Гроза стихла так же внезапно, как и началась. Тучи пролились, и небо снова стало чистым и солнечным.
Как Зиганшин ни пытался закрывать детей, все равно они промокли насквозь, поэтому решили двигаться к шоссе и ловить попутку, чтобы быстрее оказаться дома. Лесной тропой до деревни было километра четыре, самым быстрым ходом не меньше сорока минут, и Зиганшин боялся, что дети простудятся. Посадив Юру на закорки и взяв все три корзины с грибами, которые хозяйственная племянница наотрез отказалась оставить, Мстислав Юрьевич сказал Свете бежать впереди него и двинулся за ней.
Выйдя на шоссе, Зиганшин остановился. По другую сторону дороги начиналось поле, заросшее сочной высокой травой, где-то совсем далеко виднелись крыши соседней деревни и кроны яблоневого сада, а небо над всей этой бесконечностью висело чистое и голубое, с белым новорожденным облачком, и солнце светило в лицо как ни в чем не бывало. Будто и не прошла только что ужасная гроза. «Вот бы и у людей так, – вздохнул Зиганшин, – погоревал, сколько надо, и снова на душе хорошо и ясно».
Со страшным скрипом и дребезжанием подъехала старая «буханка» цвета хаки, своеобразный раритет, украденный, как подсказывала Мстиславу Юрьевичу оперативная смекалка, из ближайшей воинской части, на котором владелец лесопилки возил небольшие заказы.
Зиганшина в округе уважали, поэтому лесопильщик остановился и принял грибников на борт. Прежде чем залезть в машину, Юра по очереди снял резиновые сапожки, вылил из каждого, наверное, по кружке воды и захохотал. Мстислав Юрьевич подумал, что первый раз после смерти Наташи слышит смех этого мальчика, и тоже улыбнулся.
Возле ворот Зиганшина маячил сосед Лев Абрамович, совершенно сухой, как с завистью отметил хозяин.
Пересидел, значит, грозу дома, а как распогодилось, сразу помчался с очередной нелепой претензией. Не стал даже ждать, пока трава подсохнет.
Выпрыгнув с высокой подножки «буханки», Мстислав Юрьевич пригласил незваного гостя в дом.
Поджатые губы Льва Абрамовича не сулили ничего хорошего, мировая скорбь и вековая мудрость прямо-таки сочились из него, но Зиганшин другого не ждал.
Наскоро извинившись, он усадил гостя в качалку на веранде, отправил Свету переодеваться в сухое, сам быстренько сменил отяжелевшую от воды лесную амуницию на треники и майку, растер Юру махровым полотенцем и наказал одеться в пижаму и шерстяные носки.
Рассудив, что сосед не развалится, если еще пять минут подождет, Мстислав Юрьевич достал из чулана бутылку виски, судя по оформлению, дорогого и пафосного, и пошел растирать детям ноги, чтобы не простудились.
Племянники сидели на кровати Светы, одним клубком с Найдой и ее щенком Пусиком. Как бывает после пережитой опасности, ребята находились в состоянии лихорадочного веселья, но тут уж, понимал Зиганшин, их никак не успокоить, пока не сгорит адреналин.
Натирая Светину узкую ступню, с такими же длинными, как у него самого, пальцами, Зиганшин размышлял, что могло понадобиться старому хрычу.
Семья, состоявшая из деда Льва Абрамовича и внучки Фриды, появилась в деревне около месяца назад. В один прекрасный день в ворота зиганшинского дома постучались. Отворив, Мстислав Юрьевич увидел сухонького старичка с продолговатой головой и унылым носом-огурцом. Старичок был облачен в ковбойку с коротким рукавом и допотопные серые брюки, вид которых почему-то вызывал в памяти старомодный эпитет «штучные». Ремень, туго затянутый на стройной талии старичка, составлял прекрасный ансамбль с босоножками, уместными скорее в музее, чем на ногах живого человека.
Вежливо представившись, старик сообщил, что будет жить в доме напротив и планирует зимовать здесь, значит, есть смысл наладить добрососедские отношения.
Зиганшин изобразил восторг, да, впрочем, и действительно обрадовался. Обычно к середине сентября дачники разъезжались, и он до апреля оставался один в деревне. Пока был сам-перст, одиночество его не тяготило, но с детьми спокойнее знать, что рядом есть живая душа. В случае если он вдруг упадет с лестницы и сломает шею или еще что-нибудь в этом духе, племянникам хоть будет куда бежать.
