Несмотря на определенную долю восхищения, вызванного таким экзальтированным поступком, мы с братом принадлежали к поколению, которое было слишком рациональным, чтобы верить в полезность такого жеста. Анархисты в этот период были безумцами и фанатиками, полностью убежденными в справедливости и законности своих преступлений; разыгрывая из себя героев, они не нуждались в помощи и прощении, и уж конечно же не от жен своих жертв.
Вечером, когда моя тетя пришла в свою комнату, мы попытались расспросить ее, но она ничего нам не сказала.
Дядю похоронили утром 23 февраля. Братья моего дяди, а также его невестка, вдовствующая императрица, выразили желание присутствовать на похоронах, но в последний момент оказалось, что они не могут сделать этого. Боялись беспорядков; одна за другой возникали забастовки во всех крупных промышленных центрах. Любое собрание членов царской фамилии только спровоцировало бы новые несчастья. Двоюродный брат моего дяди великий князь Константин взял на себя такой риск. То же сделала княгиня Саксен-Кобургская, ее дочь Беатрис и великий князь Гессенский с супругой. Наконец, мой отец, находясь в ссылке и живя уже в Париже, попросил у императора позволения приехать. И получил его.
Мы с Дмитрием поехали встречать отца на вокзал и встретили его рыданиями, которые не могли умалить нашу радость от встречи с ним. Втроем мы вернулись домой. Его встреча с невесткой была тягостной.
Тетю захватила идея построить часовню в склепе Чудова монастыря, в которой нашли бы приют останки мужа. В ожидании постройки этой часовни она получила разрешение поставить гроб в одной из монастырских церквей. Погребальная служба проводилась с большой торжественностью; вокруг гроба стояли офицеры с саблями наголо и часовые. В богослужении участвовал архиепископ и высшее московское духовенство; оно было такое долгое и утомительное, что я чуть не лишилась чувств, и отцу пришлось вывести меня на воздух. Церковь была полна людей; вокруг гроба и на ступенях катафалка лежали охапки цветов и венки. К этому времени моя усталость достигла такой степени, что я едва могла думать или что-либо чувствовать. Мы прожили шесть дней в состоянии нервного напряжения, которое ни на миг не отпускало нас. В конце богослужения гроб отнесли в одну из небольших церквей монастыря, где в течение сорока дней и ночей читались молитвы. Мы ходили читать молитвы каждый вечер.
Несколько дней спустя отец и другие члены семьи уехали. Постепенно жизнь входила в прежнее русло. Слово «прежнее» лишь относительно точно – тетя так и не перестала горевать и выходила очень редко. Смех или внезапный крик в ее присутствии казался кощунством, и дом стал обиталищем тяжелых воспоминаний. Даже в то время я не могла прочувствовать, что тетя была полностью сосредоточена на воспоминаниях о муже. Она казалась мне человеком, охваченным бесконечным горем и растерянностью. Но в то время я едва ли могла полностью понимать ее характер и намерения.
Будучи всегда очень набожной, теперь она полностью обратилась к религии и искала утешения в ней. Казалось, ее жизнь с того времени была посвящена единственно благочестивым делам. Ей, всегда сторонящейся мирской суеты, траур стал служить оправданием для того, чтобы отойти от общественной жизни, и она всецело предалась исполнению своего долга, каким его видела, как мистического, так и реального. Последний оказался для нее тяжел, потому что в течение более чем двадцати лет она не отдала ни одного приказа в своем собственном доме – все было в руках дяди. Теперь все приходилось решать ей. Нужно было совершенно перемениться. Нельзя было не сочувствовать тете, когда она, такая страдающая и далекая от всего, пыталась проявить интерес к трудным практическим вопросам ведения домашнего хозяйства.
Отец предпринимал попытки забрать нас к себе, но они не увенчались успехом: тетя удерживала нас при себе, исполненная сознания долга, в память о своем муже.
Мы возобновили наши занятия, и вскоре на развалинах прошлой жизни сложился новый заведенный порядок. Тетя желала следовать традициям, установленным мужем. При всех обстоятельствах она взывала к его имени; ее усилия постоянно сводились к тому, чтобы регламентировать наше существование формулировкой: а как поступил бы он?
Но новые обстоятельства сильно изменили и нашу жизнь: наш дядя умер, нам нужно было приспосабливаться к этому. И надо признаться, в целом мы были рады переменам.
Так прошла зима. А с первым дыханием весны мы поехали в Царское Село, чтобы провести там пасхальные праздники. Там атмосфера тоже была далеко не радостной. Царская семья жила под угрозой смерти и политического переворота. Бесперспективная война с Японией продолжалась; ситуация в стране становилась все более и более сложной и острой. Слабое, нерешительное, боязливое правительство, не способное ни на какие энергичные действия, занимало неуверенно-отстраненную позицию, позволяя событиям стремительно развиваться. Настало время убийц-фанатиков и террористических актов.
