Оценить:
 Рейтинг: 0

Фокус

1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Фокус
Мария Михайловна Степанова

Из-за забастовки на железной дороге писательница М. делает незапланированную остановку в маленьком европейском городке. Вслед за отмененным поездом, удаляясь от накатанных рельсов судьбы и ее исторических декораций, начинает меняться и жизненный маршрут героини. «Фокус» – новая проза Марии Степановой, поэта и эссеиста, автора переведенного более чем на 20 языков романа «Памяти памяти».

Мария Степанова

Фокус

© 24

1

Летом 2023 года трава продолжала расти как ни в чем не бывало: будто так и надо, росла она, трава, словно имела в виду лишний раз показать, что, сколько бы ни убивали на поверхности земли, она намеревается упорствовать в своем желании из этой земли высунуться. Ее цвет был, может быть, тусклей, чем обычно, и молочного простодушия первых дней она лишилась почти сразу, но это ей не мешало. Напротив, скудость воды заставляла ее цепляться за почву еще сильней и выстреливать вверх широкими побегами, подсохшими еще до того, как доросли до своего предела.

Летом 2023 года был зарегистрирован самый жаркий день из всех, пережитых планетой Земля за историю человеческих наблюдений. Надо думать, происходило это так: поколения лилипутских ученых приникали к ее исполинскому телу, измеряя ей днем и вечером температуру, проверяя испарину, выступившую на лбу, и с удовольствием примечая участки тела, что были попрохладней. И все это заносили они в дневник, находя, видимо, утешение в том, что дышит спящая равномерно, необычные приливы жара и холода вскоре сменяются тем, что можно считать нормальной температурой, а волосы и ногти у нее тоже в порядке – насколько такое может быть у особы, которая долго-долго уже лежит неподвижно и позволяет делать с собой что захотят. Возможно, мысленно она давно уже перешла в какое-то другое состояние, в котором мы не вызываем у нее ни беспокойства, ни гнева, – и почитает себя, например, звездою, насквозь пронизанной огнем и понемногу сгорающей. Или же складкой материи, не имеющей черт и границ и поэтому ко всему равнодушной, как театральный занавес в темноте. Или, чего не бывает, ее развлекает мысль о том, что мы не ждем от нее ничего нового, рассчитывая на ежедневные и ежегодные поставки молока и меда, как дети, что выходят по утрам на кухню, зная, что их ждет на завтрак. Вот они, позевывая, ждут, пока мать поставит перед ними белые плошечки с йогуртом и корнфлексом: а что, если напустить туда скорпионов, навозных мух, шевелящихся личинок? Что, если включить все батареи, так что на кухне станет не продохнуть, пустить за окном дождь из лягушек, чтобы они шлепались о стекла, начать охоту за первенцами? Этой игрой можно развлекаться долго, а начать ее стоит с мелких перемен, с травы, пожухшей не вовремя, с поездов, которые вдруг разучатся ходить по расписанию и будут то опаздывать на долгие часы, то зачем-то стремиться вперед с преувеличенной скоростью и потом стоять стоймя в чистом поле, дожидаясь, пока можно будет прибыть по назначению.

В таком именно поезде сидела в тот день одна писательница по имени М., рассчитывая прибыть к месту назначения позже срока, – так что и желтоватые поля в окне, и сеточка, прикрепленная к спинке кресла, кто-то уже положил туда пустую банку из-под кока-колы, да так и оставил, и попутчик в соседнем кресле были вестниками опоздания, без которого не обойтись. Поезда теперь вели себя так, словно были живыми существами, не нуждающимися в присмотре, и приходилось надеяться только на их добрую волю, смутно отличную от человеческой. А еще и проводников вдруг стало гораздо меньше, так что при желании можно было заехать довольно далеко, вовсе не предъявляя билета, словно никому не было до этого дела.

Но писательница М. ехала из одной страны в другую, самоуверенно рассчитывая на то, что не один поезд, так другой привезет ее куда надо. К тому же была она снабжена и билетом, и заботливо зарезервированным местом, и вегетарианским сэндвичем, купленным на вокзале, в хорошем киоске, где хлеб свежий, а кофе крепкий. Она слышала где-то, что для того, чтобы создать себе надежную, хорошо устоявшуюся привычку, достаточно повторить одно и то же действие двенадцать раз. Ты заходишь, например, по вечерам после работы в кафе с видом на реку и выпиваешь там бокал белого вина, ничего особенного при этом не делая, но на тринадцатый раз привычка выпрастывается наружу, как морда тюленя из-под воды, и ты превращаешься в другого, нового человека – того, что сидит тут каждый день, сам не зная зачем, но ожидая, что вместе с глотком вина во рту окажутся слова, пригодные для новой жизни.

