Бабушка выскочила замуж в шестнадцать лет. Ей помогли в этом революция и всеобщая неразбериха. Иначе ее бы просватали и выдали замуж как положено – с приданым, в хороший дом и только после старшей сестры. И скорее всего, прожила бы она свою жизнь спокойно, в достатке, нарожав благочестивому и набожному мужу пару-тройку ребятишек. Но ее родители растерялись – растеряешься тут. И решили, что молодой следователь из столицы – вполне приличная партия. По тем временам. То, что у него не было дома, да что там дома – у него не было пары сменных штанов, – их не смущало. Хотя нет, наверняка смущало! А бабушке страстно хотелось убежать из маленького городка. В большую жизнь! Пусть уже с пузом, пусть с нелюбимым. Да что она понимала в шестнадцать лет? То, что муж нелюбимый, поняла быстро, а куда было деваться? Муж был человек суетливый, «вечно бьющийся за правду», а на деле – неуравновешенный кляузник. Бабушку, правда, обожал. Еще бы! Она была настоящая красавица: зеленоглазая, с длинными русыми волосами, прямым носом, пухлым ртом, с пышными формами – тогда еще понимали толк в женщинах.
Промаявшись несколько лет с нелюбимым, она наконец встретила свою единственную любовь. Но он был плотно женат. Правда, их это не смутило. Хотя кого и когда это смущало? Вот этот ее избранник был точно герой – красавец поляк с белыми кудрями и синими глазами, невысокий, ладный, просто античный герой.
В революцию – командир бронепоезда (хотя сейчас этим вряд ли можно гордиться, а тогда…). Правда, во все времена женщины любят героев, это потом история ставит точки над i. Страсти там, видимо, кипели нешуточные – сужу по обрывкам речей очевидцев и сохранившемуся в старой клеенчатой сумке ее письму к возлюбленному. Судя по этому письму, бабушка устала ждать – она и так ждала его слишком долго и все уводила его из той семьи, а он как-то не уводился. Видимо, измучив друг друга вконец, они сошлись. У них не было «годов счастья». У них случились только месяцы. Забрали его, когда их дочери было восемь месяцев, когда они наконец были вместе и спали, держа друг друга за руки, когда они стояли над кроваткой дочки, надо сказать, получившейся точной копией своего отца – голубоглазой ангелицей с нежными золотистыми кудрями. Забрали ночью – он отмахнулся: завтра вернусь. Не вернулся. Никогда. Ей было двадцать восемь. Сейчас я старше ее на двадцать лет. То есть мой сын почти ее ровесник. Она осталась одна с двумя детьми, в крошечной коммуналке, без определенной профессии. Каким-то чудом не посадили – и в адской машине бывали сбои. Словом, обычная судьба тысяч женщин тех лет. Такая обычная и такая страшная! А дальше – работа в какой-то канцелярии, война, эвакуация, Татария – прополка свеклы на необъятном поле, четыре километра в один конец на работу в совхоз. Сын ушел на фронт, но – счастье – вернулся, правда, инвалидом, однако встал на ноги и прожил достойную жизнь. А она – она всю жизнь прожила с дочкой, обожала ее, гордилась ею, любовалась, служила ей преданно до конца жизни. Тянула на себе большой дом, весь быт – от стирки и магазинов до нашей с сестрой музыкальной школы. Сольфеджио, хор, специальность – все прошла вместе с нами.
Обожала нас, баловала страшно, но как-то по-умному, черт-те что из нас все-таки не выросло. Всю жизнь была нищей, но абсолютной аристократкой по натуре. Соевых конфет не признавала, любила только настоящий горький шоколад. Пекла, варила, закатывала. Трудилась с утра до вечера, а часов в двенадцать, когда мы разбредались по своим углам, обожала сесть на кухне под настольной лампой, закурить свой любимый «Беломор» – и читать! И с образованием семь классов могла объяснить значение любого непонятного слова! Непостижимо!
