– Конечно, нет. Но ее проклинают, а не критикуют!
– Какая разница! – возразил я. – В магазине, где я купил эту книгу, мне сказали, что все ее читают.
– Верно! – Риманец смотрел на меня не то с сожалением, не то забавляясь. – Но вы знаете старую аксиому: «Можно привести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить». Это изречение подходит к настоящему случаю, когда благодаря нашему уважаемому другу Макуину вы можете притащить лошадь, то есть публику, к специально приготовленному для нее литературному корыту, но нельзя заставить ее проглотить его содержимое. Лошадь часто отворачивает морду и бежит искать пропитание по своему вкусу. Когда публика выбирает для себя автора, это, конечно, неприятно для других писателей, но, в сущности, с этим ничего нельзя поделать!
– Почему публика выбрала именно мисс Клер? – спросил я мрачно.
– Ах, почему, в самом деле! – повторил, улыбаясь, Лючио. – Макуин скажет вам, что она сделала это из чистейшего идиотизма; публика ответит вам, что выбрала ее за ее талант.
– Талант! – повторил я презрительно. – Публика совершенно не способна оценить такое качество.
– Вы так думаете? – сказал он, продолжая улыбаться. – Серьезно так думаете? В таком случае весьма странно, каким образом все, что поистине велико в искусстве и литературе, становится так широко известно и почитаемо не только у нас, но и в каждой цивилизованной стране, где люди мыслят и получают образование? Вы должны помнить, что все выдающиеся люди не были признаны в свои дни; даже английского лавроносца Теннисона критиковали в площадных выражениях. Только посредственностей всегда превозносят. Но, принимая во внимание варварский недостаток культуры и крайнюю глупость публики, чему я удивляюсь, Джеффри, так это тому, что вы сами обращаетесь к ней!
Я боюсь, – продолжал он, встав, выбрав белый цветок из вазы на столе и вдев его в петлицу, – я боюсь, как бы мисс Клер не сделалась для вас занозой у вас в заднице, мой друг! Достаточно скверно иметь в литературе мужчину-соперника, но женщину-соперника – это из рук вон! Хотя вы можете утешиться уверенностью, что ее никогда не будут рекламировать, в то время как вы благодаря покровительству чувствительного и высоконравственного Макуина будете приятным и единственным «открытием» прессы, по крайней мере на месяц, может быть, на два – примерно столько может продержаться «новая звезда первой величины» на литературном небосклоне. Все это падающие звезды! Как говорится в старой, забытой песне Беранже:
«les еtoiles qui filent,
Qui filent, – qui filent – et disparaissent!» [12 - «Звезды, которые падают, падают – падают и исчезают!» (фр.)]
– Исключая мисс Клер! – сказал я.
– Верно! Исключая мисс Клер!
И он громко засмеялся – смехом, резавшим мне слух, потому что в нем звучали насмешливые нотки.
– Она – крошечная звездочка на бескрайнем небосводе, тихо и легко вращающаяся в своей собственной орбите, но ей никогда не будет сопутствовать блестящее пламя метеора, которое запылает вокруг вас, драгоценный друг, по сигналу мистера Макуина. Фи, Джеффри, перестаньте дуться! Завидовать женщине! Не есть ли женщина низшее создание? И может ли призрак женской славы повергнуть в прах гордый дух пятикратного миллионера? Поборите ваш сплин и приходите ко мне обедать.
Он опять засмеялся и вышел из комнаты, и опять его смех вызвал у меня раздражение.
Когда он ушел, я дал волю низкому и недостойному побуждению, уже несколько минут горевшему во мне, и, присев к письменному столу, торопливо написал записку редактору могущественного журнала, которого знал раньше и на которого работал. Ему была известна перемена в моей судьбе и влиятельное положение, которое я теперь занимал, и я был уверен, что он будет рад сделать мне одолжение. Мое письмо, помеченное «лично и секретно», содержало просьбу о позволении написать для следующего номера анонимную ругательную рецензию на новый роман «Несогласие» Мэвис Клер.
