Он тихонько провел ребром ладони под ухом.
– Добрались, сволочи. Хуже мафии… Ну пошли, пошли, – он потянул меня к городу, – да капюшоном своим прикройся, вот так, нечего кому-то знать, что я тебя привел. Тут чужих-то не любят, да и я тебе не очень верю. Людей он не убивает! Сам, может, жулье-жульем, и руки в крови.
Я не успел возмутиться. Джамиль повел меня по улицам, узким, тесным, где-то над головами хлопали натянутые тряпки, разодранные мешки, – заслоняли небо. На куче тряпья спал человек, положил под голову спортивную сумку, где-то плакал ребенок, на перекрестке сердито кричали две женщины. Кое-где не видно было неба, но Башня виднелась отовсюду. Как перст указующий, как напоминание, зачем построен весь этот город, зачем живут люди, зачем вертится земля. Везде и всюду расхаживали мужчины с автоматами, кажется, больше всего их было возле башни. Молодые женщины в цветастых…
– Ну, пошли, пошли, женщин никогда не видел, что ли? – Джамиль снова поволок меня по улицам. Я заметил, что мы идем от Башни, сказал Джамилю, он не ответил, все мчался и мчался по улицам. Наконец, мы остановились перед крепостной стеной. Старая крепость, она поднималась невысоко, будто могла бы встать и повыше, но стеснялась перед Башней.
Мы вошли в узенькую дверцу. Я тут же ослеп от темноты, сырой, мрачной, а в глазах все еще плясало солнце. Узкая лестница бросилась под ноги, спиралью, спиралью она ползла наверх, в такие же тесные коридоры. Где-то ослепительно били горячие лучи – кажется, там были окна. Нет, скорее бойницы, кажется, крепость очень старая. Но не старее Башни. Интересно, сколько ей может быть веков? Мне стало жутко: я понял, что вот сейчас будет уничтожен памятник. Великий памятник. Лестница в никуда, память о бессмысленном вечном труде. Китайская стена, Пизанская Башня, пирамида Хеопса, Сфинкс, пирамиды Майя, и вот…
– Ну что? – худая рука Джамиля потянулась из темноты, – исторический памятник, значит, жалеть будем? А люди тут пусть надрываются, камни таскают, в пустыне дохнут да?
– Вы… мысли читаете? Или я уже бредил?
– Да все вы только про это и думаете. Ах, Башня, ах история, ах география, ах памятник. Сколько я уже людей о помощи просил, везде – шиш! – он сложил пальцы. Памятник… этот памятник нам, знаешь, сколько крови попортил?
– Но… мы не повредим башню?
– Да уж постараемся не повредить! – он фыркнул, – ну, иди, прячься вот здесь, под окном, – в темноте забренчали тяжелые винтовки, мне сунули в руку что-то холодное, промасленное, – посмотри на свет. Проверяй. Видишь? Дальнобойная, парализующая, с такими на зверей охотятся. Мы тебя не обманули, никого ты сегодня не убьешь.
– И на том спасибо.
– Всегда пожалуйста. А теперь в окошечко посмотри, видишь, какой вид прекрасный? Вон башня, вон высоко люди трудятся, Амаль, бедная, песок месит… Женщин и то не жалеют, сволочи… Вот, они, значит, там вкалывают, а Подвижники внизу, охраняют.
Я пригляделся. Вокруг еще был мир и покой, можно было высунуться из окна и смотреть. Вершина башни терялась в облаках, я видел только, как люди волокли по спиральному подъему вокруг башни тяжелые каменные глыбы. Ровные, как будто отполированные, они ползли и ползли наверх, словно увлекая людей за собой. Так было там, наверху, а чуть ниже расположились белые фигуры, похожие на статуи. Белые одежды, белые капюшоны, черные автоматы, должно быть, раскаленные на солнце – зловещая картина. От такой картины хочется уйти, в армии я не служил, люди с автоматами были для меня знаком: здесь мне не место. Но почему-то мое место было здесь, где автоматы и смуглые люди в белом.
– Слушайте, а мы же не попадем, – я посмотрел в оптический прицел, на точечки людей, – тут метров пятьсот, а предел дальнобойности…
– Забудь свои пределы, это ружьишко и на километр попадет, – он не шутил, я видел, что он не шутит, – тут, знаешь, брат, какие ружья есть… потом сам лично мне его сдашь, а то знаю я вас, услышите про километр, и уйдет винтовочка, как не было… Так вот, Подвижников видел? Будешь бить в кольцо Подвижников, пусть полежат, поспят.