Маминых мужей не любила – наверное, сильно ревновала. К моим была настроена лояльно – а может, мужья были получше. Была абсолютная бессребреница. Новые вещи, купленные мамой, долго отказывалась надевать. Любила крепдешиновые легкие платья с желтыми цветами. За столом обязательно выпивала рюмочку водки. А какие она накрывала столы! Рецепт «Наполеона» с клюквой до сих пор все называют ее именем. Обожала нас, внучек, и дождалась правнуков. Моего сына еще видела, сестриного только щупала – уже ослепла. Моим страшно гордилась – он и вправду был хорошеньким, умным и послушным ребенком. Но другим его никогда не хвалила. Говорила: подумаешь! Я ушла из дома рано, сестре повезло больше, она успела с ней, уже совсем старой, говорить и записывать ее рецепты – бабушка торопилась:
– Я скоро все забуду.
К старости очень похудела, я приезжала ее купать, и она была счастлива. Просила сильнее потереть ее мочалкой. Я мыла ее и плакала, глядя на такое беспомощное, высохшее тело. Слез моих она уже не видела. Спрашивала:
– Ну что, я очень страшная?
– Да что ты! Ты у меня еще красавица! – И это была почти правда.
Однажды мама вернулась с работы, а она сидит в темной комнате.
– Мамочка, как же, почему ты не включила свет?
– А мне уже все равно – ничего не вижу.
Говорила, что Бог наказал ее самым страшным – лишил глаз, читать она уже не могла. И от этого страдала больше всего.
Я часто с ней ругалась – потому что была больше всех на нее похожа. У обеих – темперамент. Нрав, надо сказать, был у нее тяжелый. Но все-таки она была абсолютно светлым человеком. На скамейке у подъезда никогда не задерживалась – сплетни ненавижу! Но странно – обожая дочь и нас, детей от дочери, была как-то довольно равнодушна к сыну и уж совсем – к его детям. Меня это всегда удивляло.
Всего один раз в жизни она почувствовала себя богачкой – подруга, умирая, оставила ей пятьсот рублей. Приличные по тем временам деньги. Выйдя из сберкассы на другом конце Москвы, она тут же начала исполнять роль капризной миллионерши – мы скупили все возможные в те скудные времена деликатесы и отправились домой на такси. В такси она была сосредоточенна, видимо, строила крупные финансовые планы. А придя домой, раздала все деньги нам. Богачкой она побыла часа три. Ей хватило.
Ее родная сестра жила у моря, и каждое лето бабушка уезжала туда со мной. И все внуки ее сестры от трех сыновей тоже съезжались в этот дом на все лето – хилые и бледные дети Москвы, Питера и даже Мурманска. В доме была огромная библиотека, и каждое утро я, раскрыв глаза, тут же хватала с полки книгу, а бабушка приносила мне миску черешни и абрикосов. Ощущение этого счастья я остро помню и по сей день: каникулы, книги, море, черешня и – молодая бабушка.
В шесть утра эти уже неюные женщины шли на базар – там командовала ее старшая сестра. Покупали свежие куры, яйца, творог, помидоры, кукурузу, груши – где вы, бесконечные и копеечные базары тех благодатных дней? А к девяти утра был готов обед – ведь за стол садилось не меньше десяти человек! А потом мы шли на море. Там им тоже доставалось – уследи за всеми нами! В общем, курорт был для них еще тот.
А после обеда начинались мои мучения – я занималась обязательным фортепьяно. Хотя занималась – смешно и грустно сказать. «Лепила» что-то от себя, а бабушка сидела рядом и счастливо кивала. У нее абсолютно не было слуха. Облом был только тогда, когда дома оказывался старенький доктор – муж бабушкиной сестры. У него-то со слухом было все в порядке. Он выглядывал из своей комнаты, вздыхал и укоризненно качал головой. Но бабушке меня не выдавал – боялся спугнуть счастье на ее лице.
Умирала она на моих руках, уже совсем слабенькая, почти в забытьи. Я сделала ей сердечный укол, понимая, что мучаю ее зря, села возле нее и принялась что-то рассказывать ей про свою жизнь. Мне почему-то казалось, что она меня слышит. Правда – в первый раз, – она ничего не комментировала. На минуту она пришла в себя и спросила, где мой сын. Я ответила, что он во дворе. Она вздохнула и успокоилась, перед смертью в последний раз побеспокоившись о ком-то. Она прожила длинную жизнь, сама удивляясь отпущенным годам. Ее обожали все наши друзья – и родителей, и мои. Когда она ушла, моя любимая подруга сказала, что с ней ушла целая эпоха. Это была правда.