В конце концов, думала иногда М., говорят, что человеческое тело имеет привычку за семь лет заменять все свои клетки на новые, так что на исходе каждого семилетия ты просыпаешься кем-то иным, совершенно этого не замечая, и только по недосмотру продолжаешь считать себя существом знакомым и предсказуемым. С другой стороны, продолжала думать она, раздраженно глядя в окно, отвернувшись от соседа с его широко раскинувшейся газетой, можно ли считать это поведение тела полноценной привычкой, если в большинстве случаев оно не успевает сменить свои запчасти двенадцать раз подряд. На тринадцатый раз, подсчитывала М., тебе будет за девяносто, редкая удача для людского организма, и в этом-то возрасте человеку поневоле придется стать чем-то другим, пригоршней праха в стандартной банке или ящиком с содержимым, о котором не хочется думать.

Но на главном вокзале она точно успела побывать и двенадцать, и четырнадцать раз. Значит, ее желание занять место за другими утренними путешественниками, стоящими в очереди за кофе и бумажными пакетами с чем-то теплым и съедобным, причем в этом именно киоске, а не в соседнем, можно было считать уже не прихотью, а привычкой, а ее саму – женщиной, которая знает, чего хочет, и смелой рукой сажает картонный стаканчик кофе в специальную прихватку, с которой пальцам не так горячо, и накрывает его правильного размера крышечкой. Для писательницы М., жившей в этом городе не так давно, точность движений и знание своей будущей траектории (вниз, под землю, на пятый путь, если едешь на север, и на первый, если на юг) имели теперь особую важность и вроде как заверяли ее в том, что у нее есть место и в ожидающемся поезде, и на пути к нему, и в новой жизни, к которой она еще не вполне успела примериться.

Впрочем, если судить по числу раз, которые ей приходилось куда-то уезжать, чтобы поработать писательницей в других городах и странах, и потом возвращаться оттуда, одним движением снимая с полки нетяжелый чемоданчик, место в этой жизни у нее как раз было – и даже множество мест, в каждом из которых люди хотели расспросить ее про книги, которые она написала когда-то, а потом, с куда большим интересом, задать наконец вопросы о стране, откуда она приехала. Эта страна вела сейчас войну с другой, соседней, убивая ее жителей огнестрельным оружием, огнем с неба, собственными руками, и все никак не могла ни победить, ни примириться с тем, что та не дает себя съесть. Иногда, довольно часто, она находила время и для того, чтобы убивать и собственных жителей, которые, видимо, казались ей ее собственными органами – взбесившимися, опасными, отвлекающими от охоты и еды. Чужеземный город, где жила теперь М., был полон людьми, бежавшими из обеих воюющих стран, – и те, на кого напали ее соотечественники, смотрели на бывших соседей с ужасом и подозрением, словно прежняя, довоенная жизнь, какой бы она ни была, перестала хоть что-нибудь значить и только маскировала твое родство со зверем, продолжающим жрать.

Многим из местных жителей хотелось, конечно, узнать о звере больше, и не только для того, чтобы обезопасить себя от его отвратительной пасти, но и потому, что крупные хищники всегда интересуют нас, травоядных, которым трудно объяснить себе, откуда берется насилие и как работает. Они расспрашивали писательницу М. о его привычках с напряженным сочувствием, словно и она была надкушена и даже отчасти обглодана и лишь по случайности осталась лежать на траве в относительной целости. Некоторые хотели понять, как вышло, что зверь до сих пор не убит или не съел сам себя в своей неуемной жадности, и намекали, что М. и людям, которых она знала в своей стране, следовало бы принять своевременные меры задолго до того, как он подрос и стал поедать всех подряд.

М. была с этим совершенно согласна, но ей стоило некоторого труда объяснить своим собеседникам, что сама природа зверя делала затруднительной охоту на него или битву с ним. Зверь, видите ли, был не передо мной и не за мной, могла бы она сказать, он всегда находился вокруг меня – до такой степени, что мне понадобились годы, чтобы распознать, что я жила внутри зверя, а может быть, в нем и родилась. Помните ли вы сказку, продолжала она молча, где старик и деревянный мальчик сидят при огрызке сальной свечи внутри морского чудища? Они, возможно, могли бы причинить ему некоторое беспокойство – например, прыгать вверх-вниз у него в животе или даже развести там огонь. Но дело в том, что несоответствие размеров не дает тебе нанести зверю сколь-нибудь существенный вред, не говоря уже о том, чтобы с ним покончить; все, на что можно надеяться, – это что когда-нибудь его начнет тошнить и ты, сама не понимая как, окажешься снаружи и впервые сможешь отчетливо увидеть, что комната, в которой ты провел столько лет, была на самом деле брюхом. А сама я была, получается, частью зверя, пусть и проглоченной по случайности или выросшей по ошибке, – и хорошо понимаю, что это делает мой опыт ущербным, а рассказ – не вызывающим доверия. Но если это нужно, я готова дать отчет о внутренней меблировке существа, из которого недавно вышла на сушу.

