Так как не существовало никакой системы поддержания порядка, толпа хлынула через ворота. Мы оказались окруженными со всех сторон, нас почти несли огромные массы народа, кричащие «ура!» и издававшие оглушительные возгласы.
Полицейские яростно пытались пробиться к монаршим особам, но толпа плотно сжалась вокруг нас со всех сторон и сомкнулась за нами сразу же, как только мы прошли.
Под давлением массы народа мы с Дмитрием потеряли почву под ногами, нас подняло и понесло в сторону от остальной группы, бросало из стороны в сторону неуправляемыми колебаниями толпы, которая могла затоптать нас насмерть, если бы дядя, увидев наше исчезновение, не остановил всех и не послал полицейских на поиски. Они нашли нас и возвратили назад, вытащив из вздымающейся людской волны.
Мой жакет был разорван, на теле – синяки, но никаких серьезных повреждений. Император был заметно тронут этими знаками почитания и выражением верноподданнических чувств москвичей.
Я помню, что сама была взволнована этим всеобщим восторженным состоянием и тайно мечтала, чтобы мне представилась возможность доказать свою преданность моему монарху. Дядя был счастлив, что все окончилось хорошо; город, за который он нес полную ответственность, показал себя достойным такого случая. Народ, пусть и необузданно, спонтанно продемонстрировал свою верность царю; политический горизонт, казалось, был во всех отношениях безоблачен.
После отъезда императора и императрицы мы уехали в Ильинское. Теперь здесь, как и в других местах, мы учились, и лето нам уже не казалось такой идиллией, как раньше. Я тосковала по своему отцу и часто разговаривала о нем с дядей. Его ответы на мои вопросы были терпеливы, но лишены сочувствия. Говоря об отце, он не критиковал его явно, но отзывался о нем в каком-то ревнивно-снисходительном тоне, который глубоко ранил меня.
Прошел год с того дня, когда отец был выслан из России. Его брак остался непризнанным. У его жены не было ни имени, ни титула. Но однажды, ближе к концу лета, после не известных нам обсуждений, дядя Сергей сказал, что мы можем поехать повидаться с отцом. Эта встреча должна была состояться в Баварии на вилле моей тети Марии, княгини Саксен-Кобургской.
Дмитрий и я уехали из Ильинского вместе с дядей, тетей и некоторыми другими сопровождающими, среди которых были мадемуазель Элен и генерал Лайминг.
Отец, как предварительно было условлено, беседовал с нами один. Он очень много говорил и обращался со мной почти как с равной себе, пользующейся его доверием. Но его рассеянный, озабоченный вид тронул меня до глубины сердца. Я решилась было спросить его о его жене, но какая-то необъяснимая робость удерживала меня. Наконец я собрала все свое мужество и, опустив глаза, произнесла тихим дрожащим голосом фразу, которую подготовила заранее.
Отец, который до той минуты ни разу не произнес в моем присутствии имя своей жены, был удивлен и явно тронут. Он поднялся, подошел ко мне и взял меня на руки. Эта маленькая сцена связала нас вместе навсегда. С того момента, несмотря на мой возраст, мы стали союзниками, почти сообщниками, и усилия дяди привязать меня к себе, отделить меня духовно и реально от моего собственного отца, не могли не потерпеть неудачу.
Братья обменялись мнениями по этому поводу во время нашего пребывания там, и их беседа закончилась, когда дядя, пожав плечами, заявил, что он считает себя обладателем всех прав, от которых отказался мой отец. Это была не пустая похвальба; он и в самом деле обладал полными правами опекуна и осуществлял эти права, не считаясь с желаниями моего отца ни по какому вопросу. И отец, хотя он очень тяжело страдал от такого положения вещей, был совершенно бессилен что-то изменить.
Наше временное пребывание в Тегернзее было чудесным, это было очаровательное место. Моя тетя, Мария Саксен-Кобургская, несмотря на резкую манеру общения, была человеком жизнерадостным, с ироничным характером. Она никогда не скрывала своего мнения и всегда говорила что думала, – это было редкостью среди нас. И хотя ее поддразнивали из-за горделивой манеры держаться, братья питали к ней большое уважение. Я до сих пор вспоминаю ее сидящей в большом кресле с каким-нибудь бесконечным вязаньем в руках и глядящей поверх очков на суету и интриги своего окружения. Она видела все и судила обо всем с какой-то невозмутимой насмешкой.