А наследство – наследство, конечно, осталось. Это то, что она вложила в нас, с ее огромной, непомерной любовью. Это то, что мы выросли, смею верить, приличными людьми, а это в наше время уже неплохо. Вряд ли ей было бы за нас стыдно. Наверное, мы ее в чем-то бы разочаровали, но за это она не любила бы нас меньше.
Я не прошу у нее прощения, потому что знаю – она и так мне все давно простила. Мне просто неотвратимо жаль убежавших лет, моей молодой глупости и вечного побега из дома – по своим пустячным и ничтожным делам. Как много я у нее не спросила! Как долго я могла бы говорить с ней обо всем. Расспрашивать подробно-подробно! И долго рассказывать ей о себе!
Как ничтожно мало я разговаривала с ней! Но что мы понимаем тогда – в двадцать или даже в тридцать лет? Разве способны мы оценить и понять тогда всю неотвратимость жизни? Что я знала о ней, о том, что было у нее внутри, какими печалями было наполнено ее сердце, какие бесы искушали ее – ведь она была, безусловно, человеком страстным. Но отвергла абсолютно свое личное и посвятила себя, всю свою жизнь без остатка, нам, неблагодарным, по сути, глубоко наплевав на себя. Что это – жертвенность, отчаяние, любовь?
Да, и еще про наследство. Все в той же коричневой клеенчатой сумке рецепты, написанные ее рукой: варенье из китайки, свекла, тушенная с черносливом, – лежат вместе с тем коротким и требовательным ее любовным письмом, где были одни вопросы. Получила ли она на них ответы?
Вопреки всему
Участковый врач Ольга Васильевна Самарина на последний вызов не спешила. Это был ее старый больной, из тех, что со временем становятся почти друзьями, доверяя участковому врачу не только секреты соматики, но и тайны собственной жизни.
Андрея Витальевича Преображенского Ольга Васильевна знала лет пятнадцать, как раз с того времени, как перешла в районную поликлинику из скоропомощной больницы, и жизнь тогда после бешеного ритма больничных суток казалась ей почти размеренной и спокойной. Пару лет ушло на подробное знакомство с участком, где со временем и появились больные, ставшие ей почти родственниками. В основном это были еще сохранившиеся интеллигентные пары или одинокие старики, и свои визиты к ним она, как правило, оставляла «на закуску». Ведь это были уже не совсем формальные встречи – фонендоскоп, тонометр, рецептурный бланк, – а беседы и чаепития с подробными рассказами о детях и внуках, со слегка утомительными, но милыми и трогательными подробностями из прошлой жизни. Словом, с тем, что непременно сопровождает закат человеческой жизни – увы!
В разряд любимых больных попадали милые, измученные болезнями и невзгодами люди, щепетильные и крайне смущающиеся повышенного, как им казалось, внимания. Ольгу Васильевну они старались лишний раз не беспокоить – только когда становилось уже и вовсе невмоготу, при этом волновались, что отрывают ее от более важных и сложных дел. Конечно, они ее обожали за то внимание и тепло, которые она приносила в их одинокие и холодные дома, и из своих скудных пенсий или запасов непременно старались ее отблагодарить и порадовать – то банкой варенья или соленых грибов, то корзинкой яблок с дачного участка, то редкой книгой из собственной, годами тщательно собираемой библиотеки, то просто дефицитной коробочкой шоколадного ассорти. Ольга Васильевна, вообще-то довольно резкая и нетерпимая ко всяким «обязывающим», как она считала, подношениям, эти презенты брала только из боязни обидеть дарителя, зная, что все это наверняка от чистого сердца.