Мстислав Юрьевич показал Льву Абрамовичу собак, познакомил со Светой и Юрой, провел по своим владениям, после чего мужчины дружески простились, обменявшись телефонами.
После Зиганшин часто видел нового соседа. Неугомонный дед носился по окрестностям с мольбертом, зарисовывая местные красоты. Его издалека можно было узнать по ковбойке, а в холодные дни, на которые оказалось щедро нынешнее лето, по щегольскому хамфри-богартовскому плащу, видимо, ровеснику самого Хамфри Богарта, и по черному берету.
Мстислав Юрьевич всегда был приветлив, Лев Абрамович отвечал тем же, и казалось, равновесие достигнуто.
Недели через две после знакомства сосед позвонил с вопросом, не знает ли Зиганшин добросовестных и работящих мужиков, которые согласились бы починить крышу за разумную плату.
Таких мужиков Зиганшин не знал, но простая вежливость требовала от него хотя бы оценить масштаб бедствия, и он отправился к соседу.
Его встретила внучка Льва Абрамовича Фрида, такая же щуплая и маленькая, как дед, и совсем по-детски застенчивая. Ее хорошенькое личико с лучистыми зеленовато-серыми глазами и аккуратным носиком сильно портила вздернутая верхняя губа, открывающая крупные белые резцы, отчего Фрида походила на зайца. По-настоящему красивы оказались только волосы, того удивительного медно-рыжего оттенка, которого нельзя добиться никакой краской. Они обрамляли физиономию Фриды наподобие сверкающего ореола и так искрились под солнечными лучами, что Зиганшин не сразу смог отвести от них взгляд.
Девушка была одета в простое ситцевое платье. Мстислав Юрьевич быстро понял, что из выпуклостей оно скрывает только ребра, и сразу потерял к Фриде всякий интерес. Он любил статных дам, и если случалось иногда отклониться от эталонных пропорций женской фигуры, то только в плюс, но никак не в минус.
Лев Абрамович поселился в очень старом, но добротном доме. Сруб стоял на фундаменте, сложенном из огромных серых валунов, и бревна его давно почернели от времени. Мансарду, очевидно, пристроили много позже, лет через сто после закладки дома. Внутрь Мстислав Юрьевич не заходил, но в открытую дверь заметил, что рыжая краска почти стерлась с досок пола и ступеней узкой лестницы, ведущей на мансардный этаж, и рисунок на обоях уже нельзя разглядеть. Зато печь светилась от свежей побелки – наверное, Фрида пыталась, как могла, украсить быт.
Оказавшись на крыше, Зиганшин сказал, что гораздо дальновиднее и в конечном счете выгоднее будет не латать дыры, а постелить новый рубероид, а еще лучше шифер. Лев Абрамович замялся и ничего не ответил, из чего Зиганшин заключил, что дед с внучкой сильно стеснены в средствах.
«Что ж, в дождь избы не кроют, а в вёдро и так не каплет», – пробормотал он и ушел, пообещав подумать над проблемой.
В воскресенье утром Зиганшин достал из сарая рулон рубероида, который хранил на всякий случай, взвалил на плечо лестницу и отправился к соседям.
Пока жил в старом доме, Мстислав Юрьевич поднаторел в починке крыш.
Он провел у соседей прекрасный день, сдирая прохудившиеся лохмотья рубероида, затем промазывая дыры специальной мастикой, запах которой вызывал в памяти разные приятные детские хулиганства. Потом прижимал новые куски, прокатывал специальным валиком, следя, чтобы ненароком не свалиться.
В Льве Абрамовиче он нашел превосходного помощника, расторопного, но не суетливого. Дед исправно варил мастику, подавал инструменты, а главное, не бегал вокруг дома и не кудахтал, что, мол, сейчас Зиганшин упадет.
Солнце пригревало, с крыши открывался прекрасный вид на луг, вдалеке, за полоской деревьев, угадывалось озеро и поблескивали золотом купола церкви соседней деревни. Мстислав Юрьевич вдруг почувствовал, что душа его летит, воспаряет над просторами, и не от каких-нибудь божественных мыслей, а просто потому, что такая красота вокруг.
«Как бы действительно не упасть», – одернул он себя и больше уже до конца работы не глядел по сторонам.