2

Место, где жила теперь М., изобиловало как зверями (и птицами, птицами – некоторые из них были цапли, летавшие низко над озерной водой, так что можно было рассмотреть все совершенства их легкой конструкции), так и людьми, имевшими, казалось, мало представления о том, чего следует от зверей ожидать. Однажды, когда местная лиса загрызла местного лебедя прямо на глазах у детей, игравших в прибрежной траве, за общим столом обсуждалась ее беззастенчивость и кто-то высказал мнение, что такое поведение недопустимо и надо что-нибудь сделать. Как именно следует удержать лису от присущего ей зверства, М. не знала и от участия в разговоре воздерживалась, боясь выказать слишком близкое знакомство с нравами тех, кто ест живое, нимало не беспокоясь о тех, кто смотрит на это со стороны.

Впрочем, были тут и собеседники, хорошо знавшие, чем дело пахнет, и пребывавшие настороже. Однажды, когда она курила виноватую сигарету на замаскированной кустами лавке, из соседнего куста выбралась некрупная седая женщина и потребовала объяснить, чем М. здесь занята. Выглядела она как лицо официальное, пусть и немного помятое, и носила ладно пригнанную униформу, что-то вроде блестящего комбинезона с погончиками, – и действительно, немедленно предъявила удостоверение, залитое в целлофан, но уже слегка поплывшее от местной влаги. В ответ, кроме сигареты, показать было нечего, но что-то в обличье писательницы, видимо, свидетельствовало о ее благонадежности, и дама в униформе признала в ней возможного союзника. Ее занятием и заботой была, оказывается, охрана здешних лебедей, которые плавали из озера в озеро, воспитывая птенцов и поражая прохожих титанической величиной и белизной; и в кусте она не просто так сидела, а находилась на страже. По ее словам, она была не какая-нибудь одиночка, а часть грозной силы, лебединого дозора, который днем и ночью курировал водоемы, – волонтеры и активисты в той же униформе лежали без сна в засадах, ожидая, что кто-нибудь посягнет на благополучие гигантских птиц. Было их всего, дозорных, счетом сорок человек, сказала она и выпятила грудь, давая рассмотреть прозрачный пластиковый карман, в котором хранились напоказ грязноватого цвета лебединые перья.

Что-то в облике Джей Джей, так дама велела себя называть, заставляло думать, что никаких товарищей у нее на самом деле не было и защищать озера ей приходилось в одиночку, сколько она ни ссылалась на своих друзей-дозорных и их неминуемую помощь, если что случится. С лисами она справлялась легко и знала, что собачью еду им не стоит и предлагать, а вот от кошачьего корма они не откажутся, но больше всего на свете любят яйца, сваренные вкрутую. Другое дело люди, сказала она и посмотрела на писательницу М. так, будто что-то знала. Люди воруют яйца из гнезд, кто знает, в каких целях – может быть, отправляют темные ритуалы. От людей можно ждать чего угодно, повторила она угрюмо. Вот месяц назад мы нашли тут в лесу двух малышей, babies, перевела она на английский, – и у каждого множественные ножевые ранения в области живота. Бог ты мой, вскрикнула М., и что вы сделали – вызвали полицию? Нет, сказала дама печально, они уже совсем мертвые были, пришлось зарыть. Две прекрасные особи, едва опериться успели.

М. не раз еще встречала Джей Джей, нарезавшую круги вокруг озера то на велосипеде, то пешком, в неоновом жилете поверх униформы, и порывалась дать ей отчет в том, что видела на днях зелено-синего зимородка, но та стала с ней неожиданно сурова, будто выяснила что-то новое о человечестве или даже самой писательнице.

Поезда дальнего следования всегда были местом, где человеческое существо то и дело оказывается в необычной близости к другому такому же, пусть и не так тесно и тягостно, как на вокзальном перроне или в вагоне подземки. Там, в толпе, ты, во-первых, хорошо знаешь, что это скоро кончится, и, во-вторых, делишь пространство не с кем-то одним, а с многоголовым множеством себе подобных, так что надо еще постараться, чтобы выделить из толпы кого-то одного, да так, чтобы его разглядеть и подумать о нем больше секунды. Можно этого и не делать, ежели не хочется, используя для этого особый рассеянный взгляд, который регистрирует исключительно расстояния и перемещения – миллиметры воздуха между тобой и чужим плечом и то, как они вытесняются при движении, то, как людская масса начинает стягиваться к дверям, когда остановка уже вот-вот появится на свет.

Не то в поездах, где заранее знаешь, что тебе того и гляди придется провести с ближним бок о бок долгие часы. Можно, конечно, надеяться на то, что вагон будет пустой и кресло рядом с тобой тоже – и тогда удастся расположить там сумку и куртку, как если бы ты имела на это право, и чувствовать себя защищенной, словно задернула шторку и никто, кроме проводника, не имеет право заглядывать в твое укрытие. Тогда можно расположиться привольно, словно никому до тебя нет дела – как оно и есть взаправду, – и есть свой сэндвич с авокадо и огурцами, запивая его водой и не отрываясь от книги, или заснуть, вытянув ноги наискосок, или сидеть, с рассеянной приязнью оглядывая окружающих, будто ты укрыта капюшоном-невидимкой и можешь не стесняться и глядеть во все глаза.