В начале зимы, когда мы устраивались в генерал-губернаторском дворце в Москве, отец письмом сообщил о рождении своей дочери Ирины. Позднее я узнала, что мой отец хотел, чтобы я была крестной матерью своей маленькой сводной сестры, но дядя, с которым он был обязан советоваться, не хотел об этом и слышать.
Той зимой мы обосновались в Москве, и для нас началась новая жизнь. Для меня и моего брата дядя собрал целый штат педагогов, а также пригласил священника, так как религиозное воспитание играло важную роль в формировании личностей великих князей.
Этот священник был стар. У него была желтая борода, и от его одежд исходил какой-то несвежий запах. Его принципы в точности совпадали с дядиными. Он был ярый монархист, представляющий Бога как абсолютного властелина Вселенной, и отождествлял религию с чем-то вроде жесткой бюрократии, контролирующей каждую мелочь в жизни.
Мы с Дмитрием сразу же невзлюбили его. Скучная и неприятная наружность, бесконечные однообразные уроки, гнусавый голос доводили нас до крайней неприязни, и через несколько месяцев мы почувствовали, что он невыносим.
Мы пожаловались дяде. Он строго отчитал нас за недостаток почтительности. Уроки продолжались. Наконец я дошла до крайности и пожаловалась в письме отцу. Результат этой переписки не был для меня благоприятен. Дядя позвал меня в свой кабинет, выразил недовольство моими действиями за его спиной и вновь сделал мне строгий выговор. И только после смерти дяди нас наконец избавили от этого бедного священника, который обладал над нами единственной властью – раздражать нас однообразными наставлениями, связанными с политической иерархией.
Дядя следил – или ему казалось, что он следит, – за нашим образованием. Он вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Его любовь к нам, его желание помочь нельзя было отрицать. Но – увы! – его трогательные усилия часто оказывали на меня действие, абсолютно противоположное ожидаемому. Это был человек тяжелый в своих привязанностях и чрезвычайно ревнивый.
Та изоляция, в которой всегда жили мы с Дмитрием, теперь стала еще больше. Раз или два мадам Лайминг приходила лично просить дядиного разрешения отпустить нас к ним на ужин, но его согласие было столь нелюбезно, что она не осмеливалась больше обращаться к нему с такой просьбой. Постепенно мы становились все более и более отрезанными от мира и все более одинокими.
Глава 6
Тысяча девятьсот пятый год
Мне кажется, что тогда мир был озабочен политической ситуацией на Дальнем Востоке и вероятностью войны с Японией. Если нам и разрешали слушать подобные разговоры, то я об этом не помню. Но когда в конце января 1904 года война была на самом деле объявлена, мы отправились с дядей в Успенский собор Кремля, где я услышала «Те Деум». Мне до сих пор слышится голос архидьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он читал в конце службы манифест.
Сначала война шла хорошо. Каждый день толпа москвичей приходила на площадь перед нашим дворцом с демонстрацией верноподданнических и патриотических чувств. В передних рядах люди несли флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами народ пел национальный гимн, затем выкрикивали громкие приветствия и тихо уходили. Людям понравилось такое развлечение. Их воодушевление становилось все более и более шумным, и, заметив, что власти не стремятся утихомирить их проявления патриотизма, они в конце концов отказались покинуть площадь и разойтись. Их последнее сборище превратилось в нечто вроде вакханалии с массовым пьянством, которое закончилось тем, что они начали швырять бутылки и камни в наши окна. Пришлось вызвать полицию и выставить постовых вдоль тротуара, чтобы защитить вход в наш дворец. Тревожные крики и ворчание толпы проникало к нам в комнаты почти всю ту ночь.
С самого начала что-то словно подсказывало мне, что эти демонстрации могут плохо закончиться, и, несмотря на свои тринадцать лет, я высказала свое мнение другу моего дяди. Я добавила, что толпа использует свои патриотические чувства только как оправдание шумных перебранок и что, на мой взгляд, власти допускают ошибку, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет свой собственный неясный инстинкт и она всегда опасна. Но мой слушатель никак не оценил мои размышления. Он был шокирован ими и немедленно донес о них дяде, который строго со мной поговорил.
В сущности, он сказал мне (и это было абсолютно серьезно), что глас народа – это глас Божий. Толпа, провозглашающая монархические лозунги, казалась ему и его окружению неким религиозным шествием. Я была виновна, по его словам, в недоверии к настроению толпы и в отсутствии уважения к традициям.
Этот случай заставил меня о многом подумать. В моей юной голове начали появляться мысли, которых у меня раньше никогда не было, и я смотрела вокруг с большим вниманием. Тревога проникла в мое сознание и оставила в нем свой отпечаток.
