Так умно и разумно, что нечего даже и возразить, невзирая на головные боли, и бронхиты от курения, и внезапные приступы слабости и апатии, вечные антибиотики и снотворные на ночной тумбочке. Все было так «через не могу», что все получалось «могу», но без русского веселья, и даже праздник как будто по принуждению или послушанию. Она не жила, но мучилась и старалась, требуя за свой подвиг уважения и бриллиантов, а также готовности сносить унижения. Имена на бирках ее шуб согревали ее. Большие деньги, отданные за пшик, сиюминутную линию или фактуру, питали ее щеки румянцем, а сердце – усиленным биением.
Как же крепко он полюбил ее!
Он намертво врос в это тело, в эти плотно сжатые алые губы, в эти натертые вьетнамской мазью виски. В эти вечные физические и моральные терзания, в это стопудовое чувство вины: ее – от века, свое – от того, что сам не страдает, да и вообще грубовато скроен и, скорее всего, не достоин этого византийского блаженства – есть из ее рук, держать ее, спящую, в своих объятьях.
У вас с ней давно? Вдруг спросил он, смело глянув в карие глаза, с настоящей отцовской улыбкой на губах, ему нечего ревновать, не дурак же он, чтобы ссориться с женой из-за какой-то рыженькой, веснушчатой, как-то подсмотренной на фото с открытия какой-то выставки?
Четыре месяца, но именно то, что тебя интересует, было всего несколько раз и не происходит уже месяц.
Так подробно помнит. Значит, думает и переживает. Или, может быть, это ее обычный педантизм? Искусство реставратора?
Риточка зашла через два дня после банкета к ней на работу подписать рекомендацию. «Праздник удался на славу, гости веселились как заводные», – было написано на красивом листке бумаги с большим вензелем. Норочка улыбнулась и подписала. Или ей это померещилось?
Вам не понравился стиль? – тут же уловила Рита и улыбнулась. – Переделать? В Центр Реставрации в пыльный кабинет экспертов, посверкивающий микроскопами, скальпелями, шпателями, щетками с медной щетиной и прочим эскулапьим инструментарием, вместе с ее улыбкой вкатился светящийся шар. Шарик света. Сияние, плеск, хлопанье крыльев. Так показалось Норе.
Здравствуйте всем! – сказала она, обведя глазами нориных сотрудниц, серолицых и усатых карлиц, и улыбнулась еще раз.
В конце, уже уходя, она, непринужденно перепархивая со слова на слово, спросила, как будто подружку, одногодку, сокурсницу:
А пошли со мной на открытие роскошного автомобильного салона, а? Приедут принцы и короли, фотомодели и музыканты, будет много икры и вкусного вина, пойдемте, ладно?
Она, конечно бы, отказала, да еще на людях, что за нелепость, честное слово, но как-то помимо своей воли, окруженная звонким Риточкиным смехом и медными спиральками ее пышных волос, веснушками, прыгающими по ее лицу, она согласилась: Что ж, любопытно, пойду с удовольствием, развеюсь, когда, в пятницу, хотите за мной заехать? Что ж…
Ты часто изменяла мне?
Зачем ты изменяла мне?
Еще несколько вариаций одного и того же вопроса.
И ее непременный ответ: я тебе таких вопросов не задаю.
Он был ревнив. Поскольку изрядно подгуливал сам, был ревнив. Понимал, как это просто и у мужчин, и у женщин. Как говорили в его одесской школе – «легкотня».
В пресловутых командировках или пресловутых кабинетах пресловутых больших зданий, где множество людей топчут ногами свою пресловутую жизнь. Поухаживать – это прекрасный аванс. Его любимая шутка над жизнью.
Она была с ним однажды откровенна по этому поводу, еще в самом начале, во время одной из первых поездок в Другой Город, скромный и суровый, изысканный и дорогущий. Они заглянули в кафе на углу – такими жители этого города гордились уже много веков подряд из-за извечной сосиски, точащей из пюре словно пенис, выпили, усталые от блуждания по улицам, набитым топографическими незнайками. Их голоса были неразличимы среди стоящего вокруг пивного гула, они почти ворковали тягучими пьяненькими голосами, он – в предвкушенье бесстыжего секса перед сном, она – быстрого и непритязательного исполнения обещающего стать супружеским долга.
Мне не бывает совестно, но бывает стыдно, – призналась она.