В одной французской книжке, которую М. когда-то очень любила, речь как раз шла про капюшон. М. в те времена было чуть больше тридцати, а героине романа – около пятидесяти, и это уже было утешительно, как платье, пошитое на вырост. Получалось, что и в пятьдесят можно будет изменить свою жизнь до неузнаваемости, перекроив ее наново, да так, как сама от себя не ждешь. Та героиня обнаружила себя однажды у ограды пригородного дома и видела, как под фонарем ее муж целует другую женщину, видимо, более молодую и способную, что называется, будить желания. Дальше происходит вот что: героиня дожидается, пока муж уедет в деловую поездку, и за эти несколько дней продает свой родительский дом, где они живут, продает мебель, бехштейновские рояли, раздает одежду и книги, укладывает в коробки мужнины бритвы и рубашки и отправляет их по месту его работы – а сама исчезает, и ее уже не найти. Она не пользуется банковскими карточками, выкидывает телефон, по которому можно было бы проследить ее перемещения, и кружным путем, пересаживаясь с одного автобуса на другой, едет куда глаза глядят. В каждом новом городе она избавляется от одежды, какая была на ней, меняет цвет волос или головной убор, едет все дальше и дальше. Единственное, что определяет ее маршрут, – невозможность выбраться из Европы, потому что на границе потребовалось бы предъявить паспорт. Она видит северные озера, потом средиземноморские острова. Постепенно она привыкает к новому чувству безопасности, для которого не надо уже иметь дом, квартиру, даже крышу над головой. Теперь, чтобы почувствовать себя в укрытии, ей достаточно расщелины в скале, дающей убежище от дождя. Или капюшона, который можно надвинуть низко на глаза. Или собственных век, которые можно опустить и уже ничего не видеть.

Когда изменилась жизнь самой писательницы М., причем изменилась без всякого ее участия и даже разрешения, ей тоже было около пятидесяти и она все еще ждала, что в какой-то момент ей достаточно будет закрыть глаза, чтобы почувствовать себя дома. Видимо, это было трудней, чем описывалось в той книге, капюшон то и дело отказывался помогать, в поезде у нее был попутчик, расположившийся в соседнем кресле с тем же ощущением сдержанной неловкости, которое приходится перетерпевать вдвоем, – и в таких случаях либо заводишь быстро засыхающий приветливый разговор, либо сразу же делаешь вид, что вас разделяет прозрачная преграда, через которую другого не видно и не слышно, и смотришь в окно, словно там есть что-то такое особенное, от чего невозможно оторваться. Вегетарианский сэндвич при таком соседстве есть, конечно, можно, но без всякого удовольствия, потому что бумага шуршит, крошки так и сыплются тебе в подол и все это становится покушением на чужое молчание и отстраненность.

Попутчик писательницы был, похоже, человек служащий, затянутый, несмотря на жару, в серый костюм, который лучше бы носить в кондиционированном офисном помещении, и видно было, что костюм ему тесноват, а ехать далеко. М., не отрываясь от окна, в котором на побелевших холмах крутились ветряки, в открытых загонах стояли лошади, что-то разглядывая под ногами, а дальше тянулись новые поля и чьи-то сельские хозяйства, прикинула на глазок, чем этот человек занимается. Она предположила почему-то, что он страховой агент или продавец кондиционеров, который ездит, как она, из города в город, так что это давно перестало быть путешествием. Лучшее, что случается за день, – та минута, когда входишь в гостиничный номер, вешаешь пиджак на пластмассовые плечики и падаешь спиной назад, не снимая брюк, на застеленную постель, недолго смотришь в потолок и закрываешь глаза. Потом придется все-таки встать, повесить штаны на спинку стула так, чтобы они не измялись к утру, может быть, спуститься в гостиничный бар за порцией пива, позвонить домой и рано выключить свет.

Жизнь М., какой она была теперь, во многом походила на жизнь ее попутчика, с той разве что разницей, что она, въезжая в гостиницу, первым делом разбирала свой чемоданчик, вынимая и встряхивая каждую вещь, прежде чем повесить ее в шкаф, и укладывала книги стопкой на письменном столе, словно собиралась устроиться здесь надолго и использовать стол по назначению. Так она решила делать год назад и с тех пор продолжала, даже если ей предстояло провести в номере всего несколько ночных часов; в чем был смысл этой кропотливой имитации порядка, и тени которого не было у нее в голове, она не помнила. Жизнь ее по ряду причин имела теперь постоянный солоноватый вкус, и требовалось напихать туда изюму, чтобы сделать ее удобоваримой: одни и те же действия, повторяемые неизменно, были одной из таких изюмин, так же как привычка обещать себе что-то не относящееся к делу, что должна принести новая поездка, – поход, к примеру, в ботанический сад с розовыми кустами и грядкой аконитов или хоть поздний отъезд и долгий сон до полудня в гостиничных простынях.