XVI
Невозможно описать то лихорадочное, раздраженное, противоречивое состояние духа, в котором я теперь проводил дни. В отличие от моего неизменного везения, мой характер стал изменчивее ветра: я никогда не находился в одном и том же настроении два часа кряду. Я жил беспутной жизнью, принятой современными людьми, которые с обычной ничтожностью глупцов погружаются в грязь только потому, что быть нравственно нечистым модно в данный момент и одобряется обществом. Я безрассудно картежничал, единственно по той причине, что карточная игра считалась многими из «первой десятки» свидетельством мужественности и твердости характера. «Ненавижу тех, кто боится проиграть в карты несколько фунтов стерлингов, – сказал мне однажды один из “знатных” титулованных ослов, – это показывает трусливую и мелочную натуру». Руководимый этой «новой» нравственностью и боясь прослыть трусливым и мелочным, я почти каждую ночь играл в баккара и другие азартные игры, охотно проигрывая несколько фунтов, что в моем случае означало несколько сотен фунтов, ради случайных выигрышей, делавших моими должниками значительное число «благородных» распутников и шалопаев голубой крови. Карточные долги считаются «долгами чести», которые, как предполагается, следует выплачивать исправнее и пунктуальнее, чем все долги на свете, но которые мне еще и до сих пор не возвращены. Я также держал пари на все, что могло быть предметом пари, – и, чтоб не отстать от моих приятелей в «стиле» и «знании жизни», посещал непристойные дома и позволял полуголым, пропитанным бренди танцовщицам и вульгарным «артисткам» вытягивать из меня дорогие украшения, потому что так было принято в обществе и это считалось необходимым развлечением для «джентльмена».
Небо! Какими скотами мы были, я и мои аристократические приятели! Какими недостойными, бесполезными, бесчувственными негодяями! А между тем мы были приняты в высшем обществе: самые красивые, самые благородные дамы Лондона принимали нас в своих гостиных и встречали улыбками и льстивыми словами, нас, от одного присутствия которых веяло пороком, нас, «светских молодых людей», которых усердно работающий за кусок хлеба мастеровой, узнав нашу жизнь, мог бы с презрением и негодованием ударить за то, что такие подлецы своим присутствием оскверняют землю!
Иногда, но очень редко Риманец присоединялся к нашей игре и музыкальным вечерам, и в этих случаях я замечал, что он давал себе свободу и становился самым необузданным из нас всех. Но, несмотря на свою необузданность, он никогда не делался грубым, что бывало с нами; его глубокий и мягкий смех был звучен и гармоничен и совсем не походил на ослиное гоготанье нашего культурного веселья. Его манеры никогда не были вульгарны, и его красноречивые рассуждения о людях и вещах, порой остроумные и иронические, порой серьезные, доходящие почти до пафоса, производили странное впечатление на многих, кто слушал его, а на меня в особенности.
Помню, однажды, когда мы поздно возвращались с безумной оргии – я, три молодых сынка английских пэров и Риманец, – мы наткнулись на бедно одетую девушку, которая, рыдая, цеплялась за железную решетку запертой церковной двери.
– О Боже, – стонала она, – о милосердный Боже! Помоги мне!
Один из моих приятелей схватил ее за руку, отпустив бесстыдную шутку, но тотчас Риманец стал между ними.
– Оставьте ее! – сказал он строго. – Пусть она найдет Бога, если может!
Девушка испуганно взглянула на него, слезы катились из ее глаз, и он бросил ей в руку две или три золотые монеты.
Она снова зарыдала.
– О, благослови вас Господь! – громко кричала она. – Благослови вас Господь!
Лючио снял шляпу и стоял с непокрытой головой при лунном свете; странное задумчивое выражение смягчило его мрачную красоту.
– Благодарю вас, – просто сказал он. – Теперь я ваш должник.
И он пошел дальше, а мы последовали за ним, подавленные и молчаливые, хотя один из моих сиятельных друзей хихикнул по-идиотски.
– Вы дорого заплатили за благословение, Риманец! – сказал он. – Вы дали три соверена. Честное слово, я бы на вашем месте потребовал чего-нибудь побольше, чем благословение!
– Конечно, – возразил Риманец, – вы заслуживаете большего, гораздо большего! Я надеюсь, что вы это и получите! Благословение не имеет никакой пользы для вас; оно для меня!
Как часто с тех пор я вспоминал об этом случае! Тогда я был слишком глуп и не придал ему ни значения, ни важности. Погруженный в самого себя, не обращал внимания на обстоятельства, не имеющие связи с моей собственной жизнью и делами. Во всех моих развлечениях и так называемых удовольствиях постоянное беспокойство снедало меня; ничто, собственно, не удовлетворяло меня, кроме медлительного и несколько мучительного ухаживания за леди Сибиллой. Странная она была девушка: она отлично знала мои намерения относительно ее, а между тем делала вид, что не знает! Каждый раз, когда я пытался обойтись с ней более чем с обычным вниманием и придать своим взглядам и манерам нечто вроде любовного пыла, она казалась удивленной. Не понимаю, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено. Но мне ли судить о тщеславии, мне, чрезмерное самодовольство которого так ослепило меня?! И тем не менее, несмотря на болезненный интерес к самому себе, к своему окружению, своему комфорту, своим успехам в обществе, было нечто, сделавшееся скоро для меня мукой, настоящим отчаянием и проклятием, и это, странно сказать, был тот самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!