Она сказала это после короткого раздумья в ответ на его предложение сделать нечто неприличное прямо здесь, не взирая на горланящих вокруг разогретых пивом аборигенов с длинными лошадиными лицами и рыжими бакенбардами, а также снующую под ногами мокрую тряпку на швабре.
Не бывает совестно? – переспросил он. – А я-то думал, что собираюсь взять в жены хорошую девочку.
Я не в этом смысле – как бы смутилась она.
Он принялся пытать ее. Спрашивать, а в каком, в каком, в каком? Он чувствовал огромную внутреннюю неприятность от этих слов. Он зудел, ныл, обижался, нападал.
Я всегда откликаюсь на яркое чувство, – в самом начале этого светопреставления пояснила она, – я иду на свет, на энергию, я так и на тебя пошла, ведь ты же так огромно влюбился в меня.
А я все не мог понять, почему ты так легко отдалась мне, – бурчал он. – Не относился долго к тебе из-за этого всерьез.
И когда я иду на этот огонь, меня ничто не сдерживает. То есть во мне не звучит никакая струна, никакое правило, во мне вообще про это нет никаких правил. А потом стыдно. Во мне от этого рождается стыд.
Он чувствовал плохое. Опасное. Желание быть разубежденным в этих ощущениях.
Впрочем, ты напрасно беспокоишься, – говорила она, увидев в нем признаки расстройства. – Пока тот, кого любишь, занимает тебя целиком, другому нет места. Измена – это следствие пустоты. А пусто место свято не бывает.
В этот раз он спросил ее по-другому. Почему ты все это устроила? У тебя есть варианты ответа, – вымученно улыбнулся он, – от обиды, от досады, от усталости, от скуки.
От пустоты, – ответила она.
Самолет кружился, пытаясь сесть уже битые сорок минут. Он кивал то одним крылом, то другим, но окончательного «да» пока что сказать не мог. Другой Город, как всегда, не хотел принимать инородцев, и полдюжины самолетов водили хоровод вокруг нежного мерцания его огней, доносящихся из черной пропасти под их животами.
Павел переглянулся с отечным мужчиной, сидевшим через проход, и опять уставился в иллюминатор.
В брюхе у птицы, в которой они летели, отчаянно ревело, бортпроводницы с улыбками на усталых лицах раздавали леденцы.
Садились долго, Нора стиснула пальцы до синевы ногтей и долго потом в аэропорту принимала таблетки, становясь то белоснежной, то пунцовой.
Он подхватил ее привычным движением, вывел наружу, втолкнул в такси. Ее телефон, как и свой, он включил сразу после посадки, и тот нежно тлел, излучая у него в кармане еле заметное свечение. Он пек его, жег ему бок. Может быть, просто раздавить ее телефон ногой, как окурок, вместе со всеми охами и ахами, которые он запечатлел в своей памяти, и дело с концом?
В такси по дороге из аэропорта он решил предложить перемирие.
Пойдем куда-нибудь поужинаем? Хочешь, позвоним, закажем столик? Хочешь куда-нибудь в китайский квартал, где под лампами дневного света дымится снедь, и оранжевые вяленые кальмары висят гигантскими тушами в витринах ресторанов, напоминая резиновых кур для собачьих забав?
Он широко и красиво улыбался.
Там тебе принесут дымящихся алых гадов, истекающую медом, хрустящую как передник медички терракотовую утку? Выпьем вина из личи, хочешь?
Она любила китайский квартал с его густыми ароматами, ярко контрастировавший с огнями чопорного Другого Города, толкотню, суету, инородность мелко суетящихся мелких телесно людишек.
И вернемся пешком? – уточнила она.
Утром она отмокнет в бане в каком-нибудь близлежащем отеле, ее длинное худое тело обернут, обмажут, натрут, укутают, и это поможет ей прожить день, поскучать, полюбопытствовать при выборе одежды, послушать мюзикл. Проникаясь ароматами хамама, чувствуя прикосновение маленьких глупых ладошек, она оживала, протирала внутренние стекла и зеркала, настраивала оптику.
Говоришь, поужинать? В китайском квартале?
А когда же он заглянет в окошко ее телефона, когда станет бесчинствовать и яриться, когда попытается разметать в клочья ее планы и, как всегда, не справится с этим? Чтобы не ночью, надо поужинать.
Извини, мне надо позвонить.
Наливается злобой, пока она набирает номер. Один раз, второй, третий.
Дозвонилась.
Тоненьким голоском, таким, как всегда, когда напряжена, но любит, скучает, как бы второпях:
Мы долетели, все хорошо.