Полчаса.
Наверное, дети будут спрашивать, почему мы пошли вниз.
Мы не скажем им.
Не скажем.
Или что-нибудь соврем.
Что-нибудь такое, чтобы им было не страшно.
У нас еще есть время.
Обнимаю Эльму, смотрю на самого себя, который не пришел на встречу, ни в девять, ни в четверть десятого, который стоит где-то в полумраке, за островком фонарного света, смотрит на меня, срывается на крик —
– Придурок, придурок, ты что творишь вообще? Ты что творишь, я спрашиваю? Ты хоть понимаешь, что у нас еще есть время? Есть время?
Так он все время будет кричать мне, срываться на хрип – и когда я буду строить дом своими руками, и когда нас на свадьбе будут посыпать цветами, и когда я возьму Эльму за руку и отведу в дом, и закрою дверь, и я буду стоять снаружи, и кричать себе, что я идиот, и у меня еще есть время, а я его не трачу, вернее, трачу не на то, не на то, не на то…
А потом я буду долго смотреть в холодное ночное небо, и искать далекие земли под непогасшими солнцами, и ничего не найду, ничегошеньки-ничего, а потом я буду искать, как согреть землю, которой суждено остыть, и тоже ничего не найду, вернее, найду, но слишком поздно – а это одно и то же, что найти поздно, что не найти вообще.
А потом я буду в отчаянии искать способы, чтобы зажечь звезду, которая уже вспыхнула и погасла – буду искать просто так, в отчаянии, уже понимая, что ничего это не даст.
Потом буду в отчаянии рвать на себе волосы с криками – не успел, не успел, не успел.
Потому что сорок лет, это мало.
Слишком мало.
Поэтому я не смотрю на себя, который кричит что-то оттуда, из темноты за пятном фонарного света.
Я обнимаю Эльму.
Я не скажу ей, что видел сегодня ночью в подзорную трубу, я не скажу ей, что видел, как далекое солнце вспыхнуло и умерло.
Я никому не скажу.
У нас еще есть сорок лет.
Целых сорок лет…
В половине третьего
…просыпаюсь каждый раз среди ночи ровно в половине третьего – минуту в минуту, когда меня убили. Долго лежу с открытыми глазами, жду чего-то, сам не знаю, чего. Стрелки часов не двигаются с места, время вязнет в самом себе, замирает.
Выбираюсь из теплой постели в холодок ночи, кутаюсь в прохладный халат, выбираюсь на балкон, сам не знаю, зачем, оглядываю огоньки фонарей, темноту ночного города, где не светится ни одно окно…
Меня убивают ровно в половине третьего, снимают одним выстрелом в голову. Я так и не знаю, кто это сделал, я уже никогда не узнаю.
Ухожу с балкона, ныряю в постель – досыпать, ну а что мне еще делать после того, как меня убили, что ж теперь, не спать, что ли, если убили. Сон приходит не сразу, еще устраиваюсь поуютнее, осторожно, чтобы не разбудить Бет, наконец, приходят какие-то образы, какие-то наваждения, я проваливаюсь в сон.
Когда открываю глаза – в окна брезжит свет сквозь неплотно прикрытые шторы. Приходит утро, еще одно в бесконечной веренице утр. Бет уже встала, Бет уже расчесывает свои длинные волосы перед зеркалом. Я все хочу спросить у Бет, во сколько убили её, и как – и все не спрашиваю. Вот про сына знаю, Алану перерезали горло в половине двенадцатого ночи, когда он шел с вечеринки, и мерзко так на душе, что он был уже мертвый, когда мы спали, видели десятый сон, мирно спали в комнате наверху, и когда-нибудь Алан припомнит мне это, в какой-нибудь ссоре, я ему тогда тоже припомню, ты во сколько домой должен был прийти, во сколько, а ты во сколько пришел, сам-то ты хорош, вот и получил по заслугам… очень надеюсь, что этого не случится, никогда-никогда, не надо, чтобы такое случалось, не надо…
Выхожу из дома, кланяюсь соседям, вот идет жена булочника, её застрелили в половине четвертого, а вот молодой автомеханик, его убили как меня, в половине третьего, поэтому мы останавливаемся и подолгу… молчим, говорить нам не о чем, мы слишком разные, нас объединяет только одно, – оба погибли в половине третьего.
Есть еще две девочки-близняшки, которых тоже убили в половине третьего, только с ними мне совсем не о чем говорить. Хотя какой-то приблудный астролог, который снимает комнату у пожилой пары, пытался составить какие-то карты с датами наших смертей, вплоть до секунды, пытался доказать, что все население городка делится на группы по пять человек – по времени гибели. Только у него так ничего и не сложилось, потому что не все такие, которые спокойно ответят, когда их убили, как вот, например, сын мэра, он еще газеты развозит – пожмет плечами, скажет спокойно – в три двадцать пять, – а есть и такие, которые и затрещину влепить могут за такой вопрос, например, торговка во «Вкуснях», а есть такие, что посмотрят, так посмотрят, что душа в пятки уйдет.
Нет, полиции, конечно, все признались – кто и когда. Ходили по домам, спрашивали, искали, кто не умер, кто еще жив. Каждый называл время смерти, только это ничего не значило, каждому из нас ничего не стоило соврать, выдумать какое-нибудь – пятнадцать минут после полуночи или двадцать минут второго. Косо посматривали на старушку, живущую напротив мельницы – она помнила, что её убили, но не помнила, когда. Впрочем, ей это было простительно, лично мне больше не понравилась дочь садовника, она сразу без запинки ответила время – пять часов десять минут – и это было похоже на заранее обдуманный обман.
Еще косо смотрели на одного дизайнера в доме на углу: его убили в восемь утра, и в этом было что-то неприличное, нас-то всех порешили ночью, а его утром, и это… это было как-то неправильно. Дизайнера сторонились, ну, почти все, кроме семьи садовника, кажется, у него даже что-то было с дочерью садовника, потому что её тоже сторонились, на всякий случай, ну мало ли.
Искали убийцу – сами не знали, зачем, сами себя спрашивали, разве убийца останется здесь, в городе, кто он вообще был, откуда пришел, зачем…
…просыпаюсь в половине третьего.
Долго лежу с закрытыми глазами.
Нехотя смотрю на часы.
Выбираюсь из теплой постели, кутаюсь в халат, выхожу на балкон, сам не знаю, зачем.
Меня убивают в половине третьего.
Ровно в половине третьего.
Одним выстрелом.
Возвращаюсь в постель, сбрасываю халат, иду досыпать – еще полночи впереди, что теперь, не спать, что ли, из-за того, что меня убили…
…иногда пытаюсь разглядеть что-то там, за деревьями.
Как всегда ничего не вижу.
Жрущий измерения
…проснуться.
Нет, не так, раньше не было такого слова – проснуться, не было такого понятия, проснуться, не было такого – проснуться.
А вот – проснуться.
Спросить себя, что случилось с миром, пока меня не было… или нет, вернее, что случилось с миром, пока я… это… как… а, да, спал.
Нет, сначала увидеть мир.
И не понять.
Спросить себя, почему мир стал плоским, как… даже не как лист бумаги, а как лист бумаги, на который я смотрю с одной стороны. Почему я смотрю на дом на улице, и вижу только две стороны дома, где еще две – то есть нет, я знаю, что где-то там, за домом, но почему я не вижу их, и крышу, и что внутри дома, я тоже не вижу.