Когда дело было сделано и Зиганшин спустился с крыши, Фрида встретила его с ведром теплой воды и ковшиком. Через узкое плечо было перекинуто ветхое, но кипенно-белое махровое полотенце.
Мстислав Юрьевич стянул рубашку, взял у Фриды розовый кусок мыла и стал умываться, разбрызгивая пену и отфыркиваясь.
Фрида поливала ему так, как надо, а потом он стянул с ее плеча полотенце, прижал к лицу, вдохнул аромат чистоты и утюга. И засмеялся.
Естественно, он категорически отказался от любого материального выражения благодарности за свой труд и сумел сделать это так, чтобы не обидеть интеллигентного Льва Абрамовича.
Словом, починка крыши могла бы стать началом крепкой дружбы, но не стала.
Тем же вечером его пригласили на ужин. Зиганшин накормил детей, поставил им очередной фильм про Гарри Поттера, нашел среди своих стратегических запасов спиртного бутылку хорошего вина и, попросив Свету красиво перевязать ее ленточкой, отправился в гости.
Оказавшись в совершенно деревенской комнате с маленькими подслеповатыми окнами и древними ходиками с кукушкой, Зиганшин подумал, как чужеродно смотрятся здесь Лев Абрамович и Фрида. Ни русская печь, ни лоскутное одеяло, ни высокая узкая кровать со спинками из никелированных прутьев, стоящая в углу, не могли затушевать интеллигентности и утонченности этих людей.
По стенам висело несколько картин, или, правильнее сказать, этюдов: букет пионов в круглой вазе и пара узнаваемых пейзажей – видимо, результат прогулок Льва Абрамовича по окрестностям.
Зиганшину картины понравились, он разглядывал их и восхищался не из пустой вежливости. Еще ему очень понравились оконные занавески ослепительной белизны и скатерть, при взгляде на которую сразу захотелось есть.
Фрида угощала салатом из зелени и котлетами с картошкой, а в явно старинной фарфоровой вазочке плавали невероятно вкусные малосольные огурцы.
Вообще сервировка была явно не из сельской жизни: белый тонкий фарфор со сдержанными золотыми ободками и тяжелые серебряные столовые приборы, украшенные на черенках затейливыми вензелями.
Интересное семейство, подумал Зиганшин, разворачивая старинную салфетку с полустертой монограммой.
Лев Абрамович откупорил вино и разлил по бокалам, но быстро выяснилось, что все трое являются убежденными трезвенниками, и, оценив глазами и носом тонкий букет, бутылку убрали, но Мстислав Юрьевич то ли от целого дня, проведенного на крыше, то ли от хорошей компании будто охмелел и расслабился больше обычного.
Поэтому, когда Лев Абрамович завел речь о политике и стал осторожно прощупывать Зиганшина на предмет его убеждений, не отшутился, как всегда, а искренне сказал, что не считает нужным думать и говорить о том, чего не только не может изменить, но и о чем вообще не имеет целостного представления.
«Если уж на то пошло, – продолжал он, – мы, наверное, потому так неважно живем, что не видим разницы между мыслями, словами и действиями, хотя только последнее имеет значение. Можно иметь распрекрасные убеждения, но что в них толку, если ты лентяй и трус?»
Лев Абрамович добродушно возразил, что стержнем любого действия является мысль, которая формируется и передается через слово.
Можно было бы согласиться и переменить тему, но Зиганшин почему-то закусил удила и заявил, что нечего болтать да раздумывать, а надо быть просто порядочным человеком, вот и все. И жить по собственной воле, а не растворять свой мозг в кислоте того или иного общественного мнения. Вспомнил зачем-то «Капитанскую дочку», в которой, на его взгляд, был выведен эталон честного и самостоятельного человека, не задумывавшегося о всякой сиюминутной политической ерунде, но живущего по совести, отчего в сердце его находилось место и любви, и отваге, и милосердию.
С авторитетом Пушкина Лев Абрамович вынужденно согласился, и если бы на этом Зиганшин заткнулся, все кончилось бы хорошо. Но нет, ему вдруг понадобилось сообщить, что он носит погоны, значит, слуга режима, а не его критик, и обязан выполнять приказы власти, нравятся они ему или нет. «Приказ – это святое! – заявил он. – Четкое исполнение дурного приказа приносит больше пользы, чем дурное исполнение хорошего». После этой пафосной сентенции за столом повеяло холодком, и Зиганшин почел за лучшее уйти сразу после чая, сославшись на детей.