Война побудила окружающих меня людей к новой деятельности. Тетя организовывала в Москве госпитали. Она посылала на фронт полевые госпитали и подразделения медицинских сестер, создавала комитеты для вдов и сирот и открыла в Кремлевском дворце мастерскую, где городские дамы шили постельное белье и делали перевязочный материал для госпиталей. Эта мастерская быстро расширялась. Вскоре отдельные ее цеха заняли все залы дворца. Работа в этой мастерской была для меня одним из способов скрыться в воскресенье. После того как начали поступать раненые, тетя часто посещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы проводили в госпиталях по полдня, разговаривая с больными.
К войне публика сначала отнеслась легко, отказываясь верить, что азиаты могут собрать дееспособную армию. Но когда прошло несколько месяцев, а наши войска не добились победы, война быстро стала непопулярной и недовольство стало всеобщим. Обязанности моего дяди увеличивались еще и еще, и мы видели, что он очень обеспокоен. Но нас, как всегда, оберегали от влияний внешнего мира, и политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не допускалось ведение никаких серьезных дискуссий. Однако некоторая тревога и нервозность носились в воздухе, но и это мы ощущали смутно, так как нас все время чем-нибудь занимали. Та зима 1904 года была последней, когда мои школьные и другие занятия проводились с каким-то подобием методики.
Лето 1904 года было отмечено счастливым событием – рождением бедного маленького цесаревича. Но Россия так долго ждала появления наследника, и это ожидание столько раз уже оканчивалось разочарованием, что новорожденного приняли без воодушевления, и радость длилась недолго.
Даже в нашем доме царило какое-то уныние. Без сомнения, дядя и тетя знали, что роды были тяжелыми и что с самого своего рождения ребенок нес в себе зачатки неизлечимой болезни – гемофилии. Родителям, несомненно, тут же сообщили о болезни их сына. Никто никогда не узнает, какие переживания вызвал в них этот ужасный факт, но с того момента характер императрицы, беспокойный и тревожный, претерпел изменения, и состояние ее здоровья, как физического, так и душевного, изменилось.
Мы сопровождали дядю с тетей в Петергоф, чтобы присутствовать на крестинах маленького цесаревича. Позолоченная карета, за которой следовал кавалерийский отряд, привезла новорожденного к церкви. С ним была его кормилица. С самой зари ко всему пути следования, где должен был проезжать кортеж, были стянуты полки. Многочисленные кареты были запряжены лошадьми в нарядных плюмажах.
В одиннадцать часов утра царская семья и придворные были готовы: мужчины в полной парадной форме, а женщины в драгоценностях и в платьях из золотой и серебряной парчи с длинными шлейфами. Император, великие князья и княгини, послы и высокопоставленные сановники образовали процессию. Они дошли до дворцовой церкви, пройдя через залы, заполненные гостями. Маленького цесаревича на подушечке из серебряной ткани несла во главе процессии смотрительница гардеробной статс-дама. Церковь сияла светом. У входа императора приветствовали многочисленные представители духовенства во главе с архиепископом Санкт-Петербурга. Церковная служба закончилась, младенца принесли в дом с такими же церемониями. День закончился поздравлениями и банкетом.
В честь армии, воюющей на далеких равнинах Маньчжурии, все бойцы были записаны крестными отцами юного цесаревича.
То лето в Ильинском было долгим, почти утомительным, и лишь после осеннего переезда в Усово произошло одно памятное событие. Этот случай, возможно и незначительный, оставил во мне глубокое впечатление. В одно воскресное утро, когда слуги спустились вниз, чтобы начать свою работу, они обнаружили, что грабители унесли большую часть столового серебра. У меня мурашки побежали по коже, когда я увидела следы, оставленные ворами. Они даже поели в той самой комнате, в которой мы провели тот вечер, и, утолив голод, спокойно покурили. Здесь были крошки табака и забытые бумажки от папирос. Здесь они спокойно высадили окно, чтобы уйти; там, под окном, остались их следы на снегу!
Не количество или ценность награбленного ими добра потрясли меня – меня потрясла та легкость, с которой они проникли в наш дом, наша доступность к вторжению.
По возвращении в Москву мы увидели, что город находится на грани того, что историки сейчас называют революцией 1905 года. Забастовки и студенческие волнения, распространенные в какой-то степени по всей России, в Москве были особенно активны.
