Всего две пластинки было. Две всего ее пластинки. На черной блестящей пластмассе – сплошные царапины от иглы. Пластинка заедала и шипела. Вася подскакивал, хватался за иглу. Протирал хрупкую поверхность бархатной тряпицей. Все равно заедала.
Мать врывалась в комнату и кричала:
– Когда это все кончится, господи!
Он не отвечал.
Слышал, как мать говорит соседке:
– И за что такое наказание? Один на кладбище, а второй – тоже вроде его и нет. Сидит как в склепе. Ни бабы ему не нужны, ни радости в жизни. Вот была бы жива Леночка… – И мать начинала плакать.
Соседка утешала и шептала:
– Врачу надо твоего Ваську показать! Разве непонятно – сумасшедший!
– На аркане тащить? – вскрикивала мать. – Не дождусь я внуков, не дождусь.
Отец с ним почти не разговаривал, да и с матерью тоже. Приходил с завода, долго мылся в ванной, молча съедал ужин и шел к телевизору.
Мать, глотая слезы, убирала со стола.
Как-то разболелось горло. Пошел в медпункт. Молодая, точнее совсем юная, сестричка с розовыми волосами подскочила к нему и попросила открыть пошире рот. Потом залилась пунцовой краской, намотала на металлическую плоскую палку шматок ваты, окунула его в банку с чем-то, похожим на йод, только тянучим и жирным, и ловким движением протолкнула эту конструкцию в широко открытый Васин рот.
Вася поперхнулся и закашлялся.
– Люголь, – коротко бросила медсестричка, опять покраснев.
Он поблагодарил и пошел к двери.
– Завтра приходите, – пропищала она.
Вася оглянулся.
– На процедуру!
Он пришел и назавтра, и еще – послезавтра. Так ходил всю неделю.
Медсестричку звали Любой.
Жила она в Одинцове – совсем близко от Москвы.
Однажды он взялся ее проводить. Ехали в автобусе молча, потом молча шагали по мокрой размытой дорожке. Шел дождь – мелкий, осенний, противный. Зонта у него не было, а Люба зонт раскрыла и пролепетала:
– Иди сюда. Совсем вымокнешь.
Он неловко пристроился сбоку. Люба взяла его под руку. Он почувствовал ее тонкую руку и острое бедро. Было неловко и неудобно.
Подошли к калитке частного дома – низкого, грязно-серого, кривоватого. По жестяной ржавой крыше звонко стучал усилившийся дождь.
– Пойдем, чаю выпьешь, – предложила Люба. – А то опять простудишься – вон, мокрый весь.
Они поднялись по шаткому скользкому крыльцу. В доме было натоплено, пахло горячей едой. Из кухни вышла молодая женщина, очень похожая на Любу, только постарше и помясистей.
– Сестра моя, Галя, – представила Люба.
Галя вытерла об фартук руку и протянула ее Бирюкову.
Ужинали картошкой с луком и яичницей с салом. Галя плюхнула на стол бутылку водки. Выпили по первой, и они с Любой сразу захмелели. А Галя все разливала и укоряла:
– Ну и че ты за мужик, если с полстакана копыта готов отбросить?
Он смутился и выпил еще – разом, ожегшись.
Первую допили вдвоем с Галиной – Люба спала на столе, уронив голову на руки. Галина достала еще бутылку, уже початую. Наливала и смеялась:
– Ну, посмотрим, какой из тебя герой!
Пить не хотелось. Хотя – нет. Было уже все равно. Все равно было и когда Галина, подняв его с табуретки, потащила в комнату.
Он плюхнулся на кровать с никелированной спинкой, перед глазами плыли и набухали гулкие и тяжелые черные круги.
Галина, стягивая с него рубашку и брюки, опять приговаривала:
– Ну, посмотрим, какой из тебя мужик!
Сопротивляться сил не было. Все, что он запомнил, – это ее тяжелое, несвежее дыхание, большую, мокрую от пота грудь, ловкие жесткие руки и огромный шрам поперек живота, фиолетовый, неровно выпуклый и шершавый.
Еще он помнил Любин крик – пронзительный и невыносимо громкий. И невообразимые, ужасные слова, каких Вася не слышал даже от мужиков на заводе. Тяжелая, площадная брань и страшные проклятия младшей сестры. И ответная брань старшей – не менее ужасная в своей посконности и простоте.
Потом началась драка, и гремели чем-то железным – это было совсем невыносимо, от всего происходящего тошнило и разламывалась голова.
Потом Люба тащила его по полу во двор, пинала ногами и требовала подняться.
Встать на ноги он не смог. Люба еще раз его пнула и ушла в дом. Дальше он ничего не помнил.
Проснулся от холода – голый, насквозь мокрый, измазанный в раскисшей глине. Качаясь, поднялся и зашел в дом за одеждой.
Пока собирал с пола брюки, носки и рубашку, сестры уснули на одной кровати, под одним одеялом, из-под которого торчали босые ноги – маленькая и узкая ступня Любы и большая, широкая, с облупившимся на ногтях красным лаком Галинина.
Галина, громко всхрапнув, шумно перевернулась на другой бок. Люба тихо пискнула и прижалась покрепче к сестре.
Все. Ему хватило. На всю жизнь. Вспоминать без содрогания «провожалки» в Одинцово было не то чтобы противно – омерзительно и тошнотворно.
Любу Вася больше не видел. Говорили, что она выскочила замуж за младшего лейтенанта и уехала в Среднюю Азию.
А Васина жизнь вошла в прежнюю колею. Женщин он теперь не просто сторонился – он их смертельно боялся.
А потом умерла мать. На похоронах отец шумно плакал и просил у нее прощения.