После смерти матери их жизнь почти не изменилась – так же молчали, только ездили на кладбище вместе. Но и там молчали.
А через полгода отец привел в дом женщину. С порога объявил – жену. Женщина эта была немолодой и какой-то сильно потрепанной. Потом Вася понял – пьющая, и сильно. Когда с похмелья – лучше не подходи. Да он, правда, и не подходил. Заряжалась она с «утреца» – как выпьет, так и подобреет. Суетиться начинает, веником махать, тряпкой. Щей наварит, блинов напечет – полчаса, и горка в полметра.
Зовет его:
– Васька, иди пожри хоть, пока горячие!
Он шел – голод не тетка. А к вечеру – она совсем «тепленькая». Ждет отца и на шею кидается. Тот смущается, руки ее скидывает. А она его – в спальню. А оттуда… Он затыкал уши – не помогало. Такие звуки, как из преисподней. Ее рык, отцовский рык. Не любовь – зверство.
А однажды… Она возникла среди ночи в его комнате – пьяное и растрепанное чудовище. Сев на край кровати, дыхнула перегаром. Улыбка – дикая, безумная, глаза такие же.
– Иди сюда, иди! Погрею тебя, сынок. Побалую. – Она, скинув с себя халат, протянула к нему руки.
Вася в ужасе подскочил на кровати, закричал от испуга и омерзения. В комнату ворвался отец. Замер на пороге, а потом рванул – к ней, к этой… Схватил за волосья и ударил об стену. Она осела на пол – с той же дикой улыбкой, вытерла ладонью кровавую юшку с губ и сплюнула выбитый зуб.
Отец ее выгнал в ту же ночь. Она билась в дверь и рычала. Соседи вызвали милицию. Больше эту тетку они не видели – как в воду канула. Да и слава богу! Вы говорите – любовь. Какая любовь? Опять – одно зверство, собачий вой и запах мокрой псины.
А вот у него – любовь. Теперь он понимал, что это такое, какое это восхищение! Какая нежность!
И все-таки свою Амалию он нашел! Еще раз съездил на Сущевский, позвонил в соседнюю дверь – не к той, «остроносой». Открыла старушка в седых букольках, провела в квартиру – было видно, от скуки дохнет. Налила чаю, поставила печенье. Стало понятно, что настроена на разговор, торопиться ей некуда.
Рассказала про «Амалькиного генерала», старше ее на двадцать лет, солдафон из солдафонов, «даже руку на Амальку поднимал».
– Но – все было! В смысле, в доме: и прислуга, и черная икра, и шубы из норки. Но Амалька тосковала. Генерал этот… Зверь, а не человек. Даже ребенка не дал ей родить, изверг. Петь не разрешал, говорил: петь будешь поутру, на кухне – для меня. Ее тогда еще и на концерты приглашали, и в театр звали. А он – ни в какую. Я твой господин. Точка. Вот Амалька и загуляла. От тоски. Спуталась с одним… Слова доброго не скажешь. Пустой человек. Только деньги из нее тянул. А тут она забеременела. От этого, молодого.
Он в кусты. А генерал, Тихон Петрович, почуял неладное. Затеял расследование, все выяснил. И выгнал Амальку в полчаса, даже вещи не дал собрать. Она тогда у меня ночевала, две недели, от генерала пряталась – боялась его. И на аборт побежала. А срок был большой, очень большой. Врачи не брались. Нашлись добрые люди – дали акушерку подпольную. Я Амальку туда и свезла – под Коломну, в деревню. Обтяпали дело, а она свалилась. Там, в Коломне, в больницу и загремела – на второй день, с кровотечением. Еле с того света вытащили. А потом к тетке уехала, в Калинин. Она и сама оттуда. Голос у нее пропал. Совсем тогда пропал. А больше ничего она не умела – только арии свои петь. Тетка тоже прикурить ей давала, характер у нее был – не приведи бог! Все куском хлеба попрекала. Амалька мне тогда еще писала. Что делать? Работать пошла, в школу, домоводство преподавать. Руки у нее были способные – и шила, и вышивала. Это тогда Амальку и спасло. Еще вязать научилась – с того и кормилась.
А потом замуж вышла. Ну, не по-настоящему, без расписки. Только бы от тетки уйти. Мужчина оказался приличный – столярничал у них в школе. Только дети его Амальку не приняли. Ненавидели ее, все задеть норовили. А мужчина тот вскоре умер, через пару лет, и детки его Амальку из дома выперли в один миг. Она снова к тетке. А та уже старая, про себя подумала – не про Амальку. Прописала ее. А потом опять издеваться взялась. В общем, намучилась Амалька с ней… Та пять лет лежачая была. А потом, слава богу, на тот свет отправилась. И тут Амалька вздохнула, зажила наконец.
– А генерал? – спросил он.
Старушка вскинула брови.
– А что генерал? Что ему будет? Женился через год, и опять на молодой. Старый дурак! А та его быстро на тот свет собрала – через полтора года. И живет сейчас по соседству. С новым мужем.
– А она? – хрипло спросил Вася.