Поселившись окончательно в Царском Селе, монархи с начала войны жили в сравнительном уединении, которое усугубляла тревога. Императрица не знала ни минуты покоя, тревожась как о муже, так и о сыне, чья болезнь вселяла все больше опасений. Опасности, которые угрожали императору, привели к тому, что появилась необычно сложная шпионская сеть: одни тайные агенты следили за другими; атмосфера была наполнена сплетнями, страхом и недоверием.
Накануне Пасхи, когда мы были еще в Царском Селе, обнаружили серьезный заговор. Два члена террористической организации, выдавая себя за певцов, намеревались проникнуть в состав хора, который пел на богослужениях при дворе. Они, очевидно, планировали пронести бомбы под одеждой и бросить их в церкви, когда хор начал бы петь во время пасхальной службы. Император, который хотя и знал о заговоре, пошел в церковь вместе со своей семьей, как обычно. В тот день несколько человек было арестовано. После этого ничего больше не случилось, но та служба была самой печальной из всех, которые я когда-либо посещала.
Глава 8
Дебют
Траур не помешал нам поехать в Ильинское в начале лета. Это было приятное время, и наше удовольствие было, пожалуй, еще сильнее оттого, что к нам была прислана рота солдат для охраны и новый автомобиль, купленный на случай, если нам нужно будет бежать.
Каждый день мы с Дмитрием катались верхом. Нам было позволено играть с другими детьми; с ними мы бегали, ходили на репетиции хора, пели. Взгляд на жизнь изменился. Даже тетя подняла голову и стала проявлять инициативу.
В имении она организовала госпиталь для раненых, что было бы невозможно при жизни моего дяди. Этот госпиталь был для нее большим утешением, и большую часть своего времени она проводила там, вникая в мельчайшие детали. Впервые в жизни она была так близка к народу.
Но ее неопытность, плохое знание языка и обычаев часто заводили ее слишком далеко. Солдаты вскоре увидели, что имеют дело с женщиной, которая слишком добра, чтобы быть при этом мудрой, и они стали обращаться с ней с той же фамильярностью, с которой она обращалась с ними. Вскоре это стало невыносимым. Генерал Лайминг качал головой, обеспокоенный ослаблением дисциплины.
Я сама сначала старательно посещала больных, но скоро устала от этого. С нетерпением я выслушивала их разглагольствования на темы, с которыми их неразвитый интеллект не мог справиться, и я видела, что они становятся во всех смыслах испорченными. Тетю это отношение огорчало, она упрекала меня. Я чувствовала себя слишком юной, слишком неопытной, чтобы объяснить ей причины моего поведения, и считала более разумным помалкивать.
Моя бабушка, греческая королева Ольга, приехала в сопровождении своего сына Христофора, чтобы провести с нами несколько недель. Это была очаровательная пожилая дама приятной наружности, сама доброта. В ее очаровании была искренность, мягкость, а душа была безмятежна, как у ребенка. Грубые или сомнительные стороны жизни всегда были далеки от нее; она проходила мимо, не замечая их. Она была единственным в мире человеком, который дал мне ясно понять, какой может быть любовь и материнская ласка. Но моя робость и замкнутость – способ защитить свой внутренний мир, чрезмерно развитый в изоляции, – не позволяли мне просто подойти к ней. Ее ласки и сияющие любящие глаза заставляли меня желать найти убежище в ее объятиях, но я настолько мало видела ласки, что не знала, с чего начать.
Моя бабушка прожила долгую жизнь, полную испытаний. Она пережила войны и революции и потеряла дорогих ей людей. Найдя поддержку в простой безграничной вере, она вынесла все с неизменным терпением и смирением. Во время ее пребывания в Ильинском она увлеченно помогала тете, работавшей среди раненых в госпитале. Безоглядная увлеченность женщин этим благочестивым делом дала Христофору, Дмитрию и мне свободу совершать шалости. Мы совершали всякие безумства, и Христофор был заводилой. Из-за него мы перевернулись в рессорном экипаже. Лошадь, оказавшаяся, на наше счастье, умной, тотчас же остановилась, и мы вылезли без единой царапины, все в грязи, в разорванной одежде, трясясь от сумасшедшего хохота. Он проказничал с гувернантками и дразнил моих маленьких друзей, но все это проделывал с таким комическим видом, что никто не сердился. Моя бабушка, которая обожала Христофора, мягко отчитывала его, но он корчил рожицы или целовал ее и неизменно бывал прощен.
Я должна сказать, что моя тетя обнаруживала по отношению к нам бездну терпения, значительно больше, чем раньше, и, безусловно, в наших с нею отношениях было больше доверия. Но я так и не смогла избавиться от некоторой скованности в ее присутствии. Я чувствовала, что мои взгляды развиваются в направлении, противоположном ее понятиям, и не хотела, чтобы было по-другому. Я восхищалась ею, но не хотела быть такой, как она. Как мне казалось, она бежала от жизни. Я же, со своей стороны, хотела знать все.
Она считала мои манеры слишком современными, в них недоставало той робости, которая, по ее мнению, и составляла главное очарование молодой девушки. Она хотела, чтобы мое воспитание было во всем похожим на воспитание, полученное ею, всеми юными принцессами ее времени. Она полагала, что годы, которые пролегли между нашими поколениями, не могут и не должны иметь никакого значения.
Внешне я склонялась перед ее требованиями и исполняла ее пожелания, но часто внутренне улыбалась, убежденная в том, что старые правила не имеют большого значения.
Даже занимаясь своим туалетом, я должна была следовать ее понятиям о традициях. Она заставляла меня укладывать волосы, когда мне еще не было пятнадцати лет, и моя прическа была копией той, которую носили австрийские герцогини в ее время. Поэтому волосы мне убирали со лба, и моя большая коса светло-пепельного цвета укладывалась корзинкой у меня на макушке. Несмотря на мою склонность к различным видам спорта, я была неловкой, и тетя считала, что мне не хватает изящества.
У моего брата не было этого неловкого переходного периода «длинноногости». Всегда стройный, хорошо сложенный, с прямой осанкой, он был гораздо веселее и смелее меня. Тетя поддавалась его обаянию, как и все другие окружающие его люди. Он был более озорной, чем я: там, где он находил повод для веселья, я находила пищу для размышлений, – это было мне не по годам и вызывало неодобрительные взгляды моей тети.
На самом деле мое детство закончилось. Я наблюдала и замечала все, что происходило вокруг, спорила сама с собой в своем неспокойном мире своих суждений и не до конца оформившихся мыслей. С этой моей склонностью тетя боролась так же, как и мой дядя. Он часто предупреждал нас, что для него мы всегда должны оставаться маленькими детьми. Тетя копировала этот принцип. Она не обсуждала с нами никаких семейных или политических тем, никогда не доверяла нам своих личных планов и намерений. Нас в последнюю очередь уведомляли о какой-либо перемене. Обычно какую-нибудь новость мы узнавали от окружения, и, когда она наконец принимала решение объявить нам о ней и видела, что нам уже все известно, то бывала очень недовольна.
Неведение, в котором тетя держала нас, было частью системы нашего воспитания, но это возмущало нас и заставляло любопытствовать и вмешиваться не в свои дела. Кроме того, мы умели приспособиться к ней и обычно делали вид, что не в курсе никаких дел. Таким образом сохранялся баланс наших отношений, а ей было гарантировано спокойствие. Кроме того, нас даже забавляла ее фантазия: она полагала, что, укладывая нас спать в девять часов, она сохранит в нас все детские иллюзии вместе с нашей юношеской розовощекостью.
Осенью мы возвратились в Николаевский дворец и заняли новые апартаменты, меблированные по вкусу тети. У меня были две светлые, просторные комнаты на первом этаже. Из комнат Дмитрия на втором этаже открывался великолепный вид на Кремль и Москву.
Тетя устроила свою комнату как монашескую келью: она была белая, увешанная иконами и изображениями святых. В одном углу она поместила большой деревянный крест, который заключал в себе остатки одежды, которая была на дяде в день его смерти.
Не желая покидать своих раненых солдат, она сняла в городе дом неподалеку от Кремля и, превратив его в госпиталь, продолжала навещать больных. Я туда почти не ходила. Нам с братом такая ее одержимость казалась немного смешной.
Политическое напряжение достигло своего пика, и ситуация вызывала серьезное беспокойство. Забастовки, мятежи, беспорядки вспыхивали повсюду; надвигалась революция.
Декрета от 17 октября, которым император, гарантируя народу некоторые свободы, учредил Думу, не было достаточно, чтобы утихомирить приближающуюся бурю. Той осенью Москву охватила волна безумия. Одна за другой начинались забастовки, и в один прекрасный день мы обнаружили, что находимся в Кремле в полной изоляции, отрезанные от остального мира, под защитой караульных солдат, чья верность была под вопросом.
Все средства связи: почта, телеграф, телефон – перестали функционировать, и наш дом был освещен только потому, что в Кремле была своя собственная электростанция. Мы испытывали недостаток воды и продуктов. Ворота Кремля были закрыты. Никто не мог войти, кроме дневного времени, да и тогда только в случае, если у него был пропуск. Вечером не осмеливались зажигать ни фонари в Кремле, ни люстры в Николаевском дворце; все светильники в комнатах поставили под столы, чтобы не привлекать внимания снаружи.
Мы находились в осаде за стенами старой крепости; повсюду слышались звуки мятежной улицы. До нас доходили тревожные вести: угроза ночного нападения, план революционеров проникнуть во дворец, добраться до наших комнат и взять нас, детей, в заложники.
Дом заполнили солдаты, двери охранялись, и мы не могли никуда выйти погулять – только внутри кремлевских стен.
Тетя сохраняла свой привычный озабоченный вид, не сообщая нам ни о каких страхах, спокойно устраивая все так, чтобы генерал Лайминг спрятал нас в случае опасности. Несколько раз она выходила в город, не желая соблюдать меры предосторожности, установленные начальником полиции. Однажды вечером она настояла на том, чтобы пойти в госпиталь, чтобы ассистировать на срочной операции, и генерал Лайминг, хоть и не одобрял такого безрассудства, естественно, был обязан сопровождать ее.
Обычно они ездили в карете, но на этот раз им пришлось идти пешком, чтобы не привлекать внимания. Я полагаю, она надеялась скрыть от нас эту смелую вылазку, но, случайно узнав о том, что она сделала, мы очень встревожились и не ложились спать в ожидании ее прихода.
Когда тетя вернулась, было поздно. Так как она ушла не поужинав, то, вернувшись, сразу поднялась в столовую, где для нее оставили холодный ужин. Мы вошли к ней, когда она ела. Я была так рассержена, что досада возобладала над робостью, и после долгих лет, в течение которых я держала язык за зубами, я высказала тете все, что думала.
Сначала я сказала ей, что ее непомерная привязанность к раненым, давно уже смешная, теперь уже вышла за всякие рамки. Это позднее посещение госпиталя было опасным, и на следующий день о нем будут говорить все. А в конце, едва понимая, что говорю, я добавила, что мой дядя сурово осудил бы такие ее действия.
Я не знаю, откуда у меня взялась смелость так разговаривать. Каждую минуту я ждала, что она отошлет меня в мою комнату. Но, к моему удивлению, тетя слушала меня смиренно, ничего не отвечая. Когда я произнесла имя своего дяди, она опустила голову и начала плакать. Ее слезы растопили мой гнев; я тут же пожалела обо всем, что наговорила; стояла и молчала.
Затем безо всякой обиды она ответила мне. Она сказала, что мои слова справедливы, и она знает это, что госпиталь и раненые, возможно, стали играть слишком важную роль в ее жизни и что, вероятно, мой дядя не одобрил бы этого.
Но она осталась такой одинокой, такой безутешной, что ей нужно было делать что-то, чтобы забыть о своем горе при виде страданий других людей.
Мы долго говорили. Прежде чем наш разговор закончился, я попросила прощения за свою дерзость. К счастью, это была первая и последняя сцена такого рода между нами. На следующий день наши отношения возобновились, как будто ничего не произошло. Но моя тетя увеличила интервалы между своими посещениями госпиталя и уже больше никогда не ходила туда в темное время суток.
Когда после принятия некоторых мер забастовки прекратились, тетя решила, что будет разумнее переехать в Царское Село. Там мы оставались до конца зимы. Сначала мы жили с императором и императрицей; затем в апартаментах Большого дворца.
После нашего отъезда из Москвы произошли новые беспорядки, но на этот раз правительство приняло суровые меры. Из Санкт-Петербурга был прислан полк гвардейцев; по сточным канавам текла кровь. Порядок был восстановлен. Тетя вернулась в Москву одна.
В апреле мы присутствовали на открытии Думы в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге. Это должно было ознаменовать начало новой эры, когда царская воля стала бы более чуткой к гласу народа и более ему подотчетна. Но, ограничивая таким образом свою власть, император не имел намерения делать такие уступки окончательными. Учреждение Думы было полумерой, которой недоставало глубины или искренности.
В день ассамблеи Зимний дворец был больше похож на крепость – так сильно боялись нападения или враждебно настроенных демонстраций. Весь двор был в торжественном строю, мужчины в парадных мундирах, женщины в платьях со шлейфами и в диадемах. На мне было платье со шлейфом установленной длины, и я заняла место в процессии, как взрослая. Так как церемонии подобного рода еще никогда не проходили, все было несколько неясно, и многие актеры не были уверены в своей роли. У большинства из них был мрачный вид, и можно было подумать, что ты на похоронах. Даже император, который обычно умел скрывать свои чувства, был невесел и нервничал.
Жизнь в Царском Селе была очень приятной. Нас окружали многочисленные родственники, и мы были счастливы от тесной близости отношений в такой изоляции. Отношения между монархами и их детьми, несмотря на всю окружающую роскошь, были искренними и простыми.