Если бы писательнице М. было позволено переговорить со своей более ранней версией, пятнадцатилетней, скажем, давности, ей нелегко было бы оправдаться. С точки зрения молодой М., постоянные переезды из города в город, как и житье в чужой земле, были бы не просто упоительной возможностью смотреть, видеть и запоминать, но и воспитательной мерой, которую она старалась к себе применять. Она была о себе небольшого мнения, но давала бесформенному материалу, каким являлась, шанс дорасти до чего-то лучшего – и если ее что-то раздражало в собственном устройстве, то это была не угрюмая недовоспитанность и связанная с нею неловкость слов и жестов, а медлительность. Медленно, невыносимо медленно она становилась взрослей или лучше, переживая в тридцать и сорок лет так называемые скачки развития, словно ребенок-трехлетка, и все никак не могла добраться до точки, когда могла бы сказать, что работает во всю отпущенную ей природой мощность. Под работой она вряд ли понимала свои писательские занятия, которые были скорее чем-то вроде зарубки на дверном косяке, какую делаешь, когда ребенку исполняется наконец четыре года и столько-то сантиметров. Но вот способность думать, понимать и делать выводы была для нее важна – и, как ей хотелось верить, усиливалась с возрастом, так что можно было предположить, что вскоре ей удастся добраться до чего-то осмысленного, особенно если перемещаться по миру, не закрывая глаз и ушей.

Но в последние год-полтора М., кажется, перестала расти вовсе, как замирает иногда плод в ничего не подозревающем материнском животе, и одновременно с этим утратила всякую веру в осмысленность своих суждений: они стали у нее совсем коротенькие, как резинка, на которой подскакивает туда-сюда меховая суетливая обезьянка, и сводились к простым констатациям вроде того, что вода холодная, а чай горячий, – да и те слишком легко было бы опровергнуть. Главное было не допустить, чтобы эти недлинные мысли пересекались, потому что тогда они начинали искрить и приводили к чему-то вроде краткого внутреннего затмения, как в школе при делении на нуль.

Начать хотя бы со зверя и войны, которая из-за него началась. Было время, когда М. еще владела своей жизнью или думала, что это так, и в ту пору понять, как зверь устроен, было для нее делом первоочередной важности. У нее были для этого и некоторые знания, и какое-то количество наблюдений, и она пыталась анализировать повадки зверя и его возможные намерения, а он рос, можно сказать, параллельно с ней, только успевай записывать. Не то чтобы М. считала это дело своим основным занятием, о нет, ее тогда интересовали совершенно другие штуки – по большей части чужие истории, которые она собирала, как марки, пытаясь расположить их на бумаге единственно правильным образом. Большая их часть, надо сказать, уже имела прямое отношение к зверю, просто тогда казалось, что это все дело прошлое и что в наши просвещенные времена никто никому не откусывает голову просто так или же это происходит совсем-совсем редко. М. помнила историю, услышанную в одной компании: девушке приснилось, как семья отправляет ее к зверю на съедение, все страшно расстроены, мать советует заговаривать животному зубы, пока оно не заснет, хотя бы в первую ночь это должно сработать. Но самое странное, сказала сновидица, что, когда за мной пришли и повели на выход, я вдруг поняла, что в этом и заключался смысл моей жизни, ее тайный план, если смотреть на нее без рюшек и прилагательных, без профиля в тиндере и диплома по философии. Оказывается, я родилась на свет для того, чтобы меня съели, – как бройлерная курица на птицеферме, которая рождается в клетке, ходит под себя и покидает мир охлажденной, ощипанной и залитой в целлофан. Видимо, поэтому я даже не сопротивлялась – потому что какой смысл сопротивляться своему высокому назначению?

М. сегодняшняя, сидящая в поезде, приближавшемся к городу Г., где ее ждали пересадка и еще один поезд, следующий дальше, вспоминала этот эпизод с отчетливым неудовольствием. Ее собственное чувство, в котором она была уверена, как бываешь уверена в перилах лестницы под рукой, пока не полетишь вниз по ступенькам, сама не понимая как и куда, еще недавно сводилось к младенческой надежде, что мироздание каким-то образом заботится о ее росте и воспитании. Пусть медленно, пусть с почти железнодорожными задержками и пересадками, но она продвигалась понемногу к тому, чтобы выполнить некую задачу, пусть та и подразумевала лишь бессмысленный самострой. Сегодня ей показалось вдруг, что этот длинный процесс выращивания и выкармливания напоминает ту же птицеферму или скотный двор, где тебя любовно совершенствуют, пока ты не наберешь нужный вес. Она привыкла считать себя work in progress, не первой свежести гимназисткой, ожидающей то ли выпускного бала, то ли удачного брака, но мысль о том, что кончится все разделкой и упаковкой туши, была куда более очевидной. Какая уж тут разница, кто именно готовит тебя к финалу – зверь, за которым ты следила из засады, или другой, значительно превышающий его размерами: конечный результат стоял перед глазами вполне отчетливо, и все, чего ей хотелось, – это притвориться мертвой и сидеть так долго и неподвижно.