Больной Преображенский не беспокоил ее примерно полгода, и, заходя в мрачный, сырой подъезд, Ольга Васильевна попеняла себе на то, что за все это время ни разу не позвонила ему. Был Андрей Витальевич из «бывших», как говорили, имея в виду его дворянские корни, в прошлом кадровый офицер элитных инженерных войск. Вдовел он уже лет восемь, и она прекрасно помнила его покойную жену Валерию Викентьевну – худенькую и сухонькую крохотулю, работавшую в запасниках Третьяковки. Она, эта маленькая и слабенькая Лерочка, и была главной движущей силой их небольшой бездетной семьи. Боже, а какие Лерочка пекла пироги! Голодная Ольга Васильевна проглотила слюну, вспомнив промасленный пергамент, в который жена Андрея Витальевича обязательно заворачивала ей еще теплые пирожки – с зеленым луком, картошкой, вишнями. Дух стоял на весь подъезд. На лестнице, выйдя из квартиры, Ольга Васильевна быстро разворачивала кулек и жадно сразу съедала два пирожка, остальные доставались сыну Шурику. К себе Лерочка Ольгу Васильевну никогда не вызывала – только к мужу. Болел всегда он. С боем и уговорами Ольга Васильевна заставляла ее раздеться и слушала сердце и легкие, мерила давление – Лерочка долго сопротивлялась, но со вздохами все же подчинялась и, нехотя и отшучиваясь, начинала раздеваться, аккуратно вешая на стул светлую блузочку и маленькую, словно детскую юбку. Опекаемым и больным в доме был назначен муж, а ушла первой она, Лерочка, – так часто бывает. Ольга Васильевна была тогда с сыном в отпуске в Анапе, а приехав, узнала о тихой Лерочкиной смерти – дома, ночью, от инфаркта. После ухода жены слег Андрей Витальевич, и тогда ходила Ольга Васильевна к нему часто – почти через день. Сразу обострились и его застарелая астма, и язва, и, конечно, гипертония – в общем, весь букет. Он умолял Ольгу Васильевну не беспокоиться, объясняя, что жизнь его, по сути, уже закончилась и потеряла всякий смысл с уходом любимой жены, страдал и корил себя страшно, что не уберег ее. Ольга Васильевна тогда крепко измучилась с ним, понимая, что это глубокая депрессия, настояла на вызове районного психоневролога и даже, робея и смущаясь, пыталась говорить с ним о каком-то дальнейшем устройстве его личной жизни – одиноких «невест» на участке было предостаточно. Она терпеливо объясняла Андрею Витальевичу, что это нормально, примеров – сколько угодно, и еще что-то банальное про то, что старость и болезни легче коротать вдвоем, и еще что-то про устройство быта. Но он тогда на нее почти обиделся и даже накричал, а потом пришел к ней в кабинет мириться – с букетом мелких и пестрых осенних астр.
Лифт не работал, и Ольга Васильевна тяжело, с остановками поднялась на шестой этаж. Перед дверью Преображенского она постояла пару минут, переводя дух, и нажала на кнопку звонка. Дверь открыли на удивление быстро, и на пороге Ольга Васильевна увидела молодую девушку лет двадцати в халате и шлепках, с распущенными по плечам пушистыми светлыми волосами. Ольга Васильевна растерялась и на секунду подумала, что ошиблась дверью, но тут же услышала знакомый голос и хрипловатый кашель Андрея Витальевича.
– Ольга Васильевна, голубушка моя! А я вас совсем заждался!
Андрей Витальевич, шаркая, появился в узкой прихожей. Девушка молча пропустила Ольгу Васильевну и приняла у нее плащ. Ольга Васильевна прошла в ванную и долго мыла руки, пытаясь понять происходящее. Не поднимая глаз, без единого звука, молча, девица протянула ей свежее вафельное полотенце. Ольга Васильевна вздохнула, пристально глядя ей в лицо, вытерла руки и прошла в комнату. Квартира была из двух смежных комнат, и Андрей Витальевич сидел в кресле в маленькой комнате, которая всегда считалась спальней. В большой, проходной, комнате Ольга Васильевна увидела следы пребывания, а скорее проживания, новой жилички – кофточки и юбки на спинке стула, косметику на журнальном столике и маленький кассетный магнитофон на подоконнике.
«Может, родственница?» – мелькнуло у нее в голове.
Андрей Витальевич сидел, откинув голову на спинку высокого кресла, и тяжело дышал.