– Кто? Амалька? Да там же, в Калинине. Сюда больше не приезжала. Писала, что в Москву эту – ни ногой! Тихо живет, в теткином доме. Бедно. Болеет много. Ноги не ходят, и глаза плохо видят. Пишет редко – раз в год. Не жалуется, нет. Только все равно видно – плохо ей там. И одиноко.
Старушка отдала ему пустой конверт от последнего письма. С адресом.
* * *
Через год после той кошмарной ночи, когда его пыталась соблазнить страшная отцова сожительница, отца он похоронит. Останется совсем один. В одиночестве справит свое сорокалетие, пойдет на повышение на заводе. И только спустя три года отправится в Калинин.
Он сойдет с поезда рано утром, умоется холодной водой в вонючем привокзальном туалете, почистит зубы, пригладит мокрой ладонью непослушный ежик волос, протрет ботинки чистой салфеткой, смущаясь, достанет из дерматиновой синей сумки с олимпийскими кольцами одеколон «Саша». Неумело, а оттого много, выльет на себя – впервые – «мужские духи», поморщится от непривычного резкого запаха и бросится к бабкам, торгующим на перроне самодельными букетиками из собственных садов.
Нет, денег было не жалко – деньги имелись. Просто ему не нравились ярко-красные бездушные георгины, холодные, безароматные гладиолусы, растрепанные и пестрые, слишком дешевые на вид астры.
Он метался от бабки к бабке, нюхал букеты, тут же находил недостатки – этот подвядший, этот хилый какой-то, а тот – невзрачный.
Бабки цыкали на него и громко смеялись:
– Свататься приехал, голубь? Дык староват ты для молодого!
Наконец, совсем измучившись и окончательно смутившись, он схватил у самой тихой букет крупных ромашек («Садовые, не боись», – успокоила бабка) и бросился прочь с вокзала.
Потом он нашел гастроном («Центральный», – важно объяснили ему) и купил торт, огромный, слишком торжественный и оттого неуместный, и бутылку вина «Токай» («Сладенькое и вкусненькое», – объяснила молодая продавщица в накрахмаленном халате).
На улице он сел и закурил, отирая со лба пот. Было совсем по-летнему жарко, словно и не сентябрь на дворе. «А, бабье лето, – вспомнил он. – Такое бывает».
Выкурив три сигареты подряд, он подошел к постовому и назвал адрес. Молодой румяный сержант махнул рукой на автобусную остановку.
Автобус ехал недолго, но медленно. Было невыносимо душно, бечевка от торта сильно резала ладонь.
Он сошел на нужной остановке и опять закурил. Улица была окраинная – одноэтажные частные домишки с маленькими чердачными мутными окнами. Зеленые палисадники, пока еще маскирующие пышной зеленью кустов хлипкий некрашеный штакетник. Колонка с водой и расплывшейся лужей. Дед с палкой на лавке у дома, двое мальчишек на велосипеде, молодая мать с коляской и книгой, отчаянно пытающаяся стряхнуть сон.
Он оглянулся, поискав нужную сторону улицы, и направился к дому. Дед на скамейке лениво глянул на Васю и отвел глаза. Молодая мать остановилась, провожая незнакомца любопытным взглядом. Мальчишки с гиканьем пронеслись мимо.
А он стоял у серого забора и мучительно вглядывался в глубь заросшего сада. Там стоял дом. Нет, не дом – домик. Домишко. Как и все в округе – чуть косой, припавший почему-то на правый бок, с почерневшей шиферной крышей, с тремя маленькими окошками на улицу и ржавой жестяной бочкой под водостоком.
Он наконец толкнул калитку и вошел во двор. На веревке, между двумя старыми яблонями, висели простыня, наволочка и ночнушка – большая, в мелкий синий горох, с кокетливым бантиком на груди. Ему отчего-то стало невыносимо стыдно, и он отвел глаза. Постучал в дверь, и оттуда сразу же раздался низкий, густой, медовый голос:
– Открыто.
Вася вошел и от волнения закашлялся.
– Доктор, вы? – услышал он все тот же голос.
Вася стоял столбом и молчал.
– Да кто там? – В голосе почувствовалось раздражение. – Ты, Петрович? Что молчишь, болван? Осип? Осип осип, Архип охрип, – звонко рассмеялся медовый голос.
– Нет! – почти выкрикнул он. – Не Петрович и не Осип.
– А кто же? – В ее голосе не чувствовалось никакой тревоги – одно кокетство.
Он опять закашлялся.
Через минуту услышал скрип пружинной кровати, тяжелый вздох и отпрянул к стене.
Ситцевая занавеска, отделяющая небольшую прихожую от комнаты, раздвинулась, и на пороге появилась женщина. Было видно, что она нездорова: температурный румянец на щеках, потный лоб, обметанный лихорадкой рот.
– А вы кто? – спокойно спросила женщина, поправляя царственным жестом воображаемую прическу.
Он хрипло проговорил:
– Я от Ремизовой, Натальи Ивановны, вашей бывшей соседки.