3

Та изюмина, довольно крупная, что поджидала М. в этой поездке, была сама дорога: еще один поезд должен был увезти ее из города Г. в еще одну мирную страну, и путь был неблизкий, где-то шесть часов тихого вагонного сидения, обещающего полную выключенность из времени. Тебя на этот срок как бы нет на свете, никто не имеет права взять тебя за невидимую пуговицу и призвать к разговору. Почему-то принято считать, и это великое благо, что человек, занятый перемещением, выполняет некую работу, требующую глубокой концентрации: в день, когда ты в пути, имеешь полное право не отвечать на звонки и письма, словно находишься в непрозрачной капсуле с табличкой «Не беспокоить», и отвлекать тебя от движения вроде как неприлично.

М. рассчитывала этой шапкой-невидимкой воспользоваться, сама еще не зная, удастся ли. Писательницей она теперь была только по названию, потому что ничего не писала и не собиралась. Верней, она ею оказывалась время от времени – как правило, в конце очередной дороги, где располагались читатели, собравшиеся, чтобы с ней увидеться и поговорить. Не все они были ее читателями, то есть теми, кто читал ее книжки и хотел бы о них расспросить, но все, безусловно, принадлежали к популяции тех, кто любит и понимает буквы, расставленные на бумаге в нужном порядке, и считает, что беседа с автором приоткрывает что-то вроде дверцы в бумажной стене. В стране, где жила теперь М., это было даже своего рода традицией. Если там, откуда она была родом, на литературные вечера приходили по большей части те, кто уже знал твои тексты и хотел услышать, как ты их читаешь или про них рассказываешь, то здесь встреча с автором была разновидностью смотрин: люди приходили на нее чуть ли не вслепую, руководимые странной надеждой на то, что особа за низким столиком с двумя бутылками воды как-нибудь заставит их себя полюбить, скажет или сделает что-то такое, от чего им захочется немедленно купить ее книгу и вступить с ее словами в отдельный уже, без посредников, разговор. Иногда так и получалось, но М. нравилось уже и то, как незнакомые женщины и мужчины собирались вместе, чтобы узнать, о чем и зачем это все написано, и не уставали верить, что могут услышать что-то новое и нужное для жизни. Не просто нравилось – ее это трогало неизъяснимо, и в такие моменты она готова была заново побыть писательницей, хотя на самом деле она просто рассказывала байки или думала вслух, и называть ее надо было бы иначе.

И она ничего не планировала писать сегодня, в дареном шестичасовом одиночестве, в кресле, заказанном для нее добрыми людьми, как она просила – в самом углу вагона, на островке без второго сидячего места рядом. Не то чтобы ей нечем было это время занять; скорее наоборот, невыполненных обязательств было слишком много, и каждое из них держалось цепко, как бельевая прищепка, не давая о себе забыть, – как тут понять, за что приняться первым делом. Но у нее, конечно, был план, к которому она намеревалась перейти, как только сменятся поезда и в окне замелькает.

В доме над озером, где она теперь жила и куда ей предстояло скоро вернуться, если выйти на балкон в летних сумерках, часто слышно было, как на другом берегу, за густыми деревьями, вдруг вступали и начинали разыгрываться трубы, словно там были военная часть или публичный парк с духовым оркестром. Они никогда не играли ничего цельного, только первую томительную фразу, повторяемую по нескольку раз, словно вот-вот за началом последует продолжение, но этого-то и не происходило. В детстве, в стране, откуда она была родом и которая называлась тогда иначе, она бывала в пионерском лагере и хорошо помнила эти звуки, звавшие к побудке или на построение. То, что за ними следовало, никогда не держало обещания, в котором так властно уверяли долгие высокие ноты, требовавшие участия и поступка. Тут, в чужом городе, музыка раскатывалась еще звучней, и уже непонятно было, к кому она теперь обращена – к каким-то чужим людям, знавшим, в чем ее смысл и что за подарок их ждет, или каким-то боком все же и к самой М., несмотря на позор и безвыходность ее теперешнего положения. Это повторялось теперь едва ли не каждый вечер, наводя на одну и ту же беспокойную мысль, что надо что-то делать или сделать, пока не поздно.

План ее был самый нехитрый, не требовавший ни большой подготовки, ни времени в исполнении, но почему-то ей никак не удавалось с ним справиться в месте, которое она называла нынче домом, хотя она и собиралась это осуществить что ни день. Ее дела, практические и душевные, пришли за это время в такое состояние, что ни с одним из них было не справиться, не приведя их все в какую ни есть систему: выбросив из головы одни, как подгнившие фрукты из холодильника, быстро и бесповоротно покончить с другими, расставив их предварительно по ранжиру и освободив таким образом место для самого главного, нерешаемого пока, но нуждавшегося в просторе и неподвижности.