– А дальше их…
– А дальше дело суда. Заставим их эту Башню по камушку разобрать, вот что!
Он смеялся. Будто кто-то там, наверху, вправду мог выжить. Будто мое безобидное ружье могло что-то решить в этой мясорубке. Джамиль подмигнул мне, упал под подоконник и выстрелил. В воздух, будто хотел застрелить небо. Это был знак. Город закипел зажженным муравейником. Толпа рассыпалась, кто-то уже стрелял, кто-то падал и не вставал больше, жалко кричали женщины. В этой каше невозможно было понять, кто свой, кто чужой, светлые одежды простолюдинов смешались с белыми плащами Подвижников. Божьи избранники стоят на земле и смотрят в небо…
– Ну! – Джамиль ткнул меня в плечо.
Я очнулся, вспомнил, куда должен стрелять. Белые фигурки на башне не метались, все так же стояли неподвижным кольцом, как неживые. Неживые люди, живыми были только автоматы в их руках, трещали, как дятлы поутру в лесу. Где-то внизу бежал человек и вокруг него взрывался песок. Ружье подпрыгнуло в моих руках, я даже не понял, что выстрелил, только увидел, как белый человек перегнулся через широкие перила Башни и повис. Снова прыгнуло ружье, еще один белый платочек исчез на фоне камней. Кажется, они увидели нас, а может, и не нас, а темноту, которая стреляла в них из крепости. Огонь хлынул в бойницы, стены сзади зашуршали и защелкали. Я догадался, что в них клюются пули, предназначенные мне и Джамилю.
Бежать уже не хотелось – бежать было нужно. Прыгнуть в любую машину, благо, о них никто не вспоминал. Потому что это была не моя война, не я строил Башню, и не я ее разрушал. Они, связанные Башней, хотели умирать, я, человек со стороны, хотел жить. Джамиль обернулся. Ружье еще раз скакнуло, белый человек полетел вниз, будто прыгал в воду. А ведь он тоже больше не встанет, вот тебе и безопасное ружье, грех на душу. Все, хватит. Тихонько отползаю в сторону. На четвереньках, на ноги не встать, война отнимает у человека человеческое, снова опускает на четыре лапы, а то и вовсе вот так, брюхом по земле, как стегоцефал, впервые вылезший на сушу…
– Ты чего, а?
Джамиль заметил, как я отползаю, оставалось только пальнуть в него, парализовать. И бежать, прости меня, Джамиль. Я прицелился и не успел выстрелить. Худой человек странно выгнулся, хрипнул и упал на пол. Я смотрел и не понимал, почему он не встает, почему на виске бойца блестит что-то черное, мутное, будто бы и не похожее на кровь. Нет. Так не бывает. Те, безымянные, безликие, там, снаружи – да, они могут умирать. Но не здесь, не у нас, не Джамиль, ведь я знал его лично.
Как будто это что-то меняет.
Бежать уже не хотелось.
Думать тоже не хотелось, а все думалось, что если бы Джамиль не обернулся, окликая меня, не лежал бы сейчас с простреленной головой. Я осторожно взял винтовку Джамиля, она была тяжелой, холодной, только там, где человек касался ее своими пальцами, жило тепло. Хотелось мстить, но не хотелось убивать, я тихонько выглянул в окно. Было страшно, будто я совал голову в костер, но ни одна пуля не обожгла меня. Тем лучше, пусть думают, что в крепости больше никого нет. Нет, пули снова завизжали – одна, две, пять… Подвижники не отстанут – пока будет жива башня, их вера и оплот, святая святых. Один вид этой черной громадины гонит и гонит их вперед, на смерть.
Один вид этой громадины…
Я все еще не стрелял, смотрел на бесконечные ребра строительных лесов. Крепкие, прочные, кажется, они здесь не просто так, кажется, на них-то и держится вся эта мощь. Которая отнимает чьи-то жизни и судьбы.
Теперь я знал, что делать.
Стрелять из винтовки Джамиля было сложнее, промахнулся три раза, на четвертый раз толстая перекладина лесов подпрыгнула. Встряхнулась, как мокрая собака, только брызги не летели. Башня еще не рушилась, но это был только первый шаг.
И это тоже был сигнал. Я как будто указал людям, что нужно делать, выстрелы защелкали по лесам быстрее, чаще, сильнее. Кто-то уже бежал с огнем, поджигая леса, черные фигурки наверху исчезли, как муравьи в обреченном муравейнике. И белые фигуры сбились кольцом. Спасали свое сокровище.