Дядя был не согласен с правительством по вопросу сдерживающих мер. Он считал, что только крайне жесткие действия могут положить конец революционному брожению. Санкт-петербургские власти колебались между такими мерами и политикой уловок и проволочек. Такие разговоры казались моему дяде почти чудовищными.
Однажды вечером, когда мы с Дмитрием пришли к нему в комнату на вечернее чтение, увидели его в чрезвычайном возбуждении: он ходил широкими шагами по комнате, не говоря ни слова. Мы тоже хранили молчание, боясь обращаться к нему с вопросами. Через некоторое время он заговорил.
В словах, которые он постарался сделать понятными для нас, он обрисовал политическую ситуацию и затем объявил, что подал императору прошение об отставке и тот ее принял. Однако он добавил, что не собирается покидать Москву и что за ним сохраняется командование ее войсками.
Прежде чем отпустить нас, он с достоинством и большим чувством говорил о своем глубоком сожалении по поводу положения дел в России, о необходимости принятия серьезных мер и о преступной слабости царских министров и советников.
Его взволнованный тон произвел на нас впечатление. Мы почувствовали, что ситуация, вероятно, и в самом деле очень серьезная. Но дети получают впечатления главным образом от происходящих событий, и мы еще не могли понять того, что влечет за собой эта глубокая озабоченность дяди. На самом деле все это означало, что вскоре нам пришлось покинуть дом генерал-губернатора и переехать во дворец в Нескучном, расположенный в пригороде Москвы, где, как и в предыдущие годы, мы провели рождественские праздники.
Это было грустное время. Забастовки и беспорядки продолжались. Наши праздники омрачались тревогой, и мы не осмеливались выходить за ворота парка. В дворцовой конюшне разместился кавалерийский эскадрон, были усилены караулы. Город пребывал в состоянии волнения. В любой момент ожидали всеобщего восстания, последствия которого никто не мог предсказать. Были сомнения относительно верности московского гарнизона, а в нескольких полках поднялся мятеж.
Однажды вечером, спустя несколько дней после Рождества, когда мы уже легли спать, нас разбудили по приказу дяди и велели быстро одеваться, чтобы немедленно уехать из дворца в Нескучном. «Мы едем в Кремль», – отрывисто сказал он, когда мы присоединились к нему в вестибюле.
У дверей нас уже ждала большая закрытая карета, запряженная двумя черными лошадьми. Мы забрались в нее вместе с дядей и тетей, и нас на предельной скорости повезли в ночь. Шторки в карете были задернуты. Мы ничего не видели вокруг. Никто не произносил ни слова, и мы не осмеливались нарушить молчание своими вопросами. Ночь была холодной, снег скрипел под колесами кареты и подковами лошадей. Нам была прекрасно знакома дорога в Кремль, и мы поняли, хотя ничего не было видно, что мы едем к нему окольными путями. Позади нас в тишине улиц раздавался стук копыт скачущего эскорта.
Я не испытывала страха. Возбуждение и любопытство не оставляли места для других чувств. Мы благополучно добрались до Кремля. Кучер пустил лошадей более спокойным шагом, и мы проехали под сводами ворот Кремля к Николаевскому дворцу. Нас ждали несколько заспанных слуг; двери были открыты, и мы вошли. У меня еще не было случая посетить этот дворец, который использовался только для размещения иностранных особ царского происхождения во время дворцовых церемоний, и меньше всего я думала о том, что мне не суждено покинуть его, пока я не выйду замуж.
Мы поднялись на первый этаж и устроились в приемной, где ожидали прихода людей, которые должны были сопроводить нас.
Этот дворец долгое время не отапливался и не проветривался; влажный, леденящий холод стоял в его плохо освещенных апартаментах. Вскоре пришли моя гувернантка, какая-то фрейлина и адъютант, а следом за ними и наши слуги, которые принесли нам вещи, необходимые, чтобы переночевать.
Нам дали чаю. Затем дядя выбрал для нас комнаты, и мы довольно неплохо провели ночь на импровизированных постелях под ворохом одеял.
Я так и не узнала, что было причиной такого поспешного отъезда из Нескучного, но на следующий день нам сказали, что пребывание в Кремле временное, и вскоре, как только позволят обстоятельства, мы вернемся обратно. Нам не были нужны никакие объяснения, чтобы понять, что в нынешних обстоятельствах мы лучше защищены за кремлевскими стенами, чем в пригороде, населенном рабочими находящихся поблизости многочисленных фабрик.
Но дни проходили, а о возвращении в Нескучное никто и не заговаривал.