еще лучше, если б твои окна выходили на крематорий, – заявлял он мечтательно, – что напоминало бы о бренности бытия…
Своим благозвучным именем друг мой обязан мамочке, та много лет заведовала сектором икон в Третьяковской галерее. Агнесса Шимановская, специалист по Страшному суду.
– Я только запамятовала, – бормотала она спустя много лет, уже старенькая, седая, всегда всем ужасно недовольная, – в честь кого именно я назвала сынулю? Флавия Иосифа? Флавия Аэция? Флавия Стилихона?.. Ромула?.. Филострата?.. Вегеция Рената? Флавия Клавдия Юлиана или Флавия Севера?
Верней всего – Иосифа, поскольку сестрица Флавия – Сибилла – тоже отхватила имечко дай боже, но эта, уж никаких сомнений, – наследовала незабвенной королеве Иерусалимской.
– Когда Амори, сын Фулька Анжуйского и Агнес де Куртенэ, взошел на трон Иерусалимского королевства, – говорила низким контральто их царственная мать, – его брак объявлен был недействительным по причине кровного родства. Но Сибиллу и ее брата Балдуина после долгих и нудных препирательств с большой натяжкой и оговорками объявили законными детьми…
Одна радость, что Шимановская не одарила сына звучным именем Балдуин, чем обрекла бы его на пожизненное прозвище Балда. А Флавий – однокашники и так пытались вывернуть, и эдак, все головы сломали, оно неприступно высилось, как монолит не поймешь из какого сплава, отполированный до блеска.
Притом Шимановская утверждала, что родом они из деревни Похолуево Рязанской области и Флавий с годами стал вылитый дед Похолуев – такой же раздолбай, царствие ему небесное. А на меня порой неодобрительно косилась и спрашивала прямо в лоб:
– Райка, ты еврейка?
На что я сызмальства неизменно отвечала:
– Уже да!
С намеком: с кем поведешься, от того и наберешься.
Однако Шимановская, глядя на меня как царь сами знаете на кого, не раз объявляла, что в жилах ее семьи течет исключительно славянская кровь без малейших примесей и вся их компания от кончика носа до кончика хвоста – русские, а именно: бабушка Иовета, сама Агнес, два ее отпрыска Флавий и Сибилла вкупе с отцом Амори Мануилом, предложившим руку любимой дочери графу Стефану Сансерскому. Но Стефан – тот еще обалдуй, не хуже деда Похолуева: из-за какой-то вассальной клятвы, данной римскому императору, которую пришлось бы расторгнуть, стань он королем Иерусалимским, отказался от своего счастья. О чем все, конечно, горевали, ибо Сибилла имела странную особенность, причем никто понятия не имел, что с этим делать: бедняжка непрерывно росла, будучи уже совсем взрослой.
И кто это вынужден терпеть? Я, дочь Софьи Андреевны, дочери Екатерины Федоровны, дочери Аграфены Евдокимовны, потомок фабрикантов Абрикосовых, которым принадлежало пол-Москвы – особняки, богадельни, заводы и пароходы, а главное – прославленная кондитерская фабрика немыслимого масштаба деятельности: “Товарищество Алексея Абрикосова и сыновей”, оборудованное по последнему слову техники, в том числе и паровыми машинами. Потом ее переименовали, и она стала фабрикой имени революционера Бабаева.
Да как она смеет так со мной разговаривать, эта Шимановская, если в зените славы мой прапрадед Алексей Иванович Абрикосов получил звание поставщика двора Его Императорского Величества!
Нет, я ни в коей мере не умаляю величие деда Похолуева, всеми правдами и неправдами уберегшего чистоту славянских кровей, – просто благодаря моему излишне длинному носу, а также непроходимой тоске во взоре меня частенько принимают за представителя избранного народа, и мне, как Человеку Мира, это не то чтобы обидно, а злит как не знаю что!
И сны, сны одолевают меня, запоминаясь во всех подробностях. Как правило, невесомые и бесплотные, а тут неожиданно ярко так, реально привиделось облако, в котором бушевал пламень, а в пламени – колесница с крылатыми животными, имевшими каждое четыре лица: одно – человека, другое – льва, третье смахивало на орлиное, а четвертое – то ли агнец, то ли еще кто-то в этом роде.
– А перед лицами – колеса, усеянные очами? – спросила Агнесса, когда я рассказала им с Флавием о своем видении. – Ты у нас просто пророк Иезекииль! Райка и внешне смахивает на Иезекииля, ты не находишь? – спросила она у Флавия.
– Конечно: у них, у русских, лицо капустой, нос картошкой, – сказала я, зарекаясь с ней обсуждать что-либо касательное таких тонких материй.
К тому же она побаивалась, что Флавий женится на мне и я буду претендовать на ее жилплощадь. На кой мне сдалось их ласточкино гнездо под стрехой, блочная пятиэтажка в Марьино, когда я всю юность прожила в квартире, где до революции вольготно располагались мои родовитые предки.
Дом наш стоял на высоком берегу Яузы – священное место, Лыщекова гора, Николоямская улица. Сколько там было купеческих домов, особнячков, дворцов и церквей – все сметено, уцелела одна церквушка Покрова Богородицы, единственная в Москве несмолкающая веками звонница: две колокольни звонили после злополучного октября – Ивана Великого в Кремле и наша. Это примерно четыре остановки на троллейбусе до моей бабули Кати.
Дом Абрикосовых – вычурной конструкции, с излишками архитектуры, балясинами, увенчанными гроздьями винограда; широченная парадная лестница, чугунные перила, пять с лишним метров потолки – практичные жильцы громоздили над головами второй этаж, прилаживая винтовую лесенку, – анфилада комнат и коридор с шикарным дубовым паркетом ромбиками, уходящий в бесконечность.
Как это ни удивительно, пращур мой, Абрикосов, радостно приветствовал революционные бури. До октября семнадцатого года в его домашнем дневнике встречаются такие записи: “Послал Осипа за маслом, просто хлеб с черной икрой не так хорош…” После февральского восстания появятся вольнолюбивые строки: “А может, и славно, что нет никакого царя?” А после октября из этого же дневничка мы узнаём, что Ося, высунув язык и утирая пот со лба, сидел на кухне, выводил какие-то каракули. Старик хотел помочь, поскольку тот неграмотный.
– Пишите, барин, – сказал Осип. – “В совет рабочих и солдатских депутатов. Заявление. Семья Абрикосовых по адресу Николоямская, дом 8, занимает слишком много комнат, их надобно прикатать…”
Домовладельца уплотнили, оставили одну гостиную, и ту разделили фанерой пополам, а благородное семейное гнездо превратили в пчелиные соты. Но папочка – правнук Абрикосова, Абрикосов Альберт Вениаминович, выдающийся физик и математик, – был благодушен, миролюбив, он мне говорил:
– Всегда надо разговаривать друг с другом вежливо. А в критических случаях… особенно вежливо: “Дорогой сэр, вы позволили себе в мой адрес… Когда будем стреляться, сэр?” – “В среду, сэр…” А не: “Ах ты, сволочь, мерзавец, подонок, свинья…” Кстати, “свинья”, – объяснял он мне, – означало трусость и отсутствие воинской доблести – всего лишь!
И рассказывал, что у них в доме перед войной был жутко приставучий дворник, жильцы с ним ругались, посылали куда подальше, а он оказался осведомителем НКВД. Весь дом пересажал – кроме нашего папы, который один с младых ногтей ему говорил всегда:
– Здравствуйте, Кондрат Егорович, как поживаете?
Только папочка и остался, его не тронули.