Моя книга – книга, которую я считал гениальным трудом, – будучи брошенной в течение обсуждения и критики, сделалась в некотором роде литературным чудовищем, преследовавшим меня и днем и ночью своим ненавистным присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза строчки рекламы, рассеянные щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной настойчивостью, едва я разворачивал первую попавшуюся газету. А похвала критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая похвала! Бог мой! Как все это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением, и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром одновременно, – статью, подписанную Дэвидом Макуином, – я готов был поколотить этого ученого продажного шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был «гением дня», «надеждой будущего поколения», «книгой месяца». Величайший, умнейший, блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил, воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой «находку» для Макуина: пятьсот фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на литературном небосклоне. Пресса послушно последовала за ним, так как хотя пресса – по крайней мере английская пресса – неподкупна, владельцы газет отнюдь не бесчувственны к хорошо оплаченной рекламе.
Впрочем, когда мистер Макуин пророческим слогом, присущим ему, объявил меня своей «находкой», несколько других литературных джентльменов выступили вперед и написали обо мне громкие статьи, прислав мне свои сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь «Оду»), а после кутежа мы отослали двоих из них домой в экипаже с Амиэлем, чтобы он присмотрел за ними и помог им найти свою дверь. И моя популярность росла, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище – столица – обсуждала меня и мою книгу в своей особенной независимой манере. Высшее общество подписывалось на нее в библиотеках, но эти удивительные учреждения, заказав всего две или три сотни экземпляров, держали подписчиков в ожидании по пять-шесть недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали о ней. Исключая библиотеки, публика не поддержала меня.
Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было бы предположить, что «все, кто хоть что-то из себя представлял», читали мое «изумительное» произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили как о «знаменитом миллионере», а публика оставалась равнодушна к тому, что я сделал для литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами: «Не правда ли, вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!» – и со смехом: «Мы не прочли его, у нас так мало времени, но мы непременно спросим его в библиотеке». Конечно, большинство никогда его и не спрашивало, считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи деньги вместе с неодолимым влиянием Риманца вызвали благосклонную критику, запрудившую прессу, понял, что большая часть публики вообще не читает критику. Потому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился на ее популярности. Это был напрасный труд, так как на эту женщину-автора продолжали смотреть как на выходящее из ряда вон существо, и ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами, без всяких положительных рецензий или кричащей рекламы. Никто не догадался, что это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда, – никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним из самых популярных и имелся в каждом клубе и библиотеке, и, случайно взяв его однажды, он тотчас заметил статью.
– Вы написали это! – сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. – Должно быть, это для вас стало большим облегчением!
Я ничего не ответил.
Он прочитал молча, потом положил журнал и опять посмотрел на меня со странным испытующим выражением.
– Многие человеческие существа так устроены, – проговорил он, – что если б они находились с Ноем в ковчеге, о котором говорится в старой глупой легенде, то с досады застрелили бы и голубя, принесшего оливный лист. Вы из этого типа, Джеффри.
– Я не понимаю вашего сравнения, – пробормотал я.
– Не понимаете? Какое зло вам причинила эта Мэвис Клер? Ваше положение совершенно различно. Вы – миллионер, она – труженица и зависит от своего литературного успеха, и вы, купаясь в богатстве, стараетесь лишить ее средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу только благодаря своему уму и энергии. И даже если вам не нравится ее книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не знаете, вы никогда ее не видели…
– Я ненавижу женщин, которые пишут! – с жаром воскликнул я.
– Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели, чтобы все они были рабами сладострастия или удобства мужчины? Дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и оспариваете ее, я могу понять вашу досаду, ибо зависть способна заставить убить своего ближнего – кинжалом или пером.
Я молчал.
– Разве эта книга так плоха, как вы ее представили? – спросил он.
– Может быть, другие восторгаются ею, но я – нет.
Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!
Произведение Мэвис Клер возбудило во мне безумную зависть; сам факт, что леди Сибилла прочла ее книгу, прежде чем подумала взглянуть на мою, усилил горечь моих чувств.
– Хорошо, – наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего памфлета. – Все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы промахнулись, мой друг! Публика только воскликнет: «Какой стыд!» – и станет еще более превозносить ее труд. А что касается ее самой – она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы должны с ней познакомиться.
– Я не желаю ее видеть, – выпалил я.