А потом все разбежались. Разом, вдруг, как пылинки, если на них дунуть. Наконец-то люди пришли к какому-то согласию, все ведут себя одинаково, и это приятно. Залюбовавшись, я даже не понял, что происходит. Что-то переменилось в небе, игра света и тени стала другой. Я не понимал, что рушится башня – ноги сами несли меня прочь, по лестнице (какие долгие секунды), в песок, жесткий, тяжелый, боже мой, куда дальше. Что-то черное, громадное взвивается в воздух, будто небо падает на землю…
Мне показалось, что Башня взорвалась – такой был грохот. Меня подбросило, будто толкнуло на песок, я закрыл лицо и покатился кувырком. Крики, визг, где-то плачет ребенок, бешено лает собака.
Какое пустое стало небо…
– Вставай, – Аваз поднимает меня, как куклу, ставит на песок, – Видал, а? Нет, ты видал? Башня-то… Башня…
Башни не было. Вместо нее от горизонта до горизонта лежали обломки, тяжелые, шоколадно-коричневые, как торт, если уронить его на пол. Люди уже стекались обратно к Башне, разбирали обломки на сувениры, писали на камнях баллончиком свои имена; щелкали телефоны. Памятные снимки. На камне, под камнем, с камнем в обнимку. На фоне надписи РАХЕ. При чем здесь мир…
Где-то трещали винтовки, кто-то расстреливал Подвижников. Белых, пойманных, но не сломленных. Сколько-то их было там, под камнями, я не хотел смотреть туда.
– Джамиль погиб, – вспомнил я. Аваз перестал улыбаться, но только на секунду.
– Много их погибло, – кивнул Аваз, – что теперь делать, если бы эту громаду не свалили, погибло бы еще больше. Да ты никак трясешься весь? Все, все, парень, никто тебя больше не тронет. Все кончилось.
Добрая половина городка полегла под руинами, крепость треснула пополам, расплющилась, как старая картонка. Люди как будто ничего не замечали, на остатках города забелели скатерти, где-то хлопали пробки, я все еще вздрагивал, как от выстрелов. В сумерках замерцали фонарики, люди толпами валили на освещенные площади. Кто-то страстный, с горящими глазами стоял на крыше Ленд Ровера, кричал в лиловое небо: «Мы ждали этого момента тысячи лет… Никто и никогда не терпел столь позорного рабства… Наши дети и внуки заслужили лучшей участи…»
– Пошли, что ли, жрать, – Аваз не чувствовал торжества, спокойный, как спящий верблюд, – вон, поляна накрыта, барашек чудо, только что с пылу с жару, вино. Или ты пивка хочешь? Ну что, хозяйка, смотришь? Наливай, что ли, сыпь шашлычок в тарелку…
Я посмотрел на хозяйку, молоденькую девушку, смуглую, большеглазую. Жуткая восточная красота, тот самый огонь, который горит, не сгорая.
– Вот, – она протянула мне холодный стакан, – а вы… это… Джамиля моего не видели? Вы же с ним шли…
Я отвернулся, не мог ничего сказать.
На горизонте пылали погребальные костры.
Городок ослеп от пестрых лампочек; затонул в шашлычном чаду, в запахе острых приправ, крепкого вина. Шумел и плясал всю ночь, надрываясь от криков: «Башня пала! Башни больше нет!» Городок пил, городок ликовал, как будто потихоньку сходил с ума. Затих только под утро, все как-то разом повалились на тряпки, на пески, на постели с женщинами и без. Я уже забыл про бензин, и про то, куда я ехал и зачем, и вообще, что я куда-то ехал.
Когда я проснулся, утро навалилось на меня со всех сторон, как будто караулило. Жесткое, пустынное, оно парило над песком, тянулось ввысь, поднимало над собой небо. Город понемногу оживал, начинал шевелиться, стонал, охал, приходил в себя. Я понял, что лежу в каменном бараке на подоконнике, подоткнув под себя дырявый матрац. Голова ныла и гудела, что-то методично пульсировало в висках. И хотелось пить.
– Ну что, парень, – Аваз вошел в комнату, зевая, потягиваясь, тряся жирным брюшком, – иди, что ли, получай свой бензин. Тебе девяносто шестой? Будет, будет, для хорошего человек ничего не жалко. Хороший человек, убивать не стал… мы-то люди пропащие…
– Спасибо, – я свалился с подоконника, сжимая виски, – я уж думал, не выберусь…
– Напрасно ты так думал, – он выполз из барака, как был, в одних джинсах, и на шее у него болтался деревянный амулет, – что, голова болит? А у меня трещит, как… пустой орех. Ты это красное винище пил? Нет? Правильно сделал, я два стакана выпил, думал, помру…