Дело было не только в том, чтобы вспомнить все свои задолженности и неисполненные обязательства и расположить их по порядку на бумаге и в уме, хотя это было главной практической частью предполагаемой операции. М. надеялась, что где-то по ходу этого занятия, в худшем случае под конец, когда все мысленные ячейки будут заполнены, установится и какая-то ясность более крупного порядка (крупного калибра, сказала бы она, если бы военные метафоры не вызывали бы немедленно мысль о звере и о том, кого он уничтожает в эту самую минуту). Ей хотелось понять, что она теперь есть и что хотела бы с собой сделать – во что, если угодно, превратиться, потому что быть прежней собой она уже разучилась.

Дошло ведь до того, что ни одно из заданий, которые она давала себе в этой новой жизни, будучи в общем-то человеком обязательным и ответственным, ни одно из них не было сейчас выполнимым, даже самое скромное и нетребовательное. И не потому, что М. забыла, как справляться с такими вещами, как письма, на которые надо ответить, или тексты, что она когда-то пообещала сочинить; она помнила, как это делается, и не чувствовала себя совсем уж неспособной. Просто для того, чтобы начать и закончить хоть что-то из бесконечного долгового списка, надо было сперва соединить в голове две неподъемные тектонические плиты, приладить их одну к другой и сдвинуть так, чтобы щелкнуло и М. поняла наконец, что она теперь есть такое и что за почва у нее под ногами. Но именно это у нее никак не выходило, пазл не складывался, разбитая голубая чашка не склеивалась воедино, и все, во что М. упиралась в конце каждой мысли, длинной и однообразной, было унылое понимание, что и на этот раз ее работу выполнить некому.

Зато, кем бы она ни была теперь, кое-что неизменное в ее жизни имелось: стоило начать шарить в уме в поиске хоть каких-нибудь слов, М. чувствовала, что во рту у нее полуживая еще мышь, и выплюнуть ее никак не удавалось – она шевелилась, зажатая между зубами, и надо было то ли сжать челюсти, с хрустом перекусив ее пополам, то ли так и жить дальше с мышью во рту, ни о чем другом не думая.

Так и получилось, что писательница М. больше не могла делать ничего полезного и даже разговоры разговаривала сквозь беззвучное попискивание мыши, борясь с подкатывавшей тошнотой и цепляясь за ручки кресла, в котором сидела. Все, чем она занималась теперь, сводилось к чтению военных сводок и новостей, каждая из которых была хуже предыдущей, там шел счет убитым и оставшимся без крова, дети и собаки сидели в бомбоубежищах на чьих-то пальто и куртках, на замусоренной земле стояли дома с выжженным нутром и старухи, не знавшие, куда им теперь идти, а М. все сидела.

Но она надеялась все-таки разобрать сегодня содержимое своей головы, как коробку со старыми бумагами, выкинув ненужное и сложив то, что останется, в опрятные разумные стопки. Она ведь проводила эту гигиеническую операцию далеко не в первый раз и всегда обретала в процессе требуемую ясность. В какой-то старой книге герой называл такое умственное занятие стиркой – в случае М. это были скорее глажка, отпаривание и разглаживание внутренних складок и морщин, которые становились без этого такими закаменелыми, что можно было поранить пальцы, неосторожно их ощупывая. Но до поры ей все удавалось, мысли становились в строй (тут она содрогнулась и заставила себя отступить на несколько слов назад), мысли, начала она сызнова, начинали вести себя разумно, соблюдая очередность, а не валили толпой в одну сторону, забивая проходы и топча в своем безумии тех, кто не удержался на ногах. Но сейчас, сейчас все было по-другому, и в доме над озером она проводила долгие часы, уговаривая себя сесть за стол и начать. Только каждый раз, к ее раздраженному облегчению, приходило письмо, на которое уже никак нельзя было не ответить, или вдруг кто-то звонил и надо было ехать на другой край города увидеться с друзьями, или же там, далеко, происходило что-то новое, и нельзя было не сидеть с компьютером на коленях, обновляя ленту новостей снова и снова, пока в глазах не темнело. Сейчас, сейчас, в тихом вагоне, из которого никуда не денешься, она намеревалась заставить себя додумать все до конца и выйти из поезда с ощущением, что ехала не напрасно.

Тут-то все и задвигалось и город Г., в котором она собиралась пробыть восемнадцать минут до пересадки, тоже придвинулся окончательно. Сосед давно сложил уже свой компьютер, снял с полки спортивный, не вязавшийся с костюмом рюкзак и маячил сейчас у дверей в туалет, словно опасался, что не успеет выйти и так и останется в вагоне. М. тоже потянулась за чемоданом, но места в проходе уже не было, и она стояла лицом к собственному креслу и смотрела на тех, кто ее опередил. Прямо перед ней был высоченный блондин с широкими плечами, которого она приметила, еще когда садилась в поезд, очень уж он был хорош собой, весь какой-то вымытый, ровный, с серыми глазами и точно очерченным подбородком – из тех не предназначенных для нее мужчин, при встрече с которыми она всегда начинала запинаться и делать ошибки в английском. Сейчас она могла изучить его спину и волосы, собранные в опрятный хвостик, причем на затылке, где обычно пряди выбиваются и ведут себя как хотят, их придерживала целая серия заколок-невидимок, расположенных параллельно, вот как он все контролировал в своей внешности. Ей это очень понравилось, этот человек был чье-то чужое удовольствие, для нее недоступное, но она не была готова расстраиваться по этому поводу, слишком много было других причин для горевания, которым она тоже не могла отдать сейчас должное.

Чуть дальше был румяный мальчик в красной кепке, он и улыбался, и оглядывался по сторонам, и заглядывал на приближающийся перрон, явно надеясь там кого-то увидеть, и, если мог бы – высунулся из окна, а то и выпрыгнул. Еще дальше – дама с маленькой мохнатой собачкой на руках, и М. захотелось, чтобы у нее тоже была сейчас собака, такая или вовсе не такая, и, когда М. будет есть свой какой-нибудь завтрак, собака займет свое место под столом и прижмется всем телом к ее ноге, чтобы таким образом принять участие в процессе человеческой еды. Тут поезд окончательно остановился и даже не дрогнул напоследок.

Вокзал был огромный, темный, весь из железа и стекла и до такой степени напоминал старинную парковую голубятню, что хотелось немедленно взлететь под самый свод и надолго там зависнуть, бессмысленно хлопая крыльями. Мальчика в кепке ждала, конечно, девочка с сонным лицом такого же розового цвета, как ее волосы; человек с заколками смешался с толпой, М. тоже покатила свой нетяжелый чемодан туда, где уже виднелось табло с номерами поездов и перронами. Если бы у нее была собака, думала дальше писательница, она приходила бы по ночам, стрекоча когтями по паркету, и с удовлетворенным вздохом укладывалась в ногах.

А вот поезда не было, и это было странно. Не потому, что у перрона, указанного на билете, стоял совершенно другой поезд, пустой и двухэтажный, явно не собиравшийся пока никуда отправляться, – это как раз было дело обыкновенное и даже предсказуемое. Но и на табло, что светило так ярко всеми своими цифрами и названиями городов, тоже не было ничего, что указывало бы писательнице, куда ей идти и что делать. Встревоженная, она ускорила шаг, сунулась направо, потом налево и мелкой трусцой заспешила к стеклянной будке с надписью «Информация».

Информационная девушка была спокойная, как парк на рассвете: руки, которыми она взяла у М. билет и принялась его изучать, были покрыты сложной двухцветной татуировкой, по каждому пальцу, как розы по колышку, взбегали, закручиваясь, растительные узоры. М. загляделась, потом вздрогнула и отвела глаза. А его отменили, ваш поезд, сказала девушка благодушно. Затраты вам, конечно, компенсируют.

Нет! – вскричала М., или что-то подобное она вскричала, размахивая руками и объясняя, что ей надо ехать, ехать дальше, в той стране ее ждут и нынче вечером у нее выступление. Терпеливая девушка объяснила ей тогда, что ехать дальше нет никакой возможности: в той другой стране, оказывается, сегодня была железнодорожная забастовка, поезда туда не ходят, нет, никакие, и ночью тоже не пойдут. Может быть, М. имело бы смысл поискать самолет, но она тут помочь ей не может.

Там же, у стеклянной будки (на стекле было написано строгое «Билетов не продаем»), придерживая чемоданчик и уворачиваясь от проходящих, М. отправила организаторам заграничного фестиваля письмо, потом смс, потом голосовое сообщение – и мрачно огляделась по сторонам. Вокзал кипел людьми, выходные начинались с пятницы, и народ ехал кто куда, по домам, по родителям, по всевозможным отпускным направлениям. Делалось жарко. Стало вдруг ясно, что вегетарианский сэндвич с авокадо и огурцами остался висеть в сетчатом кармане соседнего кресла, один-одинешенек в покинутом ею поезде, недосягаемый, привлекательный, и ехал сейчас куда-то со скоростью, недоступной пока писательнице М.

4

У киоска со снедью, рядом с недлинной очередью, М. поджидал бездомный человек – босой, в прозрачном дождевике, из-под которого виднелись голые острые ключицы. Она к тому моменту успела заказать себе кофе и сэндвич, точь-в-точь как прежний, и бумажный пакет уже лежал на прилавке, вызывая вожделение и обещая сытость. Вы мне, пожалуйста, тоже еды купите, сказал он тихо и настойчиво, так что она не расслышала попервоначалу, к тому же на здешнем языке она говорила еле-еле и поэтому промедлила и воззрилась на него, не понимая. Еды мне купите, пожалуйста.
1 2 >>
На страницу:
1 из 2

Другие аудиокниги автора Мария Михайловна Степанова