– Был приступ? – коротко спросила Ольга Васильевна.
Он молча кивнул. Потом, откашлявшись, добавил:
– Ночью «Скорую» побеспокоили. Теперь вот и вас, голубушка, мучаю.
Ольга Васильевна вздохнула и покачала головой. Потом принялась за дело. Выслушав и осмотрев больного, она попросила показать все лекарства, которые он принимал в последнее время, что-то откорректировала, отменила, где-то увеличила дозу, добавила сердечное, отметив в своем блокноте, что надо бы сделать кардиограмму и биохимию крови, конечно, на дому. Вздохнув, сказала, что с этим сейчас ох как непросто и придется подождать. Андрей Витальевич соглашался и мелко кивал.
– А может, в больницу ненадолго, а, Андрей Витальевич? – предложила она ему. – Обследуют, витаминчики поколют, может, чего умного скажут. – Ольга Васильевна пыталась шутить, понимая, впрочем, что и это не панацея.
Андрей Витальевич замахал руками – что вы, что вы, в больницу ни за что! А потом, улыбаясь, кивнул на стоявшую истуканом в дверном проеме девицу.
– Я ведь теперь не один, Ольга Васильевна. – И, помолчав, смущенно, почти жалобно добавил: – Ксаночка, моя жена. Познакомьтесь.
Ольга Васильевна онемела, а спустя минуту, почти взяв себя в руки и кашлянув, все же не сдержалась и брякнула в сердцах, не стесняясь девицы:
– Господи, и вы туда же, Андрей Витальевич! Уж от вас-то я этого вовсе не ожидала!
Он торопливо и сбивчиво стал что-то бормотать, что это совсем не то, что она подумала.
– О чем вы, Ольга Васильевна? Это внучка Лерочкиной приятельницы из Севастополя, чудная девочка, учится здесь в педагогическом, не подумайте о нас плохо, это просто было так нужно, даже необходимо, Лерочка это бы одобрила, – бормотал он. Девица вышла на кухню.
Ольга Васильевна вздохнула:
– Господи, ну какая разница, что об этом подумаю я! Думать надо было вам, милейший Андрей Витальевич, вы же в уме и твердой памяти, ну разве вам неизвестно, чем похожие истории заканчиваются? – От отчаяния у Ольги Васильевны выступили слезы на глазах. – В лучшем случае через полгода вы окажетесь в доме для престарелых, а в худшем – сами знаете где. Ну как вы могли, столько женщин приличных вокруг, немолодых, но в силе. Нашли бы себе, в конце концов. И кашу бы вам варили, и яблоко натирали, и в сквере под «крендель» гуляли, а так разве можно?
Ольга Васильевна резко встала со стула, положила рецепты на тумбочку, кивнула через плечо и пошла к выходу. Вслед ей Преображенский продолжал бормотать, что все она не так поняла или он, старый дурак, не смог толком объяснить, что девочке негде жить, а квартира и так пропадет – наследников-то нет.
– Квартира? – Ольга Васильевна остановилась и резко бросила: – Квартира, говорите, пропадет? Девочку пожалели? А сами вы не пропадете? Себя бы пожалели, а не девочку!
В коридоре стояла Ксаночка и держала в руках плащ Ольги Васильевны. Ольга Васильевна пристально посмотрела и разглядела наконец ее лицо. Оно было не просто точено-красивым – это было прелестное, тонкое и породистое лицо, темные, умные, глубокие глаза, красиво и четко очерченные пухлые губы, узкий трепетный нос и густые, длинные и богатые брови. «А она ведь красотка, – подумала Ольга Васильевна, – не сделанная, а природная, естественная красота, молодая Чурсина, ни убавить ни прибавить. Удача природы. А главное – глаза. Не пустые, а полные смысла – тревоги, тоски и боли. Сейчас у молодых редко встретишь на лице такую палитру эмоций. В общем, девочка не простая, та еще штучка, с секретом». Ольга Васильевна усмехнулась, взяла из рук Ксаночки плащ и дернула дверную ручку.
– Здесь все честно, это не то, о чем вы подумали, – услышала она тихий голос за спиной.