Только ждать, только молча ждать…
острый запах весеннего вечера
И кладбищенского дождя.
Прощалась с Крышей на Сретенском бульваре и с тем, с кем гуляла когда-то по этой Крыше… Прощалась с Метелью жаворонков… с весенней Ригой, с отцом…
И – с Жаворонками прощалась, с незнакомым подмосковным посёлком, где я никогда не была, но который для меня воплощал в одном своём названии всё несбывшееся, и – теперь уже – навсегда недосягаемое…
* * *
Мне снились Жаворонки,
снег…
И заколоченные дачи.
Брела, не подымая век,
Куда не знаю – наудачу.
На чей-то след,
на чей-то дом,
На запахи жилья и дыма.
Но только – снег,
лишь снег кругом.
Бело… мертво… необратимо.
Названье улицы – в снегу.
Крыльцо завалено сугробом.
Устала, больше не могу…
«Ах, отзовитесь, ради Бога!»
Я думаю: «Кошмарный сон!»
Мне холодно во сне, я плачу…
И снег ложится, невесом,
На заколоченную дачу…
Прощалась, прощалась… Как перед смертью. Подводила итоги. Понимая: тех, кого люблю, – мне никогда не разлюбить…
Но станет ли у меня сил полюбить того, кого не люблю?
Я ходила за три моря, я искала
За далёким, за весенним горизонтом —
Звонкую подкову счастья, лунный камень,
Белый башмачок,
весёлый зонтик…
Я сходила за три моря – отыскала
За холодным, за потухшим горизонтом —
Ржавую подкову счастья,
серый камень,
Пыльный башмачок и рваный зонтик…
* * *
Господи, хотя бы Ты шепнул мне тогда, что за этими тремя пройденными морями – будет ещё Море! Хотя бы шепнул…
Глава 2. Какой в этом смысл?
Замужество моё походило на выпадение в некий зазеркальный мир…
Трещина, в которую я полетела тогда, когда сказала себе: «Ах, так! Ну, какой идиот позовёт, за того и пойду!» – эта трещина оказалась глубже и чернее, чем можно было предположить…
Летела, летела по этому чёрному коридору и…
И – оказалась словно бы на оборотной стороне луны. На оборотной стороне всего, без чего не могла жить ещё вчера. В стране с выпитым до последней капли воздухом. В стране, где дорогие мне имена, произнесённые в этом безвоздушном пространстве, ровным счётом ничего не значили. В стране, где не снились весёлые сны… Где вообще никому не было дела до того, какие сны мне снятся. В стране без эха.
В стране – нелюбви.
Я не понимала законов этой страны. Я не знала, как можно жить по этим законам. Как мне здесь выжить: не изолгаться, не сойти с ума, не сигануть в один прекрасный момент с балкона… Потому что по законам этой страны можно было только вымирать… Ежедневно, ежечасно. Так не лучше ли (мелькала порой холодящая душу мысль) не лучше ли сократить эту пытку до мгновения?..
Тут-то (в эту зиму) до меня и дошел весь смысл горчайшего: «Вы говорите, я веду плохую жизнь? Я не веду никакой жизни. Я веду смерть».
Я смотрела на светящиеся окна дома напротив – и мне становилось страшно. Я вспоминала девочку с карими глазами и сероглазого мальчика на другом конце Москвы, вспоминала оживлённые чаепития на кухне под болтающимися над головами ползунками, – и понимала, что я – не стала исключением… Что я (вольно-или-невольно, но теперь это уже было не важно) оказалась участницей той же пьесы… Которую всегда, сколько себя помню, ненавидела всей душой!
И вот я играю… играю в этой дурной пьесе, играю то из рук вон плохо, откровенно бездарно, то с кратковременным мазохистским упоением (пусть же мне будет ещё хуже!), играю эту задрипанную, никчемную роль… Нелюбящей и – нелюбимой.
Теперь – в гулкой пустыне однокомнатной квартирки (моего, такого долгожданного дома!), в этой пустыне-клетке, с вечно коптящим очагом, от которого – ни тепла, ни света – а только едкий дым, разъедающий глаза и сердце… («Ах, какое уютное гнездышко!») Неужели ничего не видно – ни со стороны, ни вблизи?.. Неужто я так хорошо навострилась улыбаться? «Смейся, паяц, но плакать не смей!» – это про меня?..
Смотрю на светящиеся окна дома напротив… Вот и у меня – нормальная, обычная жизнь – как у всех, говорю я себе. Обычная жизнь, какой живут все люди. Сотни, тысячи людей… Обычная жизнь. Говорю я себе. Просто я к ней была не готова. К жизни на оборотной стороне луны…
Уговариваю себя, заговариваю… Но кто-то во мне не хочет смиряться!
* * *
Полтора года. Для любой войны – срок немалый… Этот «кто-то» во мне яростно отстаивал каждую пядь моего прошлого – того истинного и драгоценного в прошлом, что, в конечном счёте, и составляло моё «я»: не из ничего же лепятся душа и судьба!
Но тот, кто так долго добивался, и, в конце концов, взял меня в жёны, кто был на одиннадцать лет старше меня, и уже уязвлён предыдущими неудачными женитьбами, – он желал иметь перед собой «чистый лист». Жену-девочку. Девочку, из которой он намеревался сделать то, что ему было нужно. Девочку, зачарованно смотрящую ему в рот. Тихую и проворную хозяйку дома. Послушную, повинующуюся малейшему его жесту или взгляду. А заодно – расторопную секретаршу, машинистку. Одним словом: жену своего мужа. Без собственной биографии, без судьбы, без желаний, и – естественно – без ропота.
А всё, что было прежде, – до того дождливого августовского вечера, когда мы стояли под чёрным бормотанием дерева… – всё прежнее отныне должно быть забыто: вымарано, вычеркнуто, выброшено на свалку, сожжено…
* * *
В один из дней той зловещей зимы бесследно исчезла пачка писем, аккуратно перевязанная тесьмой. Письма Гавра. Те самые письма, которые приходили ко мне в осенний Крым два года назад; с которыми я с той осени не расставалась… Исчезли все мои публикации. Их было не так уж много, и все их я бережно хранила. Теперь ничего нет. Этому странному человеку хотелось, чтобы я была человеком без прошлого.
Но кое-что всё-таки сохранилось: в глубине антресолей – старый чёрный портфель, набитый бесценными осколками прошлого: пропуск в цирк на Цветном бульваре, дневники, письма от Моего Клоуна, две его афиши…
* * *
«Безухов» хотел, чтобы я бросила институт. Он говорил:
– Зачем тебе институт? Если ты всё равно работать не будешь. Христианская жена должна быть дома и служить мужу.
Он настоял на том, чтобы я уволилась из поликлиники. Ну, за поломойную работу я не сильно держалась. Хотя и не считала её «стыдной». Многие мои однокурсники работали на подобных работах: кто грузчиком в булочной, как прозаик Володя Казарновский, кто лифтёром, как поэт Арнольд Вакс, кто – дворником, а кто – чистильщиком крыш от наледей, как драматург Коля Панасюк. Это же очень удобно: руки что-то делают, а голова – свободна для творчества. И главное – грубая, тяжёлая работа была вдали от идеологии. Ну, какая идеология в мойке полов или в сбивании сосулек?
Но Б. сказал, что лучше я буду печатать на машинке его статьи и главы из докторской диссертации, над которой он в настоящий момент работал. (Он занимался историей науки). Он сказал, что это для нашей семьи будет выгодней: не надо платить машинисткам. (Машинистки брали дорого).