Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Можно я побуду счастливой?

Год написания книги
2016
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Еще была одна прекрасная старушка – определенно из «бывших». Звали ее Вера Николаевна. Помню синие обои в ее комнате, кобальтовые чашки и разрозненные серебряные ложечки. К чаю подавались варенье в вазочке на тонкой крученой ножке и домашнее печенье с изюмом. На простой табуретке, прикрытой куском вытертого бархата, стоял старый патефон с пластинками – только классическая, оперная музыка. Слушала она ее часами. Слегка потрепанный, с костяными ребрами веер висел на стене – память о первом бале девицы Верочки Смоловой. Низкий абажур нависал над столом, покрытым гобеленовой скатертью с пушистыми кисточками на концах – кисточки эти я заплетала в косички, за что получала от бабушки нагоняй. На стене висела икона, под ней всегда горела лампадка. Напротив – фотографии статного красавца в военной форме. «Муж», – шепнула мне бабушка. Верочкин муж, белый офицер, погиб в Гражданскую. От голода умер новорожденный сын – сама Вера в то время погибала от сыпняка.

– Зачем я выжила? – до конца жизни удивлялась она. – Для чего? Для чего живу так долго? Чем прогневала Господа нашего?

Жила тихо и тихо умерла, не дождавшись расселения и отдельной квартиры. Помню сережки в ее аккуратных и красивых ушах – маленькие, бирюзовые, яркие, как и ее добрые, вечно слезящиеся глаза. Каждый день она выходила на променад – шляпка из потертого велюра, платочек на шее, перчатки, «помнящие многое», и крохотная кожаная сумочка на звонкой защелке, в которую она стыдливо прятала пролетарскую авоську – а вдруг что-то удастся достать?

Московские старушки, «арбатские» – так почему-то их назвали.

Их больше нет… нет даже похожих.

Была и еще одна замечательная пара, семья, польские аристократы – Ольга Алексеевна и Алексей Фелицианович. Происхождение свое, конечно, скрывали – чем хвастаться-то? Воспитанием или образованием? Хорошими манерами – да о чем вы? Все это было уже не в чести. Алексею Фелициановичу удалось уберечься – анкеты были исправлены, и бывший военный инженер служил на заводе простым работягой. В начале 30-х забрали их единственного сына. Сидел он в Ухтпечлаге, потом, видимо, оказался в ссылке и дальше – пропал. Никаких вестей от него больше не было.

Ольга Алексеевна была истинной аристократкой духа – ее уважали, с ней считались. Была она и замечательной хозяйкой – бабушка моя многому у нее научилась. Считалась она негласной «хозяйкой» квартиры – ложилась позже всех, проверяя перед сном запоры на входной двери и газовые конфорки. Составляла список квартирных дежурств. Не выходила на кухню без прически, не подкрасив губы. Никогда не носила халаты. Революцию называла «разволюцией». Так и говорила: «Это было до разволюции».

На стене в ее комнате висели старые фотографии – Олечка в широкополых, полупрозрачных летних шляпах, Олечка в маленьких шляпках с вуалью, в бархатном рединготе, в кружевной тальме.

В середине 50-х раздался звонок в дверь. На пороге стояла немолодая женщина с очень усталым лицом и потухшим взглядом. За руку она держала худенького белобрысого мальчика.

Оказалось, что женщина эта в ссылке сошлась с их сыном, родила ребенка, назвали Валерой. Ее муж, сын стариков, умер, а она с сыном выжила и вернулась в Москву. Конечно же, Ольга и Алексей мальчика признали и приняли. Женщина эта отдала им сына, почему – я, конечно, не знаю. Валерик рос у деда с бабушкой, которые его обожали. Мать приходила его навещать.

Алексей Фелицианович умер, Валерик вырос, женился и забрал старенькую бабушку к себе.

Были еще циркачи – дрессировщики пуделей. Они разъезжали по гастролям, а приехав домой, начинали отчаянно спекулировать – из Ташкента везли дыни и груши, из Молдавии персики и виноград, с Украины посуду – кастрюли, утятницы, из Белоруссии шерстяные носки, варежки, свитера и сухие грибы. Из Норильска копченую рыбу.

Открывал торговлю муж дрессировщицы – крошечный, пузатый и лысый хитрован. Торговался нещадно и цены не сбрасывал – плакался, что не на что кормить подопечных – от государства собачки получали сущие копейки. Народу становилось стыдно, и все утихали. Иногда, правда, приторговывал и костлявым мясцом – видимо, подопечные все же «делились».

Жена его носила странное имя Фиалка. Была она женщиной редкой, почти уникальной красоты и очень высокого роста (муж еле-еле доставал ей до плеча). На кухню Фиалка не выходила. Муженек варил ей кофе, покупал пирожные в Столешниках и относил все это на красивом старинном подносе в комнату. Обожал и прислуживал, очень старался. Наверное, всю жизнь боялся, что Фиалка уйдет.

Помню ее мельком – прошла, обдав запахом духов и цветочного крема. Пролетела, прошелестела шелковым пеньюаром, процокала домашними туфельками на каблучках. Нездешняя фея, нездешняя красота. Не ко времени пришлась бедная женщина, жалко…

Их, конечно же, тоже не любили и осуждали. Но ненависти к ним не было – все видели, как тяжело они пахали – неотапливаемые провинциальные гостинички и клубы, поезда, автобусы, переезды, перелеты на кукурузниках, заштатные шапито.

Еще была несчастная и тихая женщина Рита, никогда не поднимающая печальных глаз. Воспитывала она недвижимого сына – наверное, это был тяжелый ДЦП. Муж ее после рождения больного ребенка тут же, конечно же, исчез. Мальчик не сидел, не говорил – только открывал рот, когда мать подносила ложку с супом или кашей. В интернат она его не отдавала – говорила: «Ни за что и никогда». Покормив и умыв сына, Рита тут же бежала на работу – куда-то совсем недалеко, по-моему в ЖЭК. Прибегала днем – снова покормить и переодеть. Родных у нее не было. Отдельную квартиру они получили одни из первых.

Еще в квартире жила маленькая старушка, одетая во все черное. Ходила она только в церковь на службы и в булочную. На кухне никогда не топталась, в разговоры ни с кем не вступала, что-то бормотала себе под нос и постоянно крестилась. Никто про нее ничего не знал. Поговаривали, что в прежней жизни она была матушкой, женой расстрелянного попа.

Врач Сусанна, абхазка, слыла мастерицей-кулинаркой. Когда она колдовала на кухне, все стекались на запахи – свежая зелень, грецкие орехи, фасоль. Так тогда в Москве не готовили. Из Сочи часто приезжала ее родня – для них она и старалась. Ну и, конечно, лечила соседей – в любое время дня и ночи никому не отказывала – сделать уколы, примочки, померить давление.

Квартира часто ходила в Сандуны на «помыв» – всем составом. После бани на кухне накрывался стол.

В кинотеатр «Мир», что на Цветном, – тоже ходили вместе. Мама рассказывала, как всем скопом пошли на «Ночи Кабирии». Сеанс был вечерний, поздний. Впереди – молодежь, сзади гуськом семенили старушки.

В детстве наша комната мне казалась огромной. Разумеется, такой она не была – объем и кубатура увеличивались визуально благодаря высоченным потолкам – метров пять или около того – и огромным окнам.

Высоченные окна бабушка мыла и проклинала архитектора. Чтобы открыть верхние створки, приходилось ставить большую стремянку. И еще был подоконник. Скорее всего, гранитный, возможно мраморный, шириной не меньше метра. На нем меня «выгуливали» под открытым окном месяцев, наверное, до пяти.

Когда подросла, со мной ходили гулять в тогда еще очень пышный и зеленый сквер у Большого театра. Помню, как мы, дети, собирали там райские яблочки – ярко-красные, с черными пушистыми «хвостиками» и золотистым черенком. Хотелось их надкусить, но бабушка следила зорко. Но я все же ухитрилась однажды заныкать было яблочко в карман и тайно, исподтишка надкусить. Разочарование оказалось огромным – первое несовпадение внешнего вида и внутреннего содержания. Впрочем, варенье из райских яблочек было отменным.

Гуляли со мной еще на Горького, у памятника Долгорукому. На площади было голубиное царство – огромное море курлыкающих и клехтущих голубей. Людей голуби не боялись и настойчиво клянчили хлеб.

Возле дома на Петровке была сказочная булочная – в ней продавались калачи, с которых осыпалась мучная пыль. Конечно же, ели и «ручку», за которую держали калач в царские времена. Отсюда и пошло «дойти до ручки», то есть до крайней степени бедности. А советский народ ел – неужто выбрасывать такую вкуснотищу! В Филипповскую ходили за сайками, бубликами, рижским и заварным, пирожными и сдобными булочками. Московский хлеб был в то время прекрасен – впрочем, как и мороженое. Мы уже жили на Соколе, но все равно ездили в Филипповскую за любимыми калачами и бубликами.

Калачи, кстати, довольно скоро пропали. И кому они, интересно, мешали?

А бублики где?

Москвичи, конечно же, помнят прозрачные тележки с пломбиром в ГУМе, Пассаже и ЦУМе – тончайший вафельный стаканчик, а наверху шапочка шоколадного или ванильного мороженого с изюмом. Расхватывалось оно моментально – тележка пустела, и мороженщица резво ее увозила. Народ терпеливо ждал следующую. Работало это бесперебойно.

Мороженое московское тоже кануло в Лету. А про нынешний московский хлеб говорить просто больно.

За сыром и колбасой – конечно же, ходили к Елисееву или на Горького в «Диету». Что-то достать там можно было всегда, даже в самые скудные годы, естественно, отстояв огромную очередь. Был еще магазин «Сыр» – там же, на Горького. Но очередь меня не пугала – я обожала сказочный, похожий на королевский дворец, Елисеевский магазин. Бабушку не дергала – закинув голову, рассматривала разукрашенные потолки, бронзовые люстры, расписанные стены и портреты в золоченых рамах.

Помню еще крошечную пончиковую, смешной павильончик в Столешниках, напротив – почти напротив – храма Космы и Дамиана. Домик в два окошка, а в окне инсталляция – столик, два кресла и куклы, тряпичные бабы, вроде тех, что сажали на чайник. Куклы пили чай – настоящий самовар, настоящая посуда и пончики из папье-маше. Внутри само производство, фритюрница, лента, по которой медленно ползли уже готовые пончики, а пышная, совсем как в окошке, тетушка быстро и ловко нанизывала их на круглую деревянную палку, вроде той, которой помешивают в баке белье на плите. В титане какао, два столика на высокой ноге – их называли «стоячки». Можно было купить и навынос. Тетка ловко кидала пончики в бумажный пакет, щедро сыпала сахарную пудру и – пожалуйста, приятного аппетита! Дух от жареных пончиков витал над Столешниками.

Жить не в центре считалось… не очень приличным, что ли. Кто жил на окраинах? Те, кто имел частные дома – на Преображенке, в Сокольниках, Гольяново – практически дачи. Ну и бараки – заводские, перенасыщенные народом – не всегда, кстати, трезвым и мирным. В частных домах удобств не было, а бабушка всегда гордилась удобствами. И смех и грех. Ржавая ванна с несмываемыми подтеками и обвалившейся плиткой. Про туалет уже было сказано. Но «до ветру» не бегали, это да.

Муж мой, к слову, родился на Плющихе, в старом двухэтажном доме. Так вот, там ни воды, ни газа, ни туалета действительно не было. Воду свекор – здоровый и крепкий мужик, профессиональный пловец, прошедший войну, – носил из колонки. Готовили на примусе и керогазе, и туалет – деревянная будка – стоял во дворе. Конечно, народ ходил в бани.

Мама училась в Армянском переулке, в 644-й школе, тогда еще женской. На первом этаже их дома была кулинария. Дальше по улице – рыбный магазин, а на левой стороне – китайская пагода чайуправления, из которой разносился запах только что смолотых кофейных зерен. Правда, не во все времена. Заходить туда было чертовски интересно – там тоже все было как в сказке.

В детский сад я ходила на Кировскую. Главная мука тех лет – лифчик для чулок. Застегивать его никак не получалось – мучились и девочки, и мальчики. Браво колготкам и тому, кто их изобрел.

Спустя целую кучу лет меня снова занесет на Кировскую – там, в доме Страхового общества «Россия», будет находиться скульптурная мастерская моего первого мужа. Мама в то время будет работать в ЦСУ, в статуправлении, в знаменитом доме гениального Ле Корбюзье – тоже на Кировской. По Кировской, на Чистых прудах, я буду «выгуливать» свою непростую беременность.

Маму я часто встречала после работы – пошли, пошатаемся? Ну и шли гулять – от мрачноватого, коричневого здания ЦСУ в чайуправление, кулинарию, магазин «Свет», рыбный – что на углу. Магазин «Пуговицы», угловой гастроном и так до Дома фарфора. В нем всегда были огромные очереди. Помню, «напали» на кофейные чашки из костяного фарфора. Сейчас уже ни одной не осталось. Впрочем, что чашки…

А сейчас там пустота, ни одного человека, хотя товар восхитительный! Но в зале одни продавцы.

Вернемся в коммуналку на Петровке. Летом меня отправляли в выездной детский сад – тоже от ЦСУ, маминой службы, – в Пестово, Рузу. Хорошо помню деревянные бараки, раскладушки, эмалированные зеленые ночные горшки, остывшую манную кашу, ненавистный компот, в котором барахтались противные осы. Мы вылавливали их столовыми, жирными от супа ложками и пили, потому что нас заставляли.

От бесконечных дождей было холодно и сыро. Тоска. Помню, как сейчас: я стою у окна и жду маму. Воспитатели гонят меня, но я упрямо стою. Смотрю на раскисшую от непогоды дорогу. Реву. Мама приезжала каждые выходные – на попутных грузовиках. Привозила сладости, фрукты. Ночевала в каморке у дворника. Мы шли с ней в лес, и она меня кормила. Ревели при этом обе. И снова запах хлорки, сырое белье, ледяная вода в рукомойнике, ночные горшки, на которые нас высаживали в ряд: хочешь не хочешь, а сиди, так положено.

Летнюю садовскую дачу я, ребенок вполне общественный, ненавидела люто. По счастью, скоро родилась сестра, и мы начали ездить на съемные дачи.

Шестидесятые, Сокол

В шестьдесят пятом наша жизнь круто изменилась. Родители нашли удачный обмен. «С Петровки на Сокол, в квартире всего одни соседи, разве не рай?» – приводила разумные доводы мама. А бабушка отчаянно протестовала: «Ехать в такую даль? С самих Петровских линий? Пять минут от Большого театра и десять от Красной площади?» Но – уехали. Казалось, что преимущества неоспоримы. Рядом – Поселок художников, тихий и зеленый рай в огромном городе. Да и две комнаты – родителям и нам с бабушкой. И всего одна семья за стеной. Здорово, да? Оказалось – не очень. Соседи попались злобные и нечистые на руку – однажды я видела, как бабка Прасковья лезет руками в нашу кастрюлю с борщом – тянет оттуда кусок говядины. С тех пор без надзора на плите ничего не оставалось. С бабкой Прасковьей жила дочь Лизавета, старая дева, с лицом желчным, темно-желтым. От злости? Или болела? Всех эта Лизавета ненавидела, а меня, маленькую девочку, почему-то больше всех. Никогда не здоровалась – только цыкала вслед. Тихим и добродушным был только дед, муж бабки Прасковьи, но он рано погиб – выпил лишку, попал под электричку. Помню, как в коридоре стояла крышка гроба, обитая красным и черным сатином. Испугалась тогда я здорово – из комнаты долго не выходила.

Кухня была крошечной – метра четыре. Два стола, плита и раковина. Ели мы в комнате, за большим круглым столом. Большая комната была замечательной – светлой, квадратной, метров восемнадцать, с окном-фонарем во всю стену.

Бабушка долго не могла привыкнуть к новому месту. Ей казалось, что это почти деревня, загород, выселки – так далеко. А до центра, между прочим, было всего двадцать минут на метро. За продуктами она по привычке ездила «в город». Городом она называла, естественно, улицу Горького. Отстояв полдня в очередях, усталая, но довольная, разбирала свои авоськи – докторская колбаса, пошехонский сыр, вологодское сливочное масло и шоколадные конфеты – конечно же, от «Красного Октября».

Коммунальный быт был ужасен – кто спорит: общая кухня, ванная, туалет. Жизнь на виду – вот что самое страшное. Никаких тайн от соседей, ни грамма приватности. Сейчас и представить себе невозможно, как это так – очередь в туалет? Или – в ванную?

Конечно же, все мечтали об отдельной квартире. Но… Жили же как-то… Может быть, от кошмаров коммунального быта спасали светлые мечты – что когда-нибудь будет отдельная?

Счастливая мама тут же купила мебель – темно-красного, почти гранатового цвета, изящную и необычную – горка для посуды, длинный комод, стол и стулья. В эпоху «стенок» эта чудесная мебель была продана за копейки, о чем еще много раз пришлось пожалеть – сносу ей не было, настоящее дерево, а вид и по сей день был бы прекрасен и благороден. При этом по ходу пьесы она оттащила на помойку старинную бронзовую люстру, заменив ее польской с пластмассовыми разноцветными колпачками. Много лет спустя призналась, что вместе с люстрой на помойку было снесено ну очень старое зеркало в той же бронзе, поломанные настенные часы в футляре из сандалового дерева и ветхий (по словам мамы) ковер. Подозреваю, персидский или турецкий «пенсионер» с немаленьким стажем и богатой родословной.

Наша с бабушкой комната была совсем крохотной, семиметровой, но с балконом и кладовой. Кладовка стала моей личной территорией, там лежали игрушки, стоял кукольный домик